Текст книги "Переломный год (СИ)"
Автор книги: Роман Смирнов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
Глава 21
Летцен
Утренняя сводка третьего марта легла на стол Гальдера в шесть часов сорок минут, на пятнадцать минут позже обычного, потому что радист в ночной смене получил с Юго-Запада не короткое донесение, как ожидалось, а развёрнутую справку на четырнадцать листов, и расшифровка заняла больше времени, чем предполагали при составлении графика. Гальдер сидел в кабинете в восточном крыле комплекса «Мауэрвальд», в кирпичном двухэтажном здании, построенном в сорок первом году, замаскированном под лесной кордон: с прямоугольной двускатной крышей из позеленевшего гонта, со стенами, выкрашенными в пятнистый серо-зелёный цвет, и с окнами, выходящими на восточную сторону, в сторону Мазурских озёр, которые в марте ещё стояли подо льдом, но лёд этот уже не держал, и местные крестьяне с тележками по льду больше не ездили.
В кабинете было тепло. Печь в углу, голландка, протопленная с пяти утра ординарцем Хайнеманом, грела ровно. На столе лежали три предмета: лампа с зелёным абажуром, чернильный прибор и карта Восточного фронта, прикреплённая к доске магнитными грузиками по углам. Карта обновлялась еженедельно, и сегодняшняя версия – от первого марта – лежала под более новой, на которой обер-лейтенант Кобуш, оперативный дежурный, утром нанёс синим карандашом обозначения советских концентраций в районе Запорожья и Синельникова.
Гальдер взял сводку. Прочитал первую страницу – общую часть, которую составлял начальник второго отдела полковник Гелен. Гелен был молод, методичен и нелюбим в штабе, потому что не давал успокаивающих оценок: он излагал факты, и факты в его изложении почти всегда оказывались хуже того, что хотел услышать слушатель. Гальдер за это его держал.
Факт первый: в районе станции Синельниково на двадцать пятое февраля разгружено восемнадцать эшелонов с Карельского фронта, ещё десять разгружено южнее, в Павлограде и Чаплино. По расчёту Гелена – около ста двадцати тысяч человек, шестьсот орудий, не менее ста двадцати танков, преимущественно Т-34.
Факт второй: переброска идёт по расписанию, без срывов, с темпом одиннадцать-двенадцать эшелонов в сутки. Не импровизация – план.
Факт третий: в районе Орла и в районе Воронежа новых концентраций сравнимого масштаба не наблюдалось. Южное направление – Никополь – было целью основного удара, а не отвлечения.
Факт четвёртый: советская авиация увеличила число вылетов разведчиков над Никопольской лукой с двадцать восьмого февраля втрое. Цели – артиллерийские позиции, расположение дотов, выходы из балок к городу. Пристрелка целей по аэрофотосъёмке.
Гальдер дочитал общую часть. Перешёл ко второй – приложениям с фотографиями. Синельниково, снятое с высоты три тысячи метров позавчера, в первый ясный день за две недели. На фотографиях были видны платформы с орудиями под брезентом, тягачи, палатки полевого парка к западу от станции, и – это Гелен отметил особо – две новые ветки, проложенные за десять дней между станционными путями и грузовым двором. Не временные – постоянные, на шпалах, с балластом. Снабжение строилось надолго. Не одна операция – несколько.
Гальдер закрыл папку. Откинулся в кресле – обыкновенном офицерском, дубовом, с прямой спинкой, какое стояло в кабинете до него и будет стоять после, потому что менять кресла в Мауэрвальде было не положено. Посмотрел на карту.
Никопольская лука. Синяя петля Днепра вокруг города, тонкая жилка реки, открытая степь по обе стороны. Точки немецких позиций – шестая линия, на которой советы остановились в сентябре прошлого года. Точки железнодорожных подходов с севера, со стороны Запорожья, – отмеченные красным карандашом полтора месяца назад, когда поступили первые сообщения о финском мире.
Гальдер не удивился тому, что прочитал в сводке. Он просчитал это в ноябре прошлого года, в Берлине, когда стоял перед Беком и говорил: «Если финны подпишут – до марта, может быть, до апреля». Финны подписали двадцать первого января. Сегодня третье марта. Советские эшелоны с Карельского – двадцать восемь штук за двадцать дней.
То, что планировалось как предсказание, становилось расписанием.
Хайнеман принёс кофе – чёрный, без сахара. Кофе был не настоящий – суррогат из жжёного ячменя с цикорием. Гальдер не пил настоящего с сорок второго года. Привычка пить суррогат, говорил он сам себе, экономит нервы: когда настоящего нет, тебе не больно, что нет настоящего. Формула не очень убедительная, но удобная.
Он поднялся, подошёл к карте, взял со стола простой графитовый карандаш и обвёл район предполагаемого удара мягким контуром – не для протокола, а чтобы рука запомнила границы того, что он сейчас будет считать.
Считать он начал с марганца.
Шестьдесят восемь процентов бронетанковой стали Рейха шли из Никополя. Цифра была у Гальдера в голове с декабря сорок первого, когда он впервые сел изучать промышленную карту захваченных территорий. Заменить было нечем – ни полностью, ни наполовину: Грузия в советской зоне, Южная Африка под британским контролем, остальные источники давали крохи. Если Никополь падал в марте – танковая промышленность Рейха к ноябрю теряла половину выпуска брони. Не сразу: складские запасы марганца обеспечивали производство на восемь месяцев. Но к ноябрю танки будут нужны больше, чем когда-либо. Не для наступления – для удержания фронта.
Поэтому марганец надо было не удержать, а эвакуировать. Получить максимум до момента, когда оборона становится невозможной, а потом отойти, не оставив противнику ничего, что он мог бы использовать. Оборудование демонтировать и увезти, шахты подорвать. Чтобы противник, заняв территорию, обнаружил пустоту.
Так Манштейн сделал с Крымом в октябре прошлого года: вывел две дивизии, оставил арьергарды на Перекопе, демонтировал и вывез всё, что можно было вывезти, оставил советам полуостров с разрушенной инфраструктурой. Манштейн тогда сказал: «Я выводил армию, а не работал транспортной конторой». Гальдер ответил: «Сделай и то и другое». Манштейн сделал.
С Никополем должно было быть так же. Только сложнее: марганец – не моряк, его не вывезешь на корабле. Его нужно по железной дороге, эшелонами, через узлы, забитые санитарными и снабженческими, через территорию, которая весной превратится в грязевую трясину.
Шесть недель – эту цифру Гальдер уже называл Беку в ноябре. Двести двадцать эшелонов. Узел Александровск, по докладу инженера Шторма, пропускал сорок составов в сутки во всех направлениях, из них на эвакуацию – не больше двадцати. Остальные шли на снабжение фронта, на раненых, на возврат пустого состава. При таком ритме – сорок четыре дня.
Гальдер записал на листе бумаги: «44». Подумал. Дописал рядом: «60». Шестьдесят составов в сутки – это значило снимать с других направлений, отказывать в очереди боеприпасам и раненым, чтобы дать дорогу марганцу. Решение было не его. Решение было Бека.
Он взял трубку телефона – не ту, что для оперативной связи с фронтами, а другую, на маленьком столике у окна, с пометкой «Reichshauptstadt».
– Шахт.
– Гальдер. Доброе утро. Никополь. Эвакуация оборудования. По текущему графику – сорок четыре дня. Мне нужно сократить.
– Это не я.
– Я знаю. Сколько составов в сутки может пропустить Александровск, если дать ему приоритет?
Пауза. На том конце Шахт думал. Гальдер слышал, как он отстукивает что-то по столешнице – карандашом или пальцем.
– При перенаправлении снабжения на Кривой Рог – тридцать пять. Может быть тридцать семь. Сорок – нет.
– Шестьдесят.
– Что?
– Шестьдесят составов в сутки. Восемнадцать дней вместо сорока четырёх.
Шахт молчал три секунды.
– Это сверх проектной мощности. Параллельная разгрузка, временные пути, удвоенный личный состав. Можно сделать, но не я это утверждаю.
– Бек.
– Канцлер. Да.
– Я свяжусь.
Шахт положил трубку. Гальдер – чуть позже. На листе бумаги перед ним стояло «44» и «60». Он дописал третью цифру: «18». И обвёл её.
К двадцатому марта – конец эвакуации. После двадцатого – подрыв шахт и отвод пехоты на запад. Советы возобновят наступление не раньше апреля: распутица не даст. Никополь к этому времени будет пустым.
Самолёт «Шторх» поднялся с аэродрома Растенбург в час сорок пять пополудни, при низкой облачности и северо-западном ветре. Пилот, гауптман Краузе, тот же, который возил Гальдера в Берлин раз в три-четыре недели с июля сорок первого года, занял курс на запад, обходя Кёнигсберг с юга. Высота – четыреста метров под облаками. Расчётное время в пути – три часа двадцать минут.
В кабине «Шторха», тесной, с открытым обзором назад и в стороны, было холодно: обогрева не было, и Гальдер сидел в шинели, в кожаных перчатках, в меховой шапке с опущенными ушами. На коленях лежал планшет с двумя документами: расчёт по эвакуации и проект директивы Клейсту – черновик, ещё не подписанный.
Внизу шла Восточная Пруссия – поля, разбитые на правильные прямоугольники, лесные массивы, изредка деревня с лютеранской церковью посередине, изредка усадьба с подъездной аллеей. Снег лежал ровно, серовато-белый, какой бывает после четырёх месяцев и трёх оттепелей.
Гальдер не смотрел вниз. Он перечитывал директиву. Шесть пунктов – сроки, эшелоны, снабжение, арьергард, – и главное: шахты подрываются только после письменной команды Гальдера, не раньше двадцатого марта. Самовольный подрыв – преступление против Рейха.
Гальдер перечитал директиву трижды. Не для того, чтобы найти ошибки – ошибок не было, директиву составил его адъютант майор Шерф, который ошибок не делал. Перечитал, чтобы убедиться, что Бек прочитает и поймёт без объяснений.
В четыре пятнадцать пополудни «Шторх» приземлился на аэродроме в Темпельгофе, на полосе номер три, очищенной от снега. Краузе вырулил к ангару. Гальдер сошёл. У трапа стоял Тресков, начштаба Бека, в шинели с генеральскими петлицами, и автомобиль с водителем за рулём.
– Господин начальник Генерального штаба.
– Тресков.
– Канцлер ждёт. Я провожу.
Они поехали на Вильгельмштрассе. По пути молчали – у обоих было слишком много того, что говорить нужно было только в кабинете канцлера, не в машине. Берлин по сторонам проходил серым: дома, лишённые ярких вывесок, тротуары с лужами от мартовской слякоти, прохожие в тёмных пальто. На углу Унтер-ден-Линден стояла очередь к булочной – человек тридцать, в основном женщины. Гальдер посмотрел и отвернулся.
– Что Иачино? – спросил он, чтобы что-то сказать.
– Готовится к выходу в Аденское море. Дёниц передал сведения о британских конвоях. Через две недели.
– Хорошо.
Машина свернула на Вильгельмштрассе. У ворот рейхсканцелярии прошли через два поста охраны – формально, без задержки. Тресков провёл Гальдера прямо в кабинет.
Бек сидел за столом – в той же позе, что всегда: прямо, обе руки на столе, чуть наклонившись над раскрытой папкой. На носу – очки в тонкой металлической оправе, такие же, как у Гальдера. Они никогда не обсуждали этого совпадения.
– Франц.
– Людвиг.
Бек поднял глаза от папки, снял очки, положил их на стол.
– Никополь?
– Никополь. Эвакуация. Восемнадцать дней вместо сорока четырёх. Но для этого нужно сорок эвакуационных эшелонов в сутки через Александровск вместо двадцати. Снабжение фронта перенаправляется на Кривой Рог. Раненых вывозим параллельным маршрутом.
– Кто страдает?
– Никто критически. Снабжение дойдёт с задержкой на сутки. Подвижной состав не вернётся вовремя – дефицит вагонов в Рейхе на две-три недели.
– Шахт согласен?
– Шахт сказал: «не я решаю». Он не возражает.
– Промышленность?
– Шпеер не знает ещё. Я ему звонить не стал – это твоё решение.
Бек кивнул. Взял очки, надел.
– Дай посмотреть.
Гальдер положил перед ним папку с директивой. Бек читал медленно, параграф за параграфом, иногда возвращаясь к началу. Гальдер ждал. В кабинете было тихо. На каминной полке тикали часы – те самые, в позолоченном корпусе, которые Бек унаследовал от прежнего жильца и которые шли неровно: то отставали на десять минут в сутки, то догоняли.
Бек закончил читать. Снял очки.
– Шестой пункт. Сигнал на отвод арьергардов. Кто отдаёт?
– Я. По согласованию с Клейстом.
– Хорошо. – Бек взял ручку. – Подписываю.
Расписался – внизу третьей страницы, мелким аккуратным почерком, который у него остался с прусской военной школы. Поставил дату: «3.III.1943». Закрыл папку, подвинул к Гальдеру.
– Что-нибудь ещё?
Гальдер посмотрел на него. Бек выглядел так же, как всегда, – те же глаза с лёгкими тёмными кругами, та же ровность голоса. Но что-то изменилось. Может быть, плечи стали тяжелее. Может быть, в углах рта появилась складка, которой не было.
– Англия, – сказал Гальдер. – Плацдарм держится?
– Держится. Штудент закрепился. Бои у Эшфорда. Британские резервы подходят медленно – у них железные дороги в Кенте перерезаны нашей авиацией.
– Долго можно держать?
– Месяц. Может быть, шесть недель. Если Черчилль не уступит – отведём. Если уступит – закрепим.
– Уступит?
– Вотум недоверия в парламенте через две недели. Если Черчилль проиграет – новый кабинет начнёт переговоры. Если выиграет – будет другой расчёт.
Гальдер кивнул. Развития нет – все ждут парламента.
– Я полечу обратно.
– Лети.
Гальдер взял папку. У двери обернулся.
– Людвиг.
– Что?
– Если Черчилль уступит – то, что я делаю на Юге, станет ненужным. Танки будут нужны меньше, потому что войны на одном фронте не будет.
– Не станет ненужным. Танки будут нужны всегда. Только не так срочно.
Гальдер кивнул и вышел.
В кабинете остался один Бек. Он посмотрел на закрытую дверь, потом на стол, потом на верхний ящик стола, в котором с ноября лежал конверт с красным сургучом – нераспечатанный, неизменный. Ящик был заперт. Ключ в кармане кителя. Бек не пошевелился, чтобы открыть. Снял очки, положил на папку, которую только что подписал, и стал смотреть в окно, где в темнеющем небе над крышами Вильгельмштрассе уже зажигались первые точки звёзд.
Тресков проводил Гальдера обратно к машине. По пути сказал:
– У меня просьба.
– Слушаю.
– Я хочу на фронт. Я говорил с канцлером в мае, он отказал. Сейчас я снова прошу. Любую должность – корпус, дивизия, бригада, всё равно. Где идёт настоящая работа.
Гальдер посмотрел на него. Хороший офицер. И хороший человек, что бывало реже.
– Я ему скажу.
– Спасибо.
– Не благодари. Я не знаю, что он ответит.
– Я знаю, что он ответит. Откажет. Но я хочу, чтобы он отказывал каждый раз, не один раз навсегда.
Гальдер посмотрел на него ещё секунду. Потом кивнул.
– Я скажу.
В машине, по пути на Темпельгоф, Гальдер думал не о Трескове и не о Никополе. Он думал о том, что Бек последние месяцы сидит в кабинете дольше обычного, выходит на прогулки реже, и в углах его рта появилась складка, которой раньше не было. Может быть, оттого, что война, которую он принял в декабре сорок первого как пятилетнее усилие, оказалась десятилетней. Может быть, оттого, что в верхнем ящике его стола что-то лежит, о чём он не говорит даже с Тресковым. Гальдер не спрашивал. Не его дело.
«Шторх» поднялся в шесть часов вечера. К Растенбургу подошёл в девять сорок, ночью, с навигационным фонарём на крыле и встречным ветром. Краузе посадил машину на полосу, освещённую двумя факельными светильниками. Гальдер сошёл, поблагодарил пилота кивком и поехал в Мауэрвальд на чёрном «Хорьхе», который ждал у ангара.
К полуночи он был в своём кабинете. Хайнеман уже ушёл – оставил на столе кружку чая, накрытую блюдцем. Гальдер сел за стол, открыл папку с подписанной директивой Бека и стал диктовать стенографистке фрейлейн Майер приказ Клейсту.
Приказ был длинный, но Гальдер диктовал без пауз – он знал каждый пункт наизусть. Всё то же, что в директиве, только адресованное Клейсту лично, с фамилиями ответственных и шифром «Никополь-Эвакуация». Фрейлейн Майер записывала, не переспрашивая. Дописала, посмотрела на Гальдера. Он кивнул. Она взяла стенограмму и пошла в шифровальную службу – приказ должен был уйти к Клейсту через два часа, по проводам через Краков и Львов до штаба группы армий «Юг» в Запорожье. К пяти утра Клейст его прочитает. К шести начнёт работать.
Гальдер остался один.
Он встал, подошёл к карте. На карте была Никопольская лука с синим контуром, который он обвёл утром. Теперь он взял красный карандаш и нарисовал две стрелки: широкую – немецкий отход на юго-запад, к Кривому Рогу, и тонкую – советское наступление с севера. Дата на красной стрелке – «20–25.III». На синей – «8–15.III» с вопросительным знаком. К двадцатому марта советы могут быть в Никополе. Но город к этому времени должен быть пустым.
Кружка с чаем на столе была уже холодная. Гальдер вернулся, выпил в три глотка – холодный, с осадком, без сахара – и сел.
На столе перед ним лежала сводка по двадцать второй танковой дивизии, понёсшей потери у Орла на прошлой неделе. Шесть страниц. Гальдер не успел прочитать её из-за никопольских расчётов. Открыл первую страницу.
Никополь был решён, но Никополь был один эпизод. За ним стоял Кривой Рог, и там – та же арифметика.
Он начал читать сводку по двадцать второй танковой.
За окном в Мауэрвальде была ночь. Мазурские озёра подо льдом, который уже не держал, но ещё не сошёл. Тихая лесная ночь Восточной Пруссии в марте сорок третьего, в которой Гальдер сидел над картой и считал то, что считать никто кроме него не умел.
Глава 22
Артподготовка
Восьмого марта в три часа утра старший лейтенант Дроздов сидел в землянке командного пункта и пил чай из эмалированной кружки – морковный, кислый, без сахара. На столе – сколоченном из снарядных ящиков, том самом, который стоял в этой землянке с октября, когда землянку и копали, – лежала карта района, прижатая по углам кусками гильз. На карте была отмечена красным четвёртая немецкая линия, та, до которой батальон должен был выйти к вечеру.
До неё было пять километров и шесть месяцев.
Шесть месяцев – это с двадцатого сентября сорок второго года, когда штурмовая группа Дроздова, к тому времени уже не сто сорок два, а семьдесят девять человек, упёрлась в шестую немецкую линию, в четырнадцати километрах не доходя Никополя, и встала. Тогда им сказали – закрепиться. Они закрепились. К Новому году у Дроздова в роте было сорок восемь человек живыми. К февралю – пятьдесят шесть, потому что пришло пополнение, не такое, какое нужно – новички из учебных полков, плохо знакомые со степью, – но и не худшее. В конце февраля пришло ещё одно – двадцать шесть человек из запасного полка под Харьковом, тоже новики, но уже обстрелянные под Сталинградом. Стало восемьдесят два.
Сейчас в его батальоне было сто двадцать – восемьдесят два, с кем стоял с февраля, плюс тридцать восемь, пришедших двенадцатого числа из учебного полка под Кременчугом, в основном восемнадцатилетние. Из них один – Гриднев, рядовой из Тамбовской области – на прицельных стрельбах вчера утром положил тридцать из тридцати в одного и того же ростового, что в роте было замечено и обсуждено. Дроздов взял его в свой штурмовой взвод первым приказом.
Восемьдесят два старых – это люди, которые с июля сорок второго прошли всё: первую атаку у Каменки, дорогу к Никополю, оборону шестой линии, зимнее стояние. Чебыкин – снайпер с СВТ, тот, который в июле положил пулемётчика на сто двадцать метров и за это получил приклад в плечо от собственного второго номера, потому что прицеливался слишком долго; теперь стрелял быстрее. Маслов – пулемётчик, «Максим» у него был с июля, с тремя заплатами на щите. Бычков – старшина первой роты, неразговорчивый, но всё знал.
Лопухин – командир первой роты, новый. Лейтенант, в боях с ноября сорок второго, ранен легко, выписан в начале февраля. Дроздов получил его две недели назад. Он его ещё не понимал.
Хабибулин подбросил полешко в печку. Печка гудела ровно. Тепло в землянке держалось около плюс двенадцати.
– Чая ещё, товарищ старший лейтенант?
– Не надо. Время.
Дроздов встал, надел шинель, шапку, перчатки. В нагрудном кармане гимнастёрки лежал партбилет и фотография Зины, жены, из Иванова, снятая на свадьбу в тридцать девятом. Дроздов фотографию редко доставал, но всегда знал, где она лежит.
В половине четвёртого Дроздов был в окопе передового наблюдательного пункта, в двухстах метрах за позициями первой роты, на отметке местности «отдельное дерево» – единственный пирамидальный тополь в этом секторе степи, который немцы за всю осень и зиму так и не снесли артиллерией, потому что для них он тоже был ориентиром. В развилке тополя на высоте семь метров укрылся корректировщик – лейтенант Пушкарёв, с биноклем и полевым телефоном.
– Лейтенант.
– Товарищ старший лейтенант. Готов.
– Связь с полком?
– Есть. С дивизионом – есть. С батареями полковой – есть. Третий канал – артдивизия прорыва, выделен отдельно.
– Хорошо.
Дроздов поднял глаза к небу. Облачность шла низкая, четыре десятых, ветер с северо-востока, не сильный. Над линией немецких позиций – темнота, без сигнальных ракет, без артиллерийских вспышек. Немцы спали так, как спят люди, которые на одной позиции уже шесть месяцев и которые перестали ждать чего-то нового на каждом рассвете.
Они ошибались.
Артиллерия начала в четыре часа тридцать минут ноль секунд, по сигналу с командного пункта артиллерии армии, отданному генерал-майором Боголюбовым по двум независимым каналам – радио и проводам. Дроздов услышал не сигнал – услышал результат: одновременный, многократный, низкий гул, который пришёл с северо-востока, оттуда, где в трёх километрах за их позициями стояли двести двадцать стволов.
Первый залп пришёл одновременно с шести батарей. Снаряды летели в темноте – Дроздов их не видел, но слышал: тонкий свист над головой, нарастающий, потом убывающий, потом – глухой удар впереди, в полутора километрах. Через две секунды – второй удар, ближе. Через ещё одну – третий, в пять раз ярче, потому что задело склад боеприпасов в немецком тылу.
Дроздов смотрел в бинокль. В немецкой линии стали возникать вспышки: оранжевые, короткие, одна за другой, как огни на новогодней ёлке, если ёлка горит вся сразу. Через минуту это уже не было вспышками – это было сплошное оранжевое пятно, под которым земля поднималась столбами, и в столбах было видно – даже отсюда, за полтора километра – куски брёвен, обрывки колючей проволоки.
«Катюши» дали залп на двадцать пятой минуте. Дроздов увидел, как небо за его спиной зажглось – не как от молнии, а ровно, оранжево, на пять-шесть секунд, как будто за горизонтом подняли исполинский костёр. Потом – гул, низкий, нарастающий, на одной ноте, какого не бывает у обычной артиллерии. И потом – сто двадцать восемь реактивных снарядов уходят в небо одновременно, белыми хвостами, по дугам, медленно, как будто им некуда торопиться, – а потом так же одновременно падают на немецкую вторую и третью линии, ровными квадратами триста на четыреста метров, перепахивая всё, что в этом квадрате было.
К тридцать пятой минуте на участке между первой и третьей немецкой линиями не осталось ни одной точки, в которую не упал бы снаряд.
В пять часов пять минут артиллерия замолчала.
Тишина после артподготовки была не настоящей тишиной. Где-то впереди продолжали гореть склады – низкое глухое потрескивание; где-то стонали – далеко, тонко, без слов; где-то лопались боеприпасы в подбитых блиндажах. Но на фоне двухсот двадцати стволов, перешедших в режим прицельного огня по дальним целям, это было сравнимо с шёпотом после крика.
В пять часов восемь минут Дроздов поднял правую руку. Из траншей штурмовых взводов поднялись люди.
Дроздов оторвался от бинокля. Поднялся над бруствером окопа. Увидел: по фронту – на двух километрах – из земли вышли тёмные фигуры, по одному, по двое, по тройкам, и пошли вперёд, не быстро и не медленно, тем особым шагом, каким идут пехотинцы первой волны, когда знают, что артиллерия впереди потрудилась, но рассчитывать только на неё нельзя.
Все они шли по пашне, ещё мёрзлой сверху, тяжёлой снизу, неровной от воронок. Под ногами скрипел снег с песком, иногда хрустело что-то ломкое – обугленные палки колючей проволоки, обломки досок, гильзы. Дроздов смотрел в бинокль и считал шаги.
Двести метров – нет огня противника. Триста – нет. Четыреста – на правом фланге кто-то стрельнул из карабина и тут же замолк. Пятьсот – Чебыкин с СВТ, идущий в первой цепи, поднял руку: вижу цель. Опустил руку. Выстрелил. Пушкарёв по телефону: «Чебыкин снял пулемётчика, ориентир номер три».
Шестьсот метров – первая линия немецких траншей.
Она лежала перед штурмовыми взводами раскрытая, как разрытая могила. Артиллерия вынесла бруствер на длину сорока метров в одной точке, на тридцать в другой, на пятидесяти в третьей. Между этими точками – куски целой траншеи, в которой стояли немцы, у которых был выбор: сдаться или умереть. Большинство выбрали умереть – но не по выбору, а потому, что артиллерия не оставила им времени выбирать. Остальные сидели на дне траншеи или в полузасыпанных блиндажах, и когда советская пехота подошла, поднимали руки или поднимали оружие; и тех, кто поднял руки, брали в плен, а тех, кто поднял оружие, не брали.
Бычков по телефону: «Первая рота на первой линии. Сопротивление слабое. Двое убитых. Шестнадцать пленных, считаем». Митрохин и Лопухин подтвердили: прошли.
– Не задерживаться на линии, – сказал Дроздов в трубку. – Цель – вторая линия. Темп.
Он опустил бинокль. Через десять минут пехота ушла в траншею и за неё, в дым и пыль, поднятые тающим снегом и догорающими блиндажами.
Дроздов посмотрел на часы. Пять тридцать восемь.
Тридцать минут – и первая линия взята. По темпу осени сорок второго года, когда брали такую же линию у Каменки, это было быстро. По темпу того, что Дроздов хотел сегодня, – идти ещё четыре часа.
Он вылез из окопа. Хабибулин и связной Лютый вытащили за ним полевой телефон, провод на катушке и две сумки с боезапасом для автомата. Сам Дроздов нёс свой ППШ и планшет с картой.
К немецкой первой линии они шли семнадцать минут.
На первой линии немцы лежали так, как лежат люди, попавшие под полное артиллерийское накрытие: некоторые в позах последней секунды – кто-то закрывая голову руками, кто-то сжавшись, – но большинство уже не в позах, а просто кучами того, что было их телами. Дроздов прошёл мимо, не глядя долго: смотреть долго – это терять время и силу. Он шёл к ротному КП первой роты, который Лопухин развернул на месте бывшего немецкого блиндажа.
Лопухин стоял у входа. Шинель в копоти, лицо в саже, шапка набекрень.
– Товарищ старший лейтенант.
– Доклад.
– Первая рота прошла первую линию полностью. Двое убитых: рядовые Терехин и Седов. Раненых семь, из них трое тяжело. Пленных – двадцать два. Боеприпасов израсходовано около четверти. Готов идти на вторую.
– Идите.
– Темп прежний?
– Темп прежний.
Лопухин козырнул. Лицо у него было сосредоточенное, не молодое, как полтора часа назад в землянке. Дроздов подумал: первый бой в этом батальоне. Видно.
К семи часам утра батальон прошёл второй ряд проволочных заграждений и подходил ко второй немецкой траншее. К восьми – вторая траншея была взята. К девяти – батальон вышел на чистую местность между первой и второй линиями обороны: открытое поле, шириной восемьсот метров, ничем не прикрытое, по которому шла дорога с гравием.
На дороге стоял немецкий грузовик «Опель-Блиц», брошенный экипажем при отступлении. Двигатель работал на холостых – водитель не успел заглушить. У переднего колеса сидел немецкий солдат, раненый в живот, лет восемнадцати, с серым лицом. Он не поднял оружия. Дроздов прошёл мимо. Через десять метров остановился, обернулся.
– Хабибулин.
– Я.
– Санитар через двадцать минут пройдёт. Скажешь – этого тоже взять.
– Есть.
Хабибулин обернулся. Дроздов пошёл дальше. Почему распорядился – не думал. Серое лицо, пустые глаза. Может быть, этот немец был похож на Чебыкина в июле сорок второго, когда Чебыкин впервые увидел убитого им человека и неделю не спал.
К одиннадцати утра батальон вышел ко второй немецкой линии обороны. К полудню – она была взята. Здесь немцы стреляли – недолго, но всерьёз. Дроздов потерял ещё восемь человек убитыми и четырнадцать ранеными. На второй линии взяли тридцать четыре пленных, из них двое – офицеры.
– Стой, – сказал Дроздов Бычкову по телефону. – Не иди на третью. Закрепись на второй. Жди приказа.
– Закрепиться?
– Закрепиться. Третью мы будем брать завтра. Сегодня – до сумерек на второй.
Митрохину – то же. Лопухину – то же.
Он не объяснял почему. По плану армии на восьмое марта значилось «прорыв первой и второй линий, выход на исходный рубеж для атаки на третью». На девятое – «прорыв третьей линии». Темп держался, и идти быстрее темпа – это значит оторваться от соседей, остаться без артиллерийского сопровождения, без подвоза, и упереться в третью линию свежими, но без тыла.
В шесть вечера батальон закрепился на захваченной второй линии. Раненых вывезли тыловыми санями. Подвоз снарядов был организован к восьми. Кухня дошла к десяти, и в землянках сварили щи с тушёнкой. Дроздов поел в одиннадцать, в бывшем немецком блиндаже, вместе с Хабибулиным и Лютым. Молча.
Девятого марта артиллерия ударила в семь часов утра.
Не так массированно, как восьмого – пятьдесят минут вместо тридцати пяти, сто двадцать стволов вместо двухсот двадцати, без «Катюш» и без артдивизии прорыва. Удары пришли по третьей немецкой линии – по гребню невысокой гряды, отметка тридцать восемь и одна десятая.
После пятидесяти минут артподготовки штурмовые взводы пошли. На этот раз немцы стреляли больше: третья линия была прикрыта с фланга батареей восьмидесяти восьмимиллиметровых орудий – «ахт-ахтов», которые одинаково хорошо били и по воздуху, и по бронетехнике, и по пехоте. «Ахт-ахт» бил по второму батальону соседнего полка, и в шесть часов сорок минут утра танк Т-34, прорывавшийся к высоте в составе танковой группы двадцать второй бригады, был подбит с одного попадания в правый борт, и из четверых членов экипажа спаслись двое – мехвод и наводчик, оба обгорели.
Дроздов видел это с правого фланга. Видел, как танк остановился, как из него выскочили двое, как третий – командир – повис в люке башни, не падая внутрь и не падая наружу. Видел дым – чёрный, столбом, и потом, через четыре минуты, как в нём начал лопаться боекомплект.
Горящий танк не походит ни на что другое в этой войне. Артиллерийский залп – это звук и удар. Стрельба из автомата – нарастающий и убывающий стук. А горящий танк – это медленный, чёрный, неотменимый процесс, в котором нет ничего быстрого и который кончается всегда одинаково: остатками без формы, на одном месте, где остался ровный круг обгоревшей земли.
В девять утра рота Лопухина первой вошла на третью линию.
Бой за неё был долгим – два с половиной часа. На третьей линии у немцев сидели свежие, переброшенные ночью из резерва, скорее всего из триста двадцать четвёртой пехотной. Они держались по уставу, без паники, в траншее полного профиля, с двумя станковыми пулемётами на ротном участке. Лопухин потерял пятнадцать человек убитыми – больше, чем за весь предыдущий день. Бычков – двенадцать. Митрохин – девять.




























