Текст книги "Гать (СИ)"
Автор книги: Роман Корнеев
Жанры:
Постапокалипсис
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Так о чем это ты. Точняк. Голубой танец горелки напоследок пыхает и растворяется в темноте. Надо бы лампочек пару вкрутить, вконец все погорели, так скоро на ощупь жить придется. В соседнем доме парадная запирается – гвоздем откроешь. А внутри тех лампочек – аж глаза слепит, когда мимо хиляешь. Взять и завтра же раскулачить – чем тебе не план?
Верняк, если дождь прекратит – все тут же нарисуются гулять, господа хорошие любят прогулки, пользуются моментом. Тут тебе самое и время прибарахлиться.
– Я тебе тут варенья притаранила.
А?
Ты и без того с трудом различаешь протянутую тебе склянку, а сквозь непрошеные слезы и вовсе не видать, что там намалевано. Клубничный джем, что ли. Надо же.
– Ну спасибо. Залей лапшу, вон чайник тебе. Хренли всухомятку желудок портить.
– Да не, я уже так. Вкус детства.
– Чего?
– На вот попробуй!
Но ты уже разобиделся, отходя в сторону. Не настолько ты голодный.
– Мы сухой кисель в брикетах, было дело, грызли. Ыть это я понимаю!
– Ну, знать, мне больше достанется, – и снова захрустела.
И чего она к тебе зачастила, спрашивается. Что ей тут, намазано? Хотя, подумать так, знать дома все та же история – братья-близнецы житья не дают, измываются хуже собаки, родители тебя в гробу видали. Здесь, на чердаке, хотя бы никто не трогает.
– Малыш, пойдем, погуляем по крышам.
Хрустеть перестала, затихарилась, только белки глаз недоверчиво из-под челки сверкают – правда, что ли, или базаришь?
– Чего сидишь, пошли, говорю, пока не передумал.
Надо в этот момент видеть ее лицо. Зрачки как блюдца, кулаки прижаты к подбородку. Что нужно сделать с человеком, чтобы он вот так реагировал на простые слова. Впрочем, темно же, я ничего и не вижу толком, скорее додумываю по памяти. Сколько раз ты уже видел этот взгляд.
За дверью тебе в нос шибает крепким кислым настоем голубиного помета. Тут тоже полумрак, но совсем другой породы. Прозрачный, нанизанный на тонкие лучи света уличных фонарей, в которых так ярко сверкают взбаламученные твоим движением пылинки.
– Куда сегодня пойдем?
Она высунулась из черноты проема, будто не покидая тени. Это ее обычный прикид на выход – шуршащий болоньевый дождевик с капюшоном, грязно-серый как и весь этот мир. В таком можно прятаться даже на ярком свету.
– Есть одна идея.
Проходя мимо соседской каморки, ты мстительно пинаешь говнодавом гулкий простенок и с хохотом уносишься в темноту. К утру они уже и знать забудут, что вчера было. А сейчас их визги впустую – ты уже выскочил на чердак, вдыхая, наконец, полной грудью густую сырость дождливых сумерек.
Красиво-то как, заходишься сиплым кашлем ты. На тебя всегда тут находит.
Может, потому ты и выходишь нечасто, лишь по крайней нужде. Едкая взвесь бензиновой копоти хороша всем, надышавшись ею получаешь такие приходы, что хоть домой не возвращайся. Но тебе это не нужно, ты же сегодня в завязке, запомнил?
Ты машешь ей рукой, указывая путь – вдоль мокрого козырька крыши, мимо изгаженного голубиного насеста туда, в сырую дождливую темноту. И двигаешься вперед первым, прокладывать маршрут.
Руфинг для тебя не хобби дебильное, как для маменькиных сынков с первого этажа, и не способ убить время, как для иных заезжих туристов, ты ходишь здесь с опаской человека, верно понимающего цену любой ошибки. Это только на пыльных дагерротипах черепица красиво перетекает с крыши на крышу, создавая тот самый узор волшебного каменного царства вечной осени, при виде которого принято восхищаться, сидя дома ногами к камину. У тебя нет камина, а твой дом – это те самые крыши. И потому ты в курсах, какими ыть скользкими они бывают, даже под ребристой подошвой говнодава.
Дальше вы так и пробираетесь – гуськом, сначала ты, показывая раскрытой ладонью направление, а затем она, горной козой скачущая со ската на скат так, будто родилась прямо здесь, на крыше.
В каком-то смысле так и было. Именно потому ты и не позволяешь ей здесь ходить одной. Наверное, не хочешь однажды стать ненужным, но твердишь ты ей каждый раз совсем другое:
– Одно неверное движение, и тебя найдут вон там, зажатой между ржавых прутьев, найдут не сразу, может, месяц спустя, такую красивую. Так что двигай строго за мной, иначе прогоню домой.
Она кивает, смешно засовывая кулаки поглубже в оттянутые карманы дождевика и шмыгая носом. Она знает свою силу, она знает твою слабость. Ни черта ты ее не прогонишь.
Где-то в глубине души она тебя даже по-своему жалеет – что ты, такой старый, можешь дать ей, молодой да ранней? Что можешь сказать нового? Что можешь показать того, что ей прохиляет хотя бы сквозь зевоту?
Ты усмехаешься про себя. Можно реально, а не по приколу прожить здесь всю жизнь, и не прочухать даже малой доли того, что здесь творится, на крыше сонного города, которая никогда не спит. Так что никак, малыш, ты не угадаешь, куда тебя ведут сегодня.
Руфинг полюбас приучает тебя ничему не удивляться, чего только не увидишь странного на трассе, какие только виды, сценки, предметы и происшествия не случаются с тобой здесь, в мире шаткой черепицы, гнилых стропил, некрашеной опалубки, гнутой жести и торчащих отовсюду ржавых прутьев арматуры. Но ничто здесь не должно входить у тебя в привычку, если хочешь жить. Не доверяй ничему под собственной рукой или подошвой говнодава, даже если ты за этот скат берешься или на эту доску наступаешь третий раз за белый день. А потому, что бы тебе здесь не показали – раз на раз это будет впервые. И ты сегодня напомнишь ей об этом, напомнишь так, что она никогда не забудет.
Резкий останавливающий взмах ладони, все, пришли. Она начинает оглядываться вокруг, ее мокрое лицо под накинутым капюшоном скучнеет. Вокруг не происходит ничего интересного. Вся та же серая хмарь.
Ты же – не спешишь, поудобнее располагаясь на изгаженном голубями подоконнике. Представление только начинается.
Двумя пролетами ниже, на большом застекленном балконе верхнего этажа местной больнички для богатых сестра-хозяйка уже погнала прачек в белых чепцах развешивать на просушку сменное белье. Ты хихикаешь про себя, однажды тебе представилось под каким-то совсем уж стремным приходом, что это жулики. Покрали в ночи у богатых шелковых простыней и теперь вынуждены их вечно перестирывать в борьбе с вездесущей плесенью. Это теперь тебе смешно, а тогда у тебя чуть крышняк не поехал.
Малыш от твоего смешка насупилась. Думает, что я ее совсем за дуру держу. Ничего, погоди немного, пусть только все уляжется.
Ты машинально бьешь себя по карманам и тут же морщишься, твой рот наполняется кислятиной, руки разом слабеют, тебя шибает в пот, а дурацкая машинка в груди пропускает такт. Хренли было так, чих-пых, торопиться. Тебе разом только и остается сил, что мечтать о лишней затяжке. Дурак, ловишь ты из последних сил подступающую панику. Смотри туда, вниз, забудь о забытом на чердаке, хотя бы при ней не смей показывать, какой ты жалкий.
Ты бросаешь короткий взгляд в ее сторону – успела заметить или нет? – но ей уже не до тебя, она забыла уже и про скуку, и про голодное урчание в животе. Началось.
По мере того как среди колышущегося на сквозняке белья одна за другой растворялись в полумраке снующие силуэты прачек, по мере того как замирало всякое движение, постепенно привыкающие к темноте глаза начинали замечать среди обвисших полотнищ нечто иное. Спокойное, размеренное, степенное движение.
Будто это неверный свет газовых уличных фонарей принялся тонкими струйками просачиваться меж простыней, наполняя, насыщая объем между ними, делая само это бело-голубое полотняное пространство плотным, упругим, дышащим и будто бы текущим куда-то.
Завороженный этим зрелищем, ты выбрасываешь из головы даже забытую пачку, твои зрачки тонут в этом безмерном колыхании, видя перед собой уже не бытовой натюрморт, но завораживающую безбрежность космического океана, овеваемого светом далеких квазаров.
На его волнах некогда родились россыпи молодых звезд, что согрели своим долгоживущим ровным светом кристаллическую пыль погибших сверхновых, что жили и умерли лишь затем, чтобы дать жизнь новым поколениям наблюдателей. Химия кратковечных остатков древних термоядерных взрывов за миллиарды лет собралась воедино, сорганизовавшись в комочки вечно страдающих борцов с вселенской энтропией.
И вот эти сгустки неизбывной боли буквально против собственной воли увидели в окружающей грязи, чаде, болезни и бессмыслице случайное отражение грандиозного, размером с целую вселенную, океана размеренного, холодного, идеально сбалансированного бытия, что отражалось сейчас своими волнами на дне их случайно прозревшей сетчатки, прокладывая бесконечную звездную дорожку от самого края вселенной до самого дна твоей тщедушной, никому не впершейся душонки.
Ты вздрагиваешь как от озноба и тебя тут же отпускает.
Просто едва колышущееся на сквозняке тряпье, на котором, быть может, еще полчаса назад тихо померла богатая бойкая старушенция ста лет отроду. Нищих в этой больнице отродясь не принимают.
– Спасибо.
А?
Ты машинально оглядываешься на голос и видишь ее будто бы впервые за много-много лет, словно призрака из позапрошлой жизни. Ыть тебя послабило. Никакой бурды не надо.
– Что, понравилось?
Кивает. А у самой вид при этом такой, загадочный, сидит, будто пыльным мешком по голове ударенная. Сидит и прислушивается к себе, будто что-то у нее в голове при этом тикает. И тут ты словно тоже прозреваешь. Может, это отсвет снизу так удачно падает на ее лицо, или капюшон дождевика этот дурацкий неловко на затылок сползает. Да только видишь ты ее с неожиданного для себя ракурса. Смотри-ка, какая. Глаза сверкают, улыбка до ушей, хоть завязочки пришей. Чистый, нетронутый порчей ребенок.
Тебе вдруг становится противно. Посмотри на себя, гнилой насквозь джанки, бомжующий на чердаке. Что ты ей собрался показать? Какую жизнь она тут с тобой может увидеть?
И тогда ты решительным движением хватаешь ближайший край торчащей из-под козырька доски, с коротким кряканьем отрываешь ее с мясом, с гвоздями, и одним точным движением швыряешь вниз, прицельно попадая в ветровое стоящего под окнами моторовагена. Раздается хруст рассыпающегося стекла, крики.
– Ты чего творишь?
– Ничего, малыш, мне по райдеру полагается пошалить.
Как и следовало ожидать, вслед за криками раздалась и сирена вызванного патруля. Теперь все быстро встанет на свои места. Народ внизу не на шутку разошелся.
– Гляди, пожарники, ишь, карабкаются. Знаешь, что-то мне внезапно так домой захотелось. А ты оставайся здесь, жди их. Ыть, тебя теперь домой с ветерком доставят.
Она уже все поняла. Улыбка погасла, капюшон надвинут, лица не видать. Ничего, пускай себе обижается, однажды она меня простит. Только прощальных слез мне тут не хватало. Ты ободряюще хлопаешь ее по плечу и уходишь в темноту, одним незаметным движением, как умеют только настоящие руфера. Руки трясутся, как бы не сорваться, чего хорошего.
Ты оборачиваешься на минуту, запоминая этот силуэт. Да пофигу. Ты тоже ее скоро забудешь, у джанки память как решето. Но сперва надо будет сменить чердак, чтобы в следующий раз, когда она снова к тебе сорвется, у нее больше не осталось соблазна. Ты ушел навсегда и не обещал вернуться.
Я что, я ничего. Сижу себе, плюшками балуюсь, смотрю на часы. И лицо такое при этом – только бы не стошнило на мамину любимую скатерть. Кажется мне при этом, что я вот так последние пару лет и провела, сидючи, выжидая. Время течет так медленно, когда ты чего-то изо всех сил ждешь. Папаша вот, не выдержал, свалил раньше времени. Как они с мамой друг на друга орали из-за стенки, дочь, мол, чем виновата. У них любимое дело меня в свои терки совать, подушкой для битья. А так, ну свалил и свалил, туда ему и дорога. Братья-близнецы тоже стали сильно занятые, даже носа не показывают. Будто они мне тут нужны со своими советами. Карьеру делай, учись, кому ты будешь такая нужна, убитая татухами по самый край рукава.
Кому вы такие нужны, дармоеды. Клерки низшего звена, продавцы воздуха вразвес.
По ним я точно скучать не стану, подумать так, именно от этих надоевших призраков я в первую голову и хочу поскорей избавиться. Эти мерно тикающие в углу часы с каждой секундой отдаляют меня от очередной встречи с двумя чертями в человеческом обличье. Сколько мне от них порой доставалось, никакого житья, особенно после очередного побега, только вагон пафосу – дворняжка-убегашка, никуда ты не денешься, шалава, куда тебе без родни.
Обиднее всего было то, что я понимала – в чем-то они правы. Так и так – поймают и приведут обратно под белы рученьки. Под мамину юбку сунут, да еще и особый надзор учинят.
Это теперь тебе яснее ясного, как все работает. Про ювеналку и самые демократичные на свете школы, которые ни дня пропускать не след, если не хочешь проблем себе на голову. Добровольно-принудительное счастье, от которого хоть волком вой. Я и выла, пробиралась ночами в ванную и выла в полотенце, проклиная всех вокруг на чем свет стоит, но в первую голову проклиная того конченного мудака, что жил когда-то на чердаке соседнего дома.
Что я вообще, тощая девица коленками назад, нашла такого в этом вечно кашляющем сиплом доходяге, как он сам повторял, смеясь, «в самом расцвете сил», что может быть хорошего в жизни бездомного аутло, вечно мокнущего на крыше под дождем в неотступном отходняке после вчерашнего? Для меня этот патлатый парень выглядел отдушиной, дверью в иной мир, где тебя не изводят вечными нотациями, не пытаются взять моралью на измор и не требуют соответствия дуракцим нормам. Да, в том мире проще сдохнуть под забором, чем в этом, но счастья подобное понимание ничуть не прибавляет. Я ненавидела его за то, что он смалодушничал тогда, сбежал, оставив меня наедине с родней, школой и чертовыми социальными обязательствами. Но ничего, со временем меня отпустило, как только мне хватило ума сообразить, что на самом деле меня в этом доме ничего не держит. Ничего, кроме дурацкого времени.
И вот я дождалась. Мы с мамой сухо обнимаемся, она осматривает меня напоследок и машет рукой, иди, мол, такси тебя ждет.
И я иду. Формально, меня ждет билет до тихого академического городка, где все крыши – не выше деревьев, а все кругом учатся, книжки читают. Ну, или дуют целыми днями на сборищах трехбуквенных обществ, где все со всеми в кучку. А потом демонстрируют по кампусу, завернувшись в матрас.
Хренушки. Только там меня и видели. Не для того я терпела столько лет, не для того столько лет ждала.
Теперь я свободна. Мне плевать, на что там взят студенческий кредит. Там, куда я на самом деле направляюсь, ни черта не смыслят в студенческих кредитах. Но там у меня есть хотя бы крошечный шанс встретить того, кто еще живет.
7. Фейерверкер Козлевич

Круг замкнулся, но будет разорван
Изнутри меня ест это чувство
Кровь уже не имеет вкуса
Айспик
Сперва Козлевич не поверил себе: ему показалось – в лесу скандалила сойка.
Воздух был студеным, и хотя тона кругом были осенние, теплые, валкая листва грудилась под деревьями уже без былой яркой желтизны, промокшая насквозь и местами почернелая, она обыкновенно предшествует первым снегопадам.
Сойке в такую погоду самое дело убраться восвояси поглубже в дерева, к озимым запасам, однако наглая птица все продолжала скандалить. Видимо, кого-то прогнать старается, подумал Козлевич, делая широкий шаг в осинник. Разом вспомнился родной дед по матери, тот обожал общаться с птицами.
– Пинь-пинь-тарарах! – высвистывал дед, будто птицам до него было дело. Впрочем, соек дед тоже не любил. Глупые, скандальные птицы, один шум от них.
Вечерний свет на глазах уходил, и черные стволы деревьев опрокидывались на Козлевича фиолетовыми ровными тенями.
На месте. Козлевич взглянул на часы. Он был как всегда точен. Осталось понять, где же полковник, до сих пор тот никогда не опаздывал. Впрочем, Козлевич сам велел агенту идти сюда через лес, для конспирации, а на краю болот недолго и заплутать. Что ж, переждем, здесь такая красота.
Вот только эта проклятая птица, трещит, не унимается, кружит. Врановые все такие, любят напустить тревоги, пусть сойки и пестры на перо, синица-переросток, а накаркать куда как горазды.
Приглядевшись повнимательнее, Козлевич тут же решительно полез в карман за «вальтером». Не зря причитала сойка. Тело полковника уже остыло, хотя кровь еще не кончила густеть. И листья вокруг нетронуты. Выстрел в упор, полковник упал и больше не шевелился. Работа профессионала. Которому, впрочем, не хватило ума дождаться здесь Козлевича, подстеречь. Или, напротив, вовремя свалить, не подставляясь. Как любил говаривать трактирщик Паливец, лучше воробей в клетке, чем сойка в небке. Чертова сойка, когда уже она заткнется.
И что теперь поделать? Бросать тут тело, так его, пожалуй, только по весне и найдут, места глухие, даже по местным болотным меркам. Грибников тут отродясь не видали, да и едят ли вообще здесь грибы? Козлевич задумался. Разве что маринованные свинушки, спецом разводят для питейных заведений, как закусь под эль, обмакивают в кунжутное толокно и едят. И так нет. Так о чем это он. Тащить полковника на себе – урядник на станции первым делом заинтересуется, где вы такого пассажира в лесу, гражданин хороший, срисовали, а сами чего там в глуши припозднились, погодите, вот и «вальтер» у вас именной, а на документы можно ваши взглянуть?
Козлевич поморщился. Времена стали неспокойные, стоит ниточке потянуться – поди весь свитер распускать. Козлевич ходил в лес, значит много думал, а раз думал, значит что-то задумал. Взять его поскорее в железа до выяснения.
Опасения вызывал никакой не урядник – от его назойливости Козлевич был способен избавиться, даже не вынимая заветную визитную карточку Его Высочества из портмоне, это было ультимативное оружие на куда более сложный случай, размахивать им на станции жеде было в высшей степени неразумно – только лишнее внимание к себе привлекать. Но и попадать в бумажные рапорта даже в нейтральном статусе свидетеля в ближайшие планы Козлевича совсем не входило. Затаскают, как есть затаскают.
Болотная бюрократия во все времена славилась своей въедливостью. Крот истории роет медленно, ползет улита по склону до самых высот. Чиновник же перекладывает бумажки. Пока однажды та бумажка не попадет в нужные руки и не сдетонирует там подкалиберным снарядом. А что это господин фейерверкер делали в темном лесу в столь неурочное время? А покойный господин полковник разве не был вашим сослуживцем у ленточки у надесятом году? Вот тут у вас написано, «нашел тело», быстро вышел и пошел, называется нашел. Совпадения очень любят следователи по особо важным делам центрального управления политического сыска Его Высочества. Козлевич молча отсалютовал уже едва различимому в полумраке телу и так же молча двинулся обратно к станции, да не по прямой, а в обход, настороженно поглядывая по сторонам.
Сгустившиеся сумерки его совершенно не смущали, мерцающие во тьме зрачки Козлевича были способны ориентироваться в ночном лесу не хуже, чем белым днем. Смущала его встреча с тем или теми, кто запросто подстрелил его агента. Не к добру это, ой не к добру.
Как и эта явка. Козлевич назначил встречу сам, не оглядываясь на согласованный график рандеву, и уже тем самым поставил себя и агента под удар, но теперь – учитывая последние печальные обстоятельства – можно было не сомневаться, Козлевичу ничуть не показалось. Все эти участившиеся с обеих сторон судорожные движения у ленточки были не случайны. И полковник об этом или что-то узнал, или нечаянно подставился уже одними своими попытками что-то по наводке Козлевича выведать. Среди старых вояк, среди благородных домов с подпаленными хвостами, среди гражданской шушеры. Кто-то из них что-то знал, и вот теперь полковник мертв.
«А я еще нет», усмехнулся про себя Козлевич.
Но пространство для маневра, что ты там себе ни думай, с каждым днем все сужается. Раньше-то как бывало – ничто не выдавало Козлевича, ни неуставные галифе, ни радистка на сносях. Золотые были времена, иные любители посмотреть на шпили не вылезали со светских раутов, свободно цыкая там зубом и матерясь на обслугу, не вовремя подносящую шампанское. Где они все теперь? Разлетелись по свету почтовыми голубками. Кого выставили под белы рученьки персоной нон-грата, кого гоняли уже всерьезку – с факелами и загонной охотой. Тут на болотах предпочитают работать по классике, никто не забыт, ничто не забыто. Это с виду тут живут господа благородные, а в зубы каждому второму загляни – там такие клыки торчат, что только диву даешься.
Впрочем, самого Козлевича подобное соседство ничуть не беспокоило. Плавали – знаем. Беспокоило то, что со временем то, зачем его сюда засылали, порядком подзабылось, и на депеши его отвечали все реже, и будто бы даже с ощутимой неохотой, как будто каждая новая каблограмма вызывала в «центре» все большее раздражение.
Если от шифровок могло нести ледяной злобой, то это была она.
«Ваша информация не подтверждается, продолжайте наблюдение, перепроверьте источники, вероятно, они скомпрометированы».
Это было больше похоже на издевательство. Козлевича как-то на первое апреля по радио поздравили с рождением сына, так вот, это было не так обидно, хотя Козлевич уже шесть лет не бывал за ленточкой.
Теперь же, после неудавшейся встречи с остывающим за спиной полковником, ему только и хотелось, что взглянуть в кирпичные рыла господ генералов, отмахивающихся от верной информации о том, что там, на той самой ленточке, которую столько лет доблестно окапывали подручным шанцевым инструментом, наконец реально что-то зашевелилось.
Козлевич чувствовал подступающее к горлу саднящее чувство собственной бесполезности, однако продолжал шагать сквозь лес бесшумной тенью, то и дело замирая и прислушиваясь, не бранится ли где сойка, не ухает ли филин, не каркает ли ворон. Что-то сегодня пошло не так, вот только что? Козлевич не привык терять своих агентов вот так, за здорово живешь, даже ксендза Шайновича – а уж он совсем не умел стоять на лыжах – в итоге удалось окольными козлиными тропами отправить на юг, через горы, куда не дотянутся длинные руки болотной контрразведки. Полковник же и вовсе был горазд постоять за себя и просто так в руки охранке бы не дался. Так почему же он лежит там, а вокруг ни единого следа, ни примятой травинки?
Сказать по правде, сам повод для их сегодняшней проваленной явки отдавал безнадегой. Что бы ни происходило весь этот долгий суматошный год бесконечной затяжной осени там, за ленточкой, оно именно что было лишь эхом непонятных и недоступных аналитическому уму Козлевича процессов, идущих там, далеко, в штабах и головах, оставшихся глубоко в тылу во всех смыслах этого многогранного слова. Здесь же, на растревоженных болотах, последние дни, конечно, начинало бурлить и тревожиться некоторое смятение, однако источник его был отсюда так же далеко, как последние солнечные деньки в воспоминаниях Козлевича.
Да, когда он впервые сошел с панцерцуга, здесь и правда еще светило солнце.
Тусклое, тревожное, мутным бледным зрачком, дурной катарактой оно пялилось с неба на него, удивляясь, что за чудо тут у нас нарисовалось.
Теперь уже и не вспомнишь, как давно это было.
С тех пор Козлевич успел настолько сжиться с этой поганой погодой, и с тоскливой гнилой вонью окружающих болот, что даже перестал удивляться происходящему. Местная знать, по уши занятая собственными ночными темными делишками, городские сумасшедшие, целыми днями марширующие под флагами всех фасонов и расцветок, всяческие болотенюгенд и болотенферштееры, к которым теперь прибились еще и вечно голодные до общественного внимания перебежчики из-за ленточки, этих и вовсе с каждым днем становилось все сложнее обходить стороной, дабы не нарваться по несчастному случаю на давнего знакомца времен батюшки нынешнего государя-амператора-самодержца.
Благословенные были времена! Воровали все, как не в себя, творили лютую дичь, но ни в какое сравнение с тем, что за дурнина лезла отовсюду теперь, эти сущие шалости идти не могли. Воровство по разнарядке, грабеж по указанию, средневековый ленный манор здешней болотной знати не имел к родному податному тяглу никакого отношения, даже косметического.
Так что сколько ни маршируй по улицам болотных городков когорты бравых кригсмаринен о казенных шуцерах с приснащенными штыками, сколько ни бряцай именным оружием клыкастая знать с дубовыми листьями в петлицах, а все одно было понятно им – и, разумеется, самому Козлевичу – дело тут не в красной жиже, и не в «реваншистской болотной военщине», как писали в передовицах посконной газеты «Взаправду», это была лишь реактивная механика, нервный срыв в ответ на то, что творилось у ленточки. И черт побери, у ленточки с той стороны.
Козлевич снова замер, уже скорее машинально, задумавшись о своем, не желая сбивать важную мысль. Он же помнил, как тут все обстояло вначале. Козлевич вязанками скупал агентов, стиральную машину можно было купить за ломанный пфенниг и отправить домой посылкой, а не устраивать логистическую спецоперацию при помощи мутных ассирийских банчков и расплодившихся болотных контрабандистов, готовых за солидную мзду хоть моторваген перегнать, хоть человечка в багажнике означенного моторвагена.
Хорошо устроились, с-скоты, хотел было сплюнуть в сердцах Козлевич, но сдержался. Да раньше ему даже никакие агенты были не нужны, в любые сейфы болотканцелярии он совал руки буквально по локоть, разве что не оставляя внутри жирные следы измазанных в посконном тушняке пальцев. Всем было плевать. Продавалось все и почти бесплатно, только бери.
Теперь же, когда принялось нарастать безумное это шевеление вдоль оконечности болот, в так сказать исторических признанных границ булькающей массы, теперь нормальная работа сделалась фактически невозможной.
Одного Козлевич не мог себе никак уяснить: почему, зачем, к чему это все?
Предположим, правду врут в радиоэфире, расписывая ужасы болотных ценностей, в том смысле, что государь-амператор в действительности сделался настолько ими озабочен, что готов бросить все силы на борьбу с воображаемым инакомыслием и конспироложеством. Но никакое движение у ленточки этим обосновать было невозможно, разве что кто-то на самом верху натурально, как залетные отсиденты скандируют на своих риотах, сошел с ума, изготовляясь положить все многолетние успехи домостройной экономики на плаху пламенной борьбы с клыкачеством, крылатством, кровопийством и прочим надувательством.
Одним словом, даже если предположить на секундочку, что в центре действительно творилось все то, о чем врали вражеские голоса – с черными монолитами, подтянутыми к ленточке демоническими панцерцугами и прочей сомнительно достоверной хтонью вроде мифической «девампиризации», то даже в этом невероятном случае смысла устраивать шум у ленточки у государя-амператора не было ровным счетом никакого.
Точнее, не было бы – в том полузабытом уже полусонном болотном царстве, что помнил уже разве что один Козлевич.
Но как ни тяни местная бюрократия привычную резину, сколько ни устраивай урожденные здесь девианты свои бесконечные празднества, марши, риоты и полуголые сования – воля, как говорил один персонаж времен молодости Козлевича, это лучше чем неволя – даже сколько ни рядись местная знать благополучными бюргерами на потеху либеральной публике, результат рано или поздно наступил бы все тот же.
Раз, полетели по кругу нарочные депеши.
Два, поставили народец под ружье вечно голодные до бюджетов промышленники.
Три, засучил-заелозил проржавелый за годы простоя сыскной панцерваген, таких, как Козлевич, засланцев под прикрытием ловить.
Тут вам и местная знать из ленных маноров пригодилась-повылазила. Звериная масть она такая. Кирзовый сапог за километр учуют и уж если вцепятся – ни в какую заклинившую челюсть не разожмут.
Знать, где-то покойный полковник просчитался, дал слабину, попался на глаза брехливой своре. И вот теперь лежит в лесу, стынет. Пришли за ним не за просроченные карточные долги и не за подорванный бюджет городских вдовушек – полковник по жизни был тот еще альфонс – за ним велась плотная такая слежка, раз даже на внеурочные покатушки в глухой лес успела среагировать. А значит, слишком рано Козлевич покинул место встречи.
Решительным движением он развернулся и зашагал обратно, более даже не оглядываясь по сторонам и не скрывая треска сучьев под ногами.
Вот он, мельтешит перед тобой суетливой тенью, юлит, размахивает руками, планы строит, копошится.
Жалкое ничтожество, предатель рода человеческого, ничтожный прыщ на лице матери-земли, потревоженный нарыв на ее теле.
Сколько в нем апломба, сколько лицемерия. Взглянуть на него невзначай, и не подумаешь, что в смертном вообще может скопиться столько яда, столько нутряной гнили!
Ни слова правды, ни светлой мыслишки в голове, одни лишь потаенные хитросплетения далекоидущих планов, единственная цель которых – разведать, вызнать, скрасть, присвоить и утянуть в свое логово.
Тать ночная, сумеречный вор, воробьиный сыч, облезлый завшивленный песец, невесть зачем забредший из своей тундры в местные топи. Сколько его здесь терпели, кормили, поили, баловали, лишь бы отстал, лишь бы угомонился, вернувшись к своим далеким хозяевам, да там бы и сгинул с глаз долой. Но нет, все ходит, все вынюхивает, смущая малых сих корыстолюбием и мздоимоством своим.
Но довольно, ушла пора вольно расхаживать по землям Его Высочества, настало время возмездного отмщения за родовые грехи отцов своих, за неумение и нежелание причаститься истинной свободы, всамделишного равенства и сплоченного братства. Пусть не делает больше вида, пускай не притворяется нам равным – не ровня чужак никому из граждан вольных болотных земель, и самое его преподлое злодеяние – коварная попытка притвориться здешним, нашим, своим. Шпион среди ворон, молодец среди овец, зайчишка-изподкустышка. Вот кто ты есть, потому как ныне ты разоблачен и повинен смерти.
Довольно игр. Ты уже пресыщен собственным превосходством перед этой низшей формой человеческого бытия. Ты даже был готов отпустить на этот раз его восвояси, дабы продолжить потом ловить на тухлого живца собственных продажных собратьев, опустившихся до якшанья с чужаком, побужденных к тому угрозами или посулами – неважно. Но шпион сам решил свою судьбу, вернувшись на место преступления.
И вот теперь ты крадешься у него за спиной, невидимый, неслышимый, неощутимый. Шаг, другой, третий, твои клыки скользят навстречу его пульсирующей шее. И тогда ты отпускаешь взведенную пружину своей ярости.








