412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Корнеев » Гать (СИ) » Текст книги (страница 12)
Гать (СИ)
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 08:46

Текст книги "Гать (СИ)"


Автор книги: Роман Корнеев


Жанры:

   

Постапокалипсис

,
   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)

Да только нам с того какой прок разбираться, ходят панцерцуги честные вдоль по жеде и ладно, остальное никому и не важно. Впрочем, сам этот образ – непомерного корабля, бороздящего безо всякой привязи далекие ледовитые просторы – показался Тютюкову столь будоражащим его и без того беспокойное воображение, что тотчас его понесло не туда, закружило, завертело в тумане среди прохожих дворов тесных проулков, так что пришлось завернуть большой крюк, чтобы вернуться к тому дому с другой его стороны. Он шел своей дорогой тихо и степенно, не торопясь, дабы не вызвать никаких случайных сомнений, однако же, дойдя до искомого поворота, остановился, подумал, поворотил в переулок и пошел еще обходом, через две улицы.

Прежде, когда случалось ему представлять все это в воображении, Тютюков всегда думал, что очень будет бояться. Но теперь он не очень боялся, даже не боялся совсем. Занимали его в это мгновение даже какие-то посторонние мысли. Тут заинтересовало его вдруг: почему именно, во всех больших городах, человек не то что по одной необходимости, но как-то особенно наклонен жить и селиться именно в таких частях города, где нет ни садов, ни фонтанов, где грязь и вонь, и всякая гадость. «Так, верно, те, которых ведут на казнь, прилепливаются мыслями ко всем предметам, которые им встречаются на дороге», – мелькнуло у него в голове, но только мелькнуло как молния; он сам поскорей погасил эту мысль.

Но вот уже и близко, вот и дом, вот и ворота. Где-то вдруг часы пробили один удар. «Что это, неужели полчаса минуло? Быть не может, верно, бегут!» На счастье его, в воротах опять прошло благополучно, случись навстречу дворник, пришлось бы объясняться, а этого Тютюков и в спокойные минуты не любил. На той стороне двора слышно было, глухо спорили несколько голосов, но его никто не заметил и навстречу никто не попался. Несколько окон, выходивших на этот огромный квадратный двор, было светло в эту раннюю минуту, но он не поднял головы – силы не было. Лестница была близко, сейчас из ворот направо. Он уже был на лестнице.

Переведя дух и прижав рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив еще раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница на ту пору стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то не встретилось. Но вот и четвертый этаж, вот и дверь. Он задыхался. На одно мгновение пронеслась в уме его мысль: «Не уйти ли?» Но он не дал себе ответа и стал прислушиваться в квартиру: мертвая тишина. «Не бледен ли я… очень? – думалось ему. – Не подождать ли еще… пока сердце перестанет?..»

Но сердце не переставало. Напротив, как нарочно, стучало сильней, сильней, сильней. Он не выдержал, медленно протянул руку и позвонил. Через полминуты еще раз позвонил, погромче. Да что же такое за напасть, сверил еще раз адрес, все точно, дом, этаж, номер квартиры. Имя владелицы он как нарочно теперь, в темноте парадной, никак не мог разглядеть на табличке. Что ли Илона Давидович. А, плевать, совершенно неважно. По описанию, что дал господин Иванович еще в прошлую их встречу, тут проживала крошечная сухая старушонка, лет шестидесяти, с вострыми и злыми глазками, с маленьким вострым носом, по положению – вдова коллежского регистратора, но главное что – она была классовым врагом всякого леворуционера, потому как давала ссуды взаем имущества под грабительский процент, наживаясь тем самым на тяготах простого народа.

Тютюков еще тот раз по глупости ляпнул – так судить ее и весь сказ! Ан нет, усмехнулся в усы Иванович, не так-то просто, защитники у ней в высших кругах, да и денег с собой – любые досужие расследования заткнуть запросто будет. Мы с тобой, товарищ, должны совершить над ней высший суд. И вот теперь Тютюков стоит, топорище в потной ладони за спиной прячет, а сам все звонит и звонит.

– Кто такой? – только тут молодой человек сообразил, что старуха уже битую минуту уперлась в него насмешливым взглядом откуда-то вовсе снизу вверх, такого невеликого та была росточка. И отпустил уже звонок.

– Здравствуйте, – начал он как можно развязнее, но голос не послушался его, прервался и задрожал, – я вам… вещь принес про заклад… да вот лучше пойдемте сюда… к свету… – И, бросив ее, он прямо, без приглашения, прошел в комнату. Старуха побежала за ним. Светлые с проседью, жиденькие волосы ее, по обыкновению жирно смазанные маслом, были заплетены в крысиную косичку и подобраны под осколок роговой гребенки, торчавшей на ее затылке. На бегу гребенка потешно подпрыгивала.

Он чувствовал, что теряется, что ему почти страшно, до того страшно, что кажется, смотри она так, не говори ни слова еще с полминуты, то он бы убежал от нее.

– Да что вы так смотрите, точно не узнали? – проговорил он вдруг тоже со злобой. – Хотите берите, а нет – я к другим пойду, мне некогда.

Он и не думал это сказать, а так, само вдруг выговорилось.

Она же отчего-то в ответ протянула руку к его лбу.

– Да чтой-то вы какой бледный? Вот и руки дрожат! Искупался в канале, что ль, батюшка?

– Лихорадка, – отвечал Тютюков отрывисто. – Поневоле станешь бледный… коли есть нечего, – прибавил он, едва выговаривая слова. Силы опять покидали его. Ни одного мига нельзя было терять более. Он выпростал топор, взмахнул его обеими руками, едва себя чувствуя, и почти без усилия, почти машинально, опустил на голову обухом. Силы его тут как бы не было, но чего там надо той силы, на крошечную старушку. Удар пришелся в самое темя, чему способствовал ее малый рост. Однако же эффект тот удар произвел неожиданный. С легким звоном отскочив от головешки, обух разом сорвался с топорища и улетел куда-то вдаль.

Старушка же продолжала стоять, как стояла, только усмехалась теперь как-то иначе. Это разгорался в ее глазах с каждой секундой все сильнее недобрый огонь.

– Да где ж вещь-то, али топор твой – самая вещь? Мне он ни к чему!

Отходя мелкими шагами в сторону, Тютюков только и мог, что пытаться унять свои трясущиеся члены. И особенно отчетливо почему-то были ему различимы дробные кастаньеты собственных зубов. Отчего-то ему стало доподлинно ясно, что не убежать ему теперь от старухи, ни скрыться, ни спрятаться.

– Да не стой так, проходи дальше в залу, раз уж заглянул на огонек. Думаю, нам есть, о чем теперь потолковать.

Дальше ноги вели его сами, более не слушаясь.

2. Портрет от руки

Серый дождь за окном

Приговором,

Мое прошлое псом

Под забором

Тишина

Каким образом единственная ничтожная бумажка – клочок, обрывок, неряшливая мазня, чья-то дурная шутка – способна так круто перевернуть твою жизнь, что хоть беги? Да очень простым, если подумать, образом. С любым подобное может случиться.

Проснешься утром рано, выжмешь пару раз пудовую гирю к потолку, потом сразу в душ, непременно ледяной, чтобы обжигало. Настроение бодрое, гонять по двору между пустых покуда доминошных столов с таким чувством – самое удовольствие, только пар изо рта клубится.

Жаль только, никто твоих подвигов не замечает, разве что поздний молочник, позвякивая крышкой алюминиевого бидона, покрутит в сердцах у виска. Была бы на то его добрая воля, он бы вовек раньше, скажем, обеда из-под одеял бы не вылезал, грелся.

Но тебя это неодобрение ничуть не трогает. Тебе только бы разогнать кровь в жилах, прогреть мослы для трудов праведных, затем бахнуть стакан того самого молока – еще теплого, с болтающимся поверху масляным остатком, да с коркой ржаного – и бегом, бегом на завод.

Остальные-то как на гудок подтягиваются? Еле ноги волоча со вчерашнего, да спросонок едва соображая, в какую проходную сегодняшней смене ход. Но ты – не таков, будто до сих пор с юных ноябрят не выписали. Кепка набекрень, золотой зуб во рту посверкивает, пинжак лихо поднят повыше на плечи, сапоги с вечера начищены, ну чистый жених, все заводские девки твои!

И вот, значит, выруливаешь ты такой красивый навстречу трудовым свершениям, готовый ковать знамя победы, и вот эта самая история и начинается, потому как у самой проходной навстречу тебе на фанерном стенде вроде того, что про гражданскую оборону сообщает, висит тот самый невеликий листочек, никому не годен, никому не надобен.

За одним только исключением. Потому как на нем изображено отчего-то твое собственное лицо.

Ты, конечно, глядя на такое чудо, сперва еще шире улыбаешься, горделиво оборачиваясь по сторонам, мол, вона, видели, чего делается? Наверняка в газете прописал заезжий писака – так, мол, и так, завелся и у нас в третьей бригаде цеховик-стакановец, планы рвет, как тузик грелку, пятилетку за три года и весь сказ! Однако улыбке недолго остается сверкать на свежевыбритом твоем лице, только ты подходишь поближе да присматриваешься к написанному.

О-па, запоздало соображаешь ты, какая оказия. А сам как бы невзначай так картузик свой уж натянул пониже, и смотришь по сторонам не зазывно радостно, а скорее с подозрением – не озирается ли кто, не пофигу ли кому тот стенд гремучий.

А вроде бы всем пофигу. Народец через проходную в основном идет – едва ноги волочит, и смотрит туда же – на запыленные мыски поношенных ботинок, уделяя внимание разве что пинаемому туда-сюда камню. Такой себе народный футбол.

Вот и славно, вот и хорошо, облегченно выдыхаешь ты, а сам искоса так, неприязненно поглядываешь на треклятую картинку. И главное ни рожна же не похож! Ну, так, общие черты, без особых примет, мало ли в городах разного люда ошивается, бывает и лихой народец, не весь еще изловлен родною милисией. И хоть бы портрет какой был пропечатан, так, баловство какое-то, народное творчество, палка-палка-огуречик, арестован человечек. Не пойми с такого расстояния, в чем состоит хоть его прегрешение али проступок перед обчеством. А сам думаешь, хорошо бы чтобы небольшая та была вина. Полгода химии либо же принудительные работы с проживанием по месту, а то и вовсе – с отдачей трудовому коллективу на поруки. Так же тоже бывает иногда, старшие товарищи во дворе рассказывали, а уж они ребята сплошь сиделые-бывалые.

С чего бы такие мысли, скажите на милость?

К счастью, ворота проходной минул без помех – дернул пипку, прослушал череду положенную стуков в направлении окошка, обождал пару секунд, покуда твою сущность досконально изучают на предмет соответствия потертой пропускной фотокарточке, и ну тебя, давай, дуй на все четыре стороны, на перекур там или что, пока второй гудок не позовет. Да и не нужен тебе той перекур, таким, как ты, зожникам да стакановцам на производстве вариант один – сидеть подле станины на табурете, ожидаючи, пока начальник смены не перекинет рубильник, покуда, так сказать, не завертятся валы. Но уж больно перепугали тебя страшные буквы под тем портретом, нужно с кем-нибудь переговорить, выдохнуть, а то с таким настроением никакой техники безопасности не упомнишь, маханешь второпях, расколешь резец, и прощай премия, это в лучшем случае, а то и вовсе глаз долой. Бывали такие несчастные случаи.

В общем, так и так тащиться тебе в толпу сгрудившихся у гигантской металлической урны мужиков, стоят, смолят, треплются о чем-то вполголоса, то и дело друг у друга прикуривая. Только чего это они как будто в одну сторону все косят. А при твоем собственном приближении внезапно замолчали да расступились. Вы чего, граждане рабочий класс?

И только теперь ты замечаешь на стене такой же приблизительный анфас, что и там, за воротами. Тут уж, совсем с перепугу, тебе совсем не кажется, что не похож. Чертовски похож, проклятый! Даже глаз левый точно как у тебя косит к переносице.

На этом моменте на тебя словно затмение какое находит – раз, и ты уже за воротами, шпаришь – только пятки сверкают в пыльных клубах вдоль грунтовки. Не оглядываясь, не задумываясь, только и мысли мятежной – за что тебе такое наказание. Пить не пьешь, курить не куришь, ни единого простоя, ни единого замечания, в аттестате – всего две тройки, да и те – по ненавистной истории и дурацкой географии. Кому эти даты с контурными картами по сию пору вообще нужны! И вот теперь только и остается, что гадать. Был бы у тебя, скажем, интерес радиоточку слушать вечерами или же правительственные телеграммы вклеивать в тетрадь, мелькнула бы хоть какая идея, что за напасть-то такая на твою голову, так нет же! Ни шепотка, ни намека.

Кабы был ты какой-никакой леворуционер, али вообще инсургент вражеских болотных разведок, так нет же, даже улюлюканье чужих голосов из-за ленточки никогда не слушал, тому, как и языкам, не шибко обучен, и вообще технике электрической чужд. Это вам не станковый механизм, сугубо предназначенный для трудового подвига, а никак не для подстрекательств разных. Что еще? Может, чурило какое противное из другой смены завидки взяли на стакановский твой завет? Такое бывало, но зачем так сложно? Портреты какие-то печатать, эти бы сразу на партсборании вопрос подняли, в честном, так сказать, очном споре. Нам скрывать нечего!

Эх-ма. Нет никаких идей в башке твоей чугунной. Один только тревожный набат гудит, как, мол, теперь с начальством смены говорить, даже ежели все благополучно разъяснится по поводу портрета, ошибка, мол, совпадение, бывает же такое, даже смешно, ей-бога.

Но тебе ничуть не смешно. И не за такое люди пропадали, ищи теперь свищи.

Тебе бы теперь возвернуться, стать перед честным народом на колени, картуз долой, пойми же ты меня правильно, честной коллектив, ошибка это, как есть ошибка, не я на той портретке поганой, и зовусь не так, и написанное там – не про меня!

Да только поздно, все теперь видали, как ты драпал. Теперь уже сколько ни посыпай голову дустом, всякий заподозрит в тебе неладное, у нас просто так в листках не печатают и на стенгазету не вешают. А может, сам не враг, так егойный брат-близнец! У-у, рожа, а ну ответствуй!

С такими беглыми мыслями ты скорым темпом наближаешься уже и к самому своему двору, четыре барака собранные в коробочку с густым позаброшенным садом посредине, где ты только с утра носился-горлопанил. Только тут тебе и можно спрятаться-передохнуть, взять себя в кулак, собраться с мыслями. Уж здесь-то листочков никаких предательских ни в раз не висело!

На этом месте тебе самое оно скопытнуться и чуть не полететь с разбегу носом в самую грязь.

Потому как всё вокруг и бараков, и двора, и даже окрестных телеграфных понатыканных враскоряку как попало столбов ужо сплошь обклеено теми самыми листочками.

В туманном полубреду ты бросаешься к ближайшим и давай их повсюду срывать, сколько размаха рук хватает дотянуться. Срывать и мять, машинально рассовывая по карманам, а потом просто уже мять всмятку и рвать в клочья, издавая при этом какой-то уже совсем нечеловеческий рев – не я это, не я!

Но куда там, листочков тех становится будто бы только больше, уже и по карнизам ползут, по потолкам, куда не дотянуться, не допрыгнуть. Всё, конец, полундра, проиграл ты, братец, свою борьбу. Одолела тебя бумажка.

Тяжело отдуваясь, ты уже буквально загнанным зверем смотришь по сторонам. На соседей, на прохожих. Что тут поделать. Только бежать. Бежать!!!

И ты бежишь.

Лесами и перелесками, через поля и промзоны, бежишь как есть, без вещей, денег и документов, ровно в том, в чем выходил некогда на работы прохладным утром, не ведая даже, как далеко тебя заведет проклятая бумажка.

Бежишь, попутно голодая и страдая от жажды, питаясь подножным кормом или же тем плохо лежащим, что удастся унести. Ты давно уже перестал стесняться своей нужды, даже в чем-то полагаясь на собственное право, на ошибку выживающего. Беглецам – закон не писан, закон сам по себе вычеркнул тебя из любых проскрипций и уложений. Отныне ты сам по себе – закон же побоку.

Бежишь, растеряв в дороге сапоги и сбив в кровь ноги. Бежишь, едва прикрывая срам обрывками прошлого и обносками чужого.

Бежишь, позабыв уже, откуда и куда, как звать тебя и кто ты вообще есть такой. В твоей короткой памяти осталось лишь одно – той самый листочек, но его тебе и достаточно.

И вот, в самом вечеру, забившись под очередным мостом в самый укромный уголок с голодным урчанием уписывать походя скраденную у разносчика сырную лепешку, ты вновь вспоминаешь. Дрожащие твои пальцы тянутся за пазуху, туда, где все так же тревожно стучит твое сердце, так же тревожно, как в тот день, когда ты впервые увидел проклятую картинку.

Разверни ее настороженно да вглядись.

Узнаешь ли ты такового человечка? Остался ли на него с тех пор хоть капельку похож? Что ты вообще видишь отсюда, из-под моста, в этих грубых, размашистых росчерках, в некогда общих между вами чертах?

Вы проделали вместе заметный путь, ты – в тщетной попытке сбежать от безжалостного правосудия, оправдаться за несодеянное, скрыться от неизбежного, он же – навеки застывший в своей холодной надменности. И каждая твоя потеря – это его вольное или невольное приобретение. Смотри, он точно такой же, как ты когда-то. Гладко выбритый, косо ухмыляющийся довольный собой обыватель с золотым зубом во рту, забравший у тебя то единственное, чем ты вообще мог похвастаться. Собственную жизнь.

Гляди на него, какая лощеная, довольная морда. Сразу ясно – враг, засланный, агент. Такого хватать – и в дознание. Чего он такой упитанный при народном-то горе? Отчего он вообще сделался главнее пусть уже полуживого – но человека? Посмотри на себя, это за твой счет бумажный хорошеет. Это на твоем фоне он смотрится победителем, а возьми любого другого, кто сильнее, кто решительнее, тут же сольется, скукожится, сгорит мятой бумажкой в костре истории.

А теперь погляди на себя. Иди, иди, не бойся, вот тут стоялая лужа воды вместо зеркала. Всклокоченная борода по пояс, немытая рожа вся в чирьях, воняет за версту кислым потом, вид донельзя безумный, руки трясутся, босые ноги скребут по земле изломанными ногтями. Куда тебе до того, бумажного. Конечно ты ему, такой, завсегда проиграешь.

Но в сущности, почему эта бумажка правит твоей жизнью, заставляя прятаться здесь, под мостом, словно бы ты и правда есть беглый преступник. Так нет же! Это не ты! И никогда им не был! Знать, настала пора вернуть себе украденное. Терять тебе так и так больше нечего.

И вот ты выходишь навстречу белому свету честному, рычащий зверь, готовый дорого продать свою жизнь, раз уже нет никакого иного выхода.

И тут же, словно по щучьему велению, по амператорскому хотению встречаешь.

Его.

Косоворотка широкая в плечах, зуб золотой, взгляд косой, ухмылка наглая, шаг широкий, и сапоги на ногах – хромовые, не чета моим прежним всмятку. И главное, деловой такой, чешет себе прямо, ни тебе оглядки, никакого сомнения в своей цели. Инсургент с подложной портретки. Твой злополучный двойник.

Некогда тебе в тот миг задумываться, откуда такая оказия, некогда и пугаться подобной встречи. Слишком горячо в тебе клокочет обида на весь свет, но самое главное – на вот этого конкретного субъекта. Чурило картонное. Дурило стоеросовое. Напасть на голову добрым людям, что вынуждены терпеть лишения и поношения – и за что? За сходство, за глупое совпадение. Сволочь!

Налетаешь ты на него вихрем, вцепляешься в него клещом, волочешь по земле ураганом, катишь по земле колесом, бьешь, колотишь, кусаешься, лягаешься. Знать, конец ему сейчас придет совсем, не быть ему спасенью! Тяжко отдуваясь, ты отползаешь чуть в сторонку, чтобы спокойнее приглядеться, что же там делается теперь такое с твоим супротивником. Ше помре?

Ничуть того не бывало. Сидит себе, лишь только макушку ушибленную себе потирает.

– Ты чего, говорит, дядя, кидаешься?

Вот что тут ответить. Он небось, паршивец, и не в курсе, что натворил, что в твоей горемычной судьбе-то попутал. Хоть бери и с самого начала весь свой рассказ зачинай. Каким образом единственная ничтожная бумажка – клочок, обрывок, неряшливая мазня, чья-то дурная шутка – способна так круто перевернуть твою жизнь, что хоть беги? Да очень простым, если подумать, образом. С любым подобное может случиться.

А этот-то – ну заливаться, ну себя в ответ смешить, будто не горькую притчу, полную лишений и голоданий, прослушал, а досужую басню, какими детей малых потешают на товарных распродажах с целью повышения уходимости и расширения воронки продаж.

– Это что же, говорит, дядя, тебя со мной попутали?

И аж снова в пыльную траву покатился, умора.

И так это все обидно выходит, что хоть плачь. Неужели даже то единственное, на что ты еще тщил себя способным – на банальную месть всему белому свету – и то тебе вышло недоступным, только смех вызывает, гляди. Смешной ты человек, доходяга.

Однако отсмеявшись ли, а быть может и попросту приметив твою обиду, обидчик твой, внезапно посерьезнев, поднялся вдруг и тебе руку со значением так протягивает, мол, вставай, что сидишь.

И главное какое дело, принимать такую сомнительную помощь, конечно, неохота, но с другой стороны ежели посмотреть – кто тебе вообще когда протягивал руку? Даже там, на заводе, хоть ты какой стакановец, а рви жилы в одиночку. Руку же навстречу протягивали разве что за одолжение перед получкой.

– Неловкая, говорит, дядя, с тобой приключилась история. Так-то подумать, выходит и правда анекдот, только не смешной. Однако не в обиду будет сказано, а дурак ты человек. Потому как убиваться по той старой жизни нет тебе теперь никакого резону. Ты и сам должен понимать, что дорога назад тебе теперь заказана, даже если бы ты вдруг не опростоволосился бы с перепугу, устроив череду некрасивых сцен, после которых тебя народная милисия бы и невиновного запросто отправила лес валить. А уж последующие твои ратные подвиги и вовсе не красят стены древнего кремля.

Да уж. И ведь правду говорит. Нашуметь ты с тех поспел преизрядно.

– Но знаешь что, говорит, дядя, мы слабость твою в силу определим. Потому что быть в розыске – это в некотором смысле обременение для непривычного человека, но с другой стороны – есть в этой позиции и положительные плюсы, покуда ты все-таки на свободе. Потому давай-ка ты умойся-причешись, да с бумажкой своей теперь почаще сверяйся, чтобы похож был – так уж совсем похож. А как ходить везде да не попадаться, я тебя научу. Но еще чему я тебя научу накрепко и насовсем – так это быть вместо себя мной.

Что это вообще такое – быть вместо себя мной.

Как это?

Бежать, но не прятаться, быть чужим среди своих и чужим среди чужих, никому не верить, ничего не бояться, а только сверкать повсюду своим золотым зубом, косить своим ленивым глазом, быть повсеместным демоном хаоса, вездесущим врагом народа, который и стружку в масло подсыплет, и песок в квашню подкинет, а уж крамолу всякую распространяет буквально каждым своим тлетворным выдохом. При этом оставаться столь же неуловимым, как ветер.

Вот что это такое. На то тебе дадена мятая эта портретка, следи, будь достоин. А еще держи некий адресочек хитрый, в самых недрах высокого замка сокрытый. Однажды вы с ним там снова встретитесь. И уж тогда решите, кто из вас – двойник, а кто начало.

А теперь уж точно – беги!

3. Неуловимый

К небу тянулся росток, к ночи стремится день

Холодный и теплый поток

Образует дрожащую тень

Пулатова

Славко стоял носом к двери и насупленно молчал. Подобный спектакль разыгрывался в их квартире каждый раз, когда его начинала донимать тягостная домашняя обстановка. Тяжкое оханье башенных часов в углу, короткий взмяв Гладислава, в очередной раз поймавшего воображаемую мышь, бесконечный свист вновь и вновь перекипающего чайника, все это с малых лет оставалось неизменным, недвижимым и непоколебимым фоном, увертюрой к посмертной оде навсегда уходящему времени. Сил все это терпеть Славко у себя наскребал буквально по сусекам, а когда сусеки исчерпывались… боже, что вообще это такое – «сусеки»? Богатое воображение тотчас повело его мысли куда-то вдаль, где на просторных деревянных палатях усиленно скреблись разнообразные вуглускры и прочие черствые колобки. В общем, к тому мгновению, когда все возможные дела были закончены, уроки на неделю вперед переделаны, книги перечитаны, а терпение Славко с оглушительным грохотом лопнуло, вот тут диспозиция и приобретала описанный выше вид. Уткнувшись носом в пахнущую старой плесенью и мокрым деревом щель дверного проема, он мог стоять теперь вот так сколько угодно, даже не особо к кому-то взывая.

Да и чего там взывать, папеньку все едино не разжалобишь, да и требовать чего-либо, стуча кулаками, от него тоже было совершенно бесполезно. Следовало действовать исключительно измором. Славка сладостно, с оттягом нюхал древесную щель, изо всех сил прислушиваясь к шумам и скрипам, доносящимся со стороны парадной, не ожидая у себя за спиной скорой реакции. В этом доме все наизусть знали, что далее последует, сколько продлится и чем успокоится. Но уступать в их семье никогда не умели.

Это была такая, если хотите, заведенная игра. За спиной постепенно разворачивался накал рокочущего монолога папеньки, который в точности согласно тексту пьесы принимался пенять на нынешнее поколение, не склонное радоваться уюту предоставленного им в безвозмездное пользование комфортного домашнего мирка с его вездесущей пыльной паутиной и лежалой шерстью Гладислава, а потому не ценящее чужие усилия по его построению.

Одновременно сам Славко, имея при этом всякую возможность просто взять и без спроса выйти вон – насильно здесь никого не держали и даже, супротив всякой логики, держали выходную дверь незапертой, беги на все четыре стороны, тебе никакой нижний лаз не нужен, чтобы уклониться от домашних обязанностей – даже при подобных обстоятельствах Славко лишь стоял носом в древесину потрескивающей от старости стоеросовой двери и всячески демонстрировал непокорность.

Была ли это попытка как-то вразумить папеньку, что тот, мол, ничуть не прав? Вряд ли. Для его сверстников все старшие были отрезанным ломтем, их, выросших на чуждых догмах и устаревших традициях, было не вразумить, так зачем вообще тратить силы? Сама эта демонстрация спины производилась не для папеньки – для самого себя. Славко по-театральному разговаривал спиной, общался с залом, ломал пятую стену и всячески проживал свою скромную роль в происходящем.

Несогласие как поступок, несогласие как процесс, несогласие как вызов, как брошенная в лицо перчатка, что не проигнорировать, что не отбросить. И рокот голоса за спиной был тому ярким подтверждением.

Там били с горних высей гневные перуны, грохотали могутные грозы, сходили лавины и просыпались шторма. И в самом центре этого ока бури стояла, недвижима, спина Славко, не впитывая, но отражая обратно все пущенные в ее сторону инвективы. Точно так, как это было задумано автором пьесы. И точно так же, как положено, она и завершалась.

Гром стих, сели сошли в долины, унеся с собой остатки здравого смысла, Славко продолжал стоять скалой в немом ожидании.

Да и черт с тобой, пропащим, отправляйся на все четыре стороны, только не говори потом, что тебя не предупреждали, не жалуйся, когда постучишься назад, голодный, мокрый и уставший. Наш с тобой разговор отнюдь не окончен.

Да, папенька. Как скажете, папенька.

И шасть за дверь.

Здесь с некоторых пор почти что пропало всякое движение. Славко помнил те времена, когда в их доме еще кипела жизнь, по лестничной клетке вверх и вниз сновали толпы школоты, шагали ватаги взрослых и почетными колоннами с кряхтением двигались по своим делам пенсы. Теперь же все стало не так – по гулким пролетам меж обклеенных старой поколотой плиткой стен раздавалось эхо разве что редких разносчиков – это последние оставшиеся в доме жильцы заказывали в ближайших лавках еду навынос. А что, удобно, покрутил ручку у эбонитового аппарата, подышал в трубку, поговорил не спеша с механическим женским голосом и шабаш, через пару минут плотные бумажные пакеты уже дожидаются покупателя на коврике перед дверным глазком.

Раньше предпочитали не так – поход в лавку был делом остросоциальной направленности. Обсудить кусок – достаточно ли свеж, отвесить кулек – довольно ли увесист, похвалить продавца за лихой вид и чистоту в заведении, пожурить детей да выклянченные сласти. В конце концов, просто поперемывать косточки одним соседям с другими.

Где теперь те соседи? Одни, сказывают, давно уж как воспользовались золотым билетом в заморские дали – ни весточки с тех пор от них, как в воду по пути канули. Неужто за океаном спутник так уж плохо ловить стал? Другие, врут, были за грехи их тяжкие перед государем-амператором взяты в железа да отправлены ковать щит и меч. Как говорится, спасибо, что не голову с плеч. Те же, что остались, предпочитают теперь и дома сидеть, и другим не отворять – целее будешь. Быть может, таковских было и вовсе большинство, да только как отличить пустую квартиру от попросту притаившейся, ежели на звонок никто не отвечает?

А как явится околотошный с профилактической беседой, так там за дверью тем более молчок. Нет здесь таких. Больше не проживают. Приходите позже. Нет, на словах передать не можем, адресат выбыл.

Такие вот времена. Все дети как есть – на домашнем облучении. Обдристант с тоталитарным диктантом, так уж удобно встык случились. Потому нет больше никакого толку никому из дома выходить. Как будто вообще в доме никого не живет. Только вода предательски шумит в фановых трубах, выдавая истинный объем народонаселения и возросшего согласно неусыпному радению министров-капиталистов народного потребления. Вот яйца, в желтых листках пишут, из продажи совсем пропали, кто же их скупил да проглотил? Не сами же они извелись из-под курицы-несушки.

Так что чуял Славко, что нет, не весь рассосался их дом, от ожиданий тягостных да раздумий горьких, почитай что все тут же и остались, только скрываются. От самих себя, от пригляда околтошных, а главное – друг от друга глаза прячут, так папенька говорит. Тут ему Славко внезапно верил. Человеку правда всегда больнее всего, зачем показывать соседям свою слабость. Пусть лучше думают, что все и правда из дома поуехали, оставив дом на поругания посыльным да домовым мышам на радость Гладиславу.

Славко, выбравшись на лестничную клетку, первым делом прислушался, как за спиной ворочаются тяжкие засовы. Папенька завсегда за этим следит, чтобы всякая щеколда и прочий запорный инструмент повсеместно оставались тщательно употреблены по назначению. Однако же не сомневайтесь, в отличие от прочих соседей, папенька боится отнюдь не чуждого проникновения – будучи ответственным квартиросъемщиком двадцать с гаком лет как, чего ему опасаться тех же околотошных. Он думает лишь о том, чтобы внутри все было под контролем. Славко поморщился и смачно плюнул в пролет, привычно замеряя время полета в секундах. Такой себе опыт на тему всемирного тяготения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю