Текст книги "Гать (СИ)"
Автор книги: Роман Корнеев
Жанры:
Постапокалипсис
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
– А?
До него понемногу начинала доходить нелепость ситуации.
Стоя на коленях посреди устеленного сырой соломой скрипучего деревянного пола и молельно воздев руки горе, он с упорством безумца продолжал душить пустоту призрака.
– Поднялся. Сел.
Локти и колени рядового Ковалика послушно задвигались, но что это было за движение. Если в черном лесу он скрипел нехотя и поневоле, зато целенаправленно, будто заранее зная, чем все суждено сегодня кончиться, то теперь его словно нелепой одутловатой марионеткой дергал за ниточки невидимый кукловод, мастер над тряпочными петрушками.
Нужно теперь было видеть его взгляд. Пустой и холодный, это был взгляд убийцы, ни о чем не жалеющий и ни в чем не сомневающийся.
– Теперь пей.
Агнешка брезгливо подтолкнула к нему стакан, так что густая жижа в нем едва не выплеснулась через край, от упавшей же все-таки на затертую столешницу капли отчетливо пасло чем-то приторно сладким, это потянулся к потолку дымок от прожженной древесины.
Ну давай же, это не больно, глоток за глотком, за маму, за папу.
Ты хотел увидеть солнце? Ну так узри сперва абсолютную тьму, что разливается в тебе с каждым мгновением с тех пор, как ты народился на свет. Теперь же этот неостановимый и необратимый процесс будет завершен.
Выпроваживать его не пришлось вовсе.
Сам ушел.
Они всегда так уходят – сами, понемножку, шаг за шагом.
Агнешка провожала гостя все тем же пристальным, цепким вороньим взглядом, что отпечатывает на иных спинах незаживающие отметины, но в основном же попросту гонит прочь всякого, кому здесь больше не место.
Ты отслужил свое, рядовой. Так иди теперь обратно к своим, и расскажи им всем, что за избушка в лесу, расскажи все, что знаешь, поделись чувством избавления от тяжкой ноши.
Ты теперь свободен, беззаботная пустая болванка, в тебе больше нет греха, поскольку не бывает греха без свободы воли.
Агнешка пошатнулась, выдыхая, хватаясь за хлипкие перила.
Этих ей не было жаль, как не бывает горцу-козопасу жаль преследующей отару стаи волков. Дробь в бочину – вот и вся милость.
Но сама себя Агнешка начинала корить – за слабость, за мягкотелость, за глупое желание разглядеть во всех приходящих к ней хотя бы и толику чего-то светлого.
И быть может, если такое однажды случится, хотя бы и под самый занавес всего этого горького спектакля, удастся и ей самой вымолить избавления от тяжкого груза чужих пропащих жизней.
Станет ли она свободной хотя бы и тогда, в последнюю горькую минуту, как делала она свободными всех этих окаянных ходоков?
Вряд ли.
Если бы подобное было возможно, вряд ли бы она тут задержалась так надолго.
Агнешка в сердцах плюнула себе под ноги да ушла обратно в дом.
7. Приказ 34

Наш дворик сожжен, нас окутывает тьма сетями Унголианта
С деревянным ножом за поясом и веткой березы
Как с автоматом
Нойз
Крешник, пыхтя и оглядываясь, спешил переодеться в цивильное. Право дело, мокрый лесовик, пугающий досужую публику вонючим, заплесневелым, ни разу не стиранным камуфляжем – это в первую голову не слишком эффективно. Ни в коем разе не привлекать к себе постороннего внимания болотными сапожищами – твердили на курсах молодого ходока опытные усташи, а у самих при этом глаз слезился. Бородатые седоусые мужики понимали, как это бывает.
Впрочем, Крешник уже успел набраться и собственного опыта, и теперь старательно упаковывал, дрожа от холода в одних носках, все свое посконное в черный плотный пакет, в какие, бывает, трупы кладут. Тут делов-то, сунуть под корягу, сверху накидать аккурат плотного зеленого мха, вот и вся недолга. С пары метров разве что очень наметанным глазом различишь, что кто-то тут скрывает припрятанное.
Теперь шустро в обратном порядке – достаем, надеваем. Сменные лахи тоже подванивают гнильцой, негде их толком сушить на болотах, но в целом выглядят прилично, а что белая плесень по канту зацвела, так это Крешник со спокойствием ототрет все тем же мхом, только сперва надо отойти чутка в сторонку, чтобы к заначенному лишними следами внимания не привлекать. Тут важна продуманность каждого шага, занудствовали усташи, как войдешь, как выйдешь, как заходить в хату, как обращаться к прохожим, план должен быть и ему должно строго следовать, иначе быть беде.
И как же ей не быть, каждый выход к поселковым для лесовика – угроза. Сколько народа из наших уходило да не возвращалось? То-то же. И главное, кое-кого из них видели потом. Волочат себе ноги, как ни в чем ни бывало – в лабаз да в лавку, и обратно на постой. В бараках вечерами огоньки светятся – это для экономии вечно гаснущего лектричества коптят на столах консервные банки с парафином. А вокруг них, словно зачарованные, сверкают вот тьме мертвые бельма. Знать, что-то им там видится, в трепещущем пламени вокруг самодельного фитиля из картонки. Что-то приснопамятное, зовущее тебя обратно. Вот только куда – уже и не вспомнить.
Этого Крешник боялся больше всего.
Не патрулей, что норовят испросить документа. Как говорится, усы, лапы и хвост – вот и весь пачпорт лесовика. И даже не страшного черного зарева, что преследовал тебя на выходе, заставляя постоянно оглядываться в ничтожной попытке разглядеть, что на самом деле тут творится.
Нет, с этим всем можно смириться, наловчить себя спокойно реагировать, притворяясь в доску своим.
Крешник страшился забыть, что вообще должен вернуться. Никакие седоусые усташи тебе не покажут, как это бывает, потому что ошибка выжившего. Потому что они вернулись, не забыли. Это ничего не доказывало. Они-то вернулись, а все прочие, те, которые не?
Для верности поплевав на слипшиеся волосы и пригладив их пробором на городской манер, Крешник двинулся в путь, на ходу ловчее пристраивая сидор со скарбом, чтобы не гремел склянкой. Ну, с богом.
Выход из леса всегда начинался с простого ритуала хождения кругом. Важно было ни в коем случае не переть, как баран, по диаметру, излишней суеты местные не признавали, как и вообще любых целеустремлений. Всякий поселковый лишь бессмысленно шатался по округе, словно не очень представляя, что он тут делает и зачем.
А вот человека сосредоточенного они вычисляли на ять, разом заинтересованно начиная сверлить мутными зенками, чего это ты, мил человек, так резко зашел, ты с какова раена, семки есть?
Семки – они любят.
Потому всякому ходоку важно, обходя группки вяло перемещающихся поселковых, всячески приноравливаться к их неспешной манере. Раз шажок сюда, два покачивание туда. Своеобразный, если хотите, танец. Мысли как они, действуй как они, твердили усташи, а сами в усы посмеивались. Это несложно, куда сложнее не оказаться самому убаюканным этим неспешным скольжением, важно помнить, зачем ты тут, не отклоняться от цели.
Крешник то себе накрепко затвердил.
Особенно было непросто в близком контакте. Вот двое плотным каре плечом к плечу разом двинулись наперерез Крешнику, на голых инстинктах, покуда еще ни в чем таком не подозревая. Бояться их не надо, равно как не стоит их и недооценивать.
Поселковые способны перейти от вялого реактивного интереса к акцентированной агрессии с полуслова, за доли секунды. Дай только малейший к тому повод.
– Эт, Валмир, ты чтоль?
– Ну я, – знать, приняли за кого-то своего. Это и хорошо, и плохо, потому что надолго.
– А чо вчера не зашел?
– Башка с утра чумная была, боюсь слягу вскорь.
Это самый лучший заход из тех, что в таких случаях любил применять Крешник, поселковые боятся всякой хвори хуже керосину. Но, увы, похоже, тут был непростой случай.
– Ты мне зубы-то не заговаривай, башка чумная, ты мне, падла, трешних должен!
И начинает уже понемногу распаляться. Но это дело поправимо, всяких ходок завсегда на кармане имеет бумажные деньги. Нарисовать такие – дело нехитрое, и зачастую выручает в случае плотного контакта, вроде как теперь.
– Оп-ля, земеля, говорю же, деньги есть, вот, держи не в обиду, надо было тебе сразу ко мне зайти, не полениться, а ты еще и серчаешь теперь, самому не стыдно?
И бумажку смятую так ловко ему сунул, а сам, не оглядываясь, двинулся дальше, пока не сообразили.
Уф, вроде вывернулся.
Крешник аккуратно, исподволь оглянулся, всё, выдыхай, забыли про тебя. Двое оставленных за кормой поселковых уже сменили курс в сторону ближайшей наливайки, слава богу, им с ним оказалось не по пути.
Между тем, деревья вокруг уже начинали понемногу редеть, сквозь ржавые стволы стали просматриваться первые черные углы поселковых лабазов. Знать, начинается самое неприятное. Тут обыкновенно толпа не собралась, и любой ходок все еще на виду у всех и слишком приметен, с другой же стороны как раз тут-то и любят ошиваться патрули милиции и сапогов, одни другого опаснее. Милиция – привычкой лезть не в свое дело, сапоги же были попросту непредсказуемы и потому опасны.
Вот, к слову, и они.
Тех, которые ополченцы – сразу видать. Пуза набекрень, рожи красные, одеты по гражданке, без шапок, разве что с белыми повязками на рукавах, вот и все знаки различия. Зачем они по поселкам все время ошиваются – кто бы знал, но попалили они нашего брата ходока преизрядно.
И главное что толку: максимум, на что есть полномочий у милицейского околоточного – это назначить бездокументного на пару суток до выяснения. Крешника аж передернуло. За пару суток здесь у него мозги всмятку вскипят, радиоточку через дверь слушать. Эта радиоточка поганая – самая отрава и есть. Врагу не пожелаешь.
Так, от этих надо уходить по касательной, пускай их дальше прогуливаются, дубиналом помахивая. Не про нашу честь добры молодцы.
Ну вот, опять не слава богу.
Стоило Крешнику удалиться от милицейских на полсотни шагов, как впереди показался уже военный патруль. Эти хоть и выглядели так же жалко, но хотя бы чеканили шаг и изображали рвение перед командиром. Сразу видать, сброд, но сброд дрессированный.
Главное теперь не останавливаться и не делать лишних движений. У сапогов чуйка – стоит ходоку дернуться, как они тотчас заприметят и рванут следом, вереща и улюлюкая.
Может, и не догонят, Крешник был лесовик опытный, уходить огородами он умел неплохо, но вот сам выход будет теперь безнадежно испорчен.
Двигаться под стать местным – то есть механически и как бы не проявляя к самому этому процессу ни малейшего интереса – есть искусство, доступное немногим. Раз-два, левой-правой, плечи опустить, голову на грудь уронить, пальцы ладоней расслабить, пусть руки вообще болтаются почти до грунта безвольными метелками. И звук главное такой при движении издавать гортанный – ву-у, ву-у, будто тебе дадена одна мысль на сегодня – осуществить спасительный опохмел.
Ни один сапог, будучи в здравом уме, с подобным чудом связываться не станет, идет себе и идет, никого не трогает, обычный мирняк, пьяное быдло, даже строем ходить не умеет.
Крешник так мощно вошел в роль, что чуть не протаранил колонну сапогов, лишь в последний момент увернувшись. Вот вышел бы конфуз. Однако ходок был бы не ходок, если бы не позволил себе напослед одну небольшую шалость. Развернувшись как бы по инерции на довороте, Крешник сунул топающим солдафонам вослед свой измазанный в болотной грязи средний палец. Пусть знают, что он о них всех думает.
Ну сунул и сунул. Они не заметили, а он между тем пошел себе дальше, направляясь уже непосредственно к цели своего выхода.
Вот она, родимая. Крешник ласкающим движением провел мозолистой ладонью лесовика по бревну ближайшего сруба. Хорошая древесина, крепкая, просмоленная, такая полыхнет до самого неба. Ты только ей подмоги, ты только посодействуй.
Ловко сунутая в портки темно-зеленая стеклянная бутыль не должна была смутить ни милицейский патруль, ни даже самых подозрительных офицеров из числа сапогов. В наше время носить спиртное напоказ всячески запрещено специальным указом, вот и изгаляется каждый, кто как может. На вкус пойло тоже было похоже на вонючую самогонку из числа той бурды, что каждодневно потчевали друг дружку любители зеленого змия по эту сторону от ленточки и до самого города. А что намешано в ней всякого, так сослепу и не разглядишь.
Ха, сослепу.
На утро-то всякий, глотнувший из этой бутыли, поди как раз слепым и проснется. Ежели вообще уцелеет.
Сколько схваченных усташей так-то и успевали вырваться на свободу. Как арестуют ходока – сразу обыск. А там и бутылочка сыскивается, благо что там искать. Гляди. И спустя полчаса всякая охрана уже вповалку пьяная лежит. Беги, родимый, беги.
Откупорив пробку, Крешник пристроился к углу сруба, машинально покачиваясь, но при этом следя, чтобы ни капли мимо дерева не пришлось.
Достаточно. Теперь от любой искры пропитанная невесть какой химией древесина мгновенно даст такой факел, что только держись.
А искр тут к вечеру будет навалом. Приказ есть приказ.
Обернувшись, Крешник зыркнул по сторонам, нет ли какого шухера.
Вроде тихо, всяк местный занят своим нехитрым промыслом, кого вообще может беспокоить его нескладная фигура. Гля, мужик на угол сруба отлить решил с устатку. С кем не случалось, вона, мотню поправляет, ничего подозрительного, проходите мимо.
А темное пятно на древесине скоро окончательно сольется с окружающей грязью.
Крешник тут же вихляющей походкой завзятого упыря двинул дальше по маршруту, крепко затверженному на память. От дома к дому, от стены к стене, от бревна к бревну. Короткими перебежками, не дальше тридцати метров друг от друга, только с подветренной стороны, не больше полустакана на одну постройку. А больше и не надо. Займется так, что только тикай.
Крешник широкими уверенными мазками, как истинный художник, рисовал на своем холсте набросок будущей батальной панорамы. «На гибель Помпеи» или что там еще.
Ходоки тоже люди творческие, какого усташа не возьми, разом заведет вечную пластинку – это ж целая наука, земеля, рисовать коловорот пламени, с этим не всякий вдругорядь справится. А должон. Поправку на ветер сделать. Расположение срубов учесть. Приказ есть приказ.
В общем, так Крешник в процессе увлекся, что не сумел даже сообразить, когда случился у него прокол. Так всегда бывает, впопыхах не заметишь случайный любопытный взгляд чьих-то бельм, не среагируешь на чуть более суетливое движение толпы, не обратишь внимания на быстрое ее уплотнение, а как сообразишь – уже поздно.
Поднял Крешник в очередной раз взгляд от стены с будущим огнедышащим муралом на боку, и тотчас оторопел.
На него прямиком перло со средней дистанции уже минимум пять весьма заинтересованных подозрительными действиями тел. Спасибо и на том, что из них ни одного патрульного. Иначе уже бы свистели свои соловьиные трели. Но и без них не мед и не сахар.
Машинально уронив лицо в пол, Крешник принялся заниматься тем, чему его учили рано поседевшие усташи. Тем, отчего они как есть поседели. Ходок двинулся уходить.
Боком-боком, между жердей частокола, в дыру в заборе, скрытной татью вдоль сырой стены, а сам по ходу льет себе горючку, от души льет, не жалеет теперь, что аж в носу щиплет от яростной химической вони. Как они только могут дрянь эту жрать, это ж сколько сноровки требуется, чтобы такое вообще было потребно организму. Но то поселковые, что им сдеется.
Между тем преследователи так на так не отставали, за спиной не стихало возбужденное уханье, так что Крешник продолжал с каждым поворотом ускорять ход, покуда совсем не побежал.
Подобный рывок для ходока – крайняя мера, последний способ оторваться, проскочить, вырвать свою тощую шею из лап-когтей-зубов лютой смертушки.
Стой!
Еле успел вовремя отпрянуть. За очередным углом Крешника уже поджидало лютое рыло осклабившегося упыря. Поселковые хоть тупые, да не очень. Хватило ума подождать, пока чужак круг лабаза обернется. Тут-то его и самое дело под белы рученьки брать, тепленького.
Знать, вперед нельзя. Но и назад не воротишься, там уже с клацаньем клыков и своеобычным одышливым уханьем несется за Крешником ловчая бригада – трое, не меньше, если к топоту копыт прислушаться.
Выходит, пора затаиться, как советовали седые усташи.
Сырую щель полуподвала высмотреть удалось в самый последний миг, когда вонючее дыхание погони уже натурально щекотало ходоку загривок.
Уф, едва вывернулся.
А что, неплохо тут, огляделся Крешник. Если бы не лютый смрад остатков бутыли в ладони, так и вовсе – хоть тут и зимуй.
Ну, нет, мрачно поправил себя ходок. Хочешь к ним? Захотел, как они?
Крешник уселся на какой-то едва различимый вот тьме ящик да призадумался.
Что-то притихли там, снаружи, не к добру это.
Обыкновенно поселковые после такого шухера еще полдня не угомонятся, всё мычат, всё стонут, всё слюной истекают. Знаем мы их, голодные до нашего брата-ходока. Фигушки вам, а не Крешника!
Покашливая в кулак в такт бешено бьющемуся сердцу, лесовик сам себе усмехнулся. Ловок ты, со смертью в прятки играть. А как иначе. Приказ есть приказ.
А теперь тихо, как мышка, сунуть нос наружу, может, и правда мимо проскочили, на охотничьем-то азарте.
Ай!
Едва различимая во тьме заскорузлая когтистая лапа больно вцепилась Крешнику в предплечье, а как он все-таки сумел со второй попытки – с мясом, с мясом! – из ее хватки вырваться, как тут же зашипело во тьме, заколотило яростно вокруг, нащупывая живое, чтобы снова схватить.
Больно как, – мычал про себя паникующий Крешник, изо всех сил перетягивая струящуюся по локтю кровь подручной лямкой сидора. Вот попал так попал.
Откуда ж вы, черти…
Оттуда. И отсюда. Бьющиеся в ритмичном танце загребущие лапы уже взяли Крешника в кольцо.
Беда. Отхода не было. А скоро им хватит ума не тупо ломиться вперед, а хотя бы немного разобрать незатейливую баррикаду, вот тут ему бы и конец пришел.
Окружили ходока. Загнали.
Крешник сел обратно на ящик, призадумался. Времени мало. Надо решаться. Иначе всё зря. Иначе придется посылать сюда второго ходока, потом третьего. Пока не будет сделано дело. Приказ есть приказ.
И тогда, поднявшись на ноги, Крешник одним размашистым движением опрокинул на себя остатки содержимого бутыли и тут же – лишь бы не передумать, лишь бы не отступить, лишь бы не испугаться раньше времени – дернул спрятанную в мотне веревку шнура.
В настоянном, разлитом вокруг химическом аромате хватило и единственной искры, чтобы взращенный мастерской рукою усташа огненный коловорот рванулся навстречу сизым небесам. Приказ есть приказ.
8. Авиация и артиллерия

Ночь сверкала в ваших черных глазах.
Ночь сжигала пальцы крашенных губ.
Ваши милые тайны рассыпались в прах.
Шевчук
«Набор высоты, набор высоты, набор высоты».
Сильные крыла, подчиняясь команде, рванулись ввысь судорожными хлопками маховых перьев друг о друга.
Этот момент каждый раз – как в новинку, секунду назад этот мир выглядел совсем иначе – серые топчаны казарм, скучные до сведенных скул байки чужих людей и острый, непреходящий голод. Голод не физический, делающий слабым, почти беспомощным, к этому тут все давно привыкли, но голод тяжкого ожидания, тревожное пульсирующее чувство предвкушения того, что некогда случится.
Наконец наступило, наконец сбылось, и вот уже предутренняя сизая заря лениво поднимается навстречу послушным крылиям, что своими кромками вспарывают воздух с рокотом набирающего обороты несущего винта.
Куда там.
Никакая машина не в состоянии столь плотно и столь близко ощутить турбуленцию восходящих потоков, влагу дождя, стон натянутых жил.
Живое, стремительное тело птицы ввинчивается в неоднородности пространства над лесом, трепеща от каждого тончайшего нюанса своего стремительного полета, погружая своего надсмотрщика в транс, в морок, в забытье. Только вверх, только вперед, отринув бесполезные воспоминания, отбросив свое земное «я». Не столько слиться с птицей, сколь истинно стать ею, от кончика загнутого вниз хищного клюва до мерцающих электростатическими огнями иссиня-черных крыльев.
Живая машина, одушевленная холодная ярость, кристально-чистый восторг бытия.
Только эти мрачные, набрякшие небеса и могут считаться бытием для тех, кто привык проживать свою жизнь во мраке полуподвальных каморок, сырости бараков, черноте мертвых лесов, непролазной грязи погрузочных платформ, безжизненной тишине затихших поселков. Только поднявшись выше частокола голых крон возможно разглядеть истинный масштаб того, что здесь творится, только опрокинув в себя едва брезживший рассвет, возможно осознать смысл собственного существования.
По мере набора скорости и высоты гул тугих воздушных потоков постепенно отходит на второй план, позволяя забыть о собственно полете. Окружающий мир постепенно меняет свои масштабы, выравнивая линзу поля зрения, вытягивая понемногу разматывающееся внизу шершавое полотно бесконечного леса в одно непрерывное, однообразное пространство.
Только отсюда, с высоты, возможно осознать, насколько лес полон тревожного ожидания грядущего конца.
Это на досужий взгляд снизу он полон жизни во всех ее выморочных проявлениях. Зеленеет мох, мерцают в полумраке шляпки грибов, бродят по земле призраки зверей и человеческих созданий, все они как будто бы продолжают жить своей жизнью, выживая как могут и не думая о завтрашнем дне, одновременно неизбежном и недостижимом.
Но тут, в небесах, черный ворон видит иное.
На деле всякая жизнь внизу давно и надолго замерла, изготовившись к тому, что будет, что непременно случится, и чьим предвестником неслась вперед безжалостная угольная молния о двух крылах, бритвенных когтях, грозном клюве и главное – двух бездонных очах, полных не тревоги, нет, тут не о чем больше тревожиться. Не тревоги но обещания.
Не завтра, так сегодня что-то случится.
И громогласный вороний грай – тому вещим знамением.
Птичий вылет случился не по безделью или со скуки, у этого рейса, как и всегда до этого, несомненно, есть четкая, заранее определенная цель. Этим крылам есть на что тратить силы, эти глаза заняты понятным, привычным делом.
Заподозрить, присмотреться, выделить на общем однообразном фоне, приблизиться на безопасное расстояние, уточнить детали, сообщить надсмотрщику и ждать приказа к действию.
Что это может быть такое?
Скопление живой силы и техники, целенаправленно перемещающееся вдоль старой просеки, неурочный панцерцуг, против расписания и формальной логики чертящий клубами плотного густого пара свой торный путь ближе к ленточке, построение сапогов на плацу – эти детали военного быта редко попадались на глаза ворону, для того были посланы особые крылатые надзиратели, способные сутками висеть в турбулентных потоках под самыми облаками, да и откуда подобной экзотике взяться здесь, так далеко от штатных расположений, так глубоко в мертвом лесу, там близко к опасной черте, о пересечении которой и подумать было страшно, не то чтобы всерьез пытаться подобное проделать in vivo.
Во всяком случае, ворону этого делать ни разу не приходилось. Да и возможно ли это? Ленточка всегда была для него столь же бесконечно далекой, сколь и невероятно манящей, постоянно мелькая где-то на самом краю видимости, олицетворяя близкую угрозу, будоража кровь и неодолимо маня.
Да, целью регулярного вылета для птицы был самый край небытия – не было нигде чернее леса, безжизненнее заимок, мертвее зверья и страшнее, бездушнее людей. Нигде как здесь.
Потому задача у ворона сводилась в итоге к максимально упрощенной формулировке – отыскать любое мало-мальски заметное движение и тотчас доложить.
Ибо не бывало здесь ни малейшего следа истинной, не вывернутой наизнанку жизни, в этих отдаленных лесах если и случалось какое-то движение, то это доподлинно было движение инсургентов потусторонних сил, стремящихся извратить самую суть жизни истинной, извратить, натравить ее на саму себя, стереть в порошок любые усилия по построению хоть какого-то порядка в медленно умирающем, растираемом в труху мире, а значит, что бы тут ни двигалось, движение это тотчас следовало бы если не истребить, то по крайней мере отследить и расследовать.
Потому эти черные очи ворона беспрестанно и сканировали фрактальные изгибы мертвых древесных крон, запоминая каждую деталь, чтобы секунду спустя вернуться на то же место и подробно сравнить, что изменилось.
Ворон на весь многочасовой вылет как бы замирал в гипнотическом трансе, уступая все свои силы этой многотрудной задаче.
Вот поваленный ствол торчит в насупленное небо у расщепленного пня – банальный образ посреди гнилого леса, что может быть обыкновеннее и безынтереснее, но вот насыщенное темное пятно у его основания является столь очевидным укрытием от взгляда из-под насупленных небес, что даже на подобную банальщину следовало обратить самое пристальное внимание – не шелохнулась ли какая тень, не сменился ли рисунок фона, не блеснул ли предательски окуляр наблюдательной оптики.
Этот образ был так очевиден, так банален, словно сам собой оживал в стекленеющих на ветру глазах ворона. Тайный враг, сокрывшийся в тени, завернутый в удачно подобранный темно-зеленый пиксель, терпеливо ждущий, пока едва различимый на фоне туч разведчик прочертит над ним свой медленно загибающийся против часовой курс, пока не скроется за мешаниной древесных сучьев. И только тогда готовый двинуться вновь.
Не была ли эта ясная картина таким же наваждением, порожденным мороком мертвого леса?
Ворону было совершенно неважно. Сколько раз он ошибался, принимая порыв ветра за спасительный прыжок в укрытие. За такое по головке не гладили, прилетало и надсмотрщику, и его начальствующим чинам, однако ворону до того не было никакого дела. Стоило один раз увидеть по-настоящему крадущуюся тень, бывали разом забыты и былые ошибки, и подспудные сомнения. Вот он, враг, ату его!
Сердце безжалостной птицы рвется с цепи, из груди вырывается бешеный клекот, вот уже гудит раздираемый крыльями воздух… но нет. Не рвется, не гудит.
Потому что все так же недвижима лесная гребенка, однообразны мертвые леса, пусты и голы нетоптаные мхи, неломаные сучья все так же неловко, вповалку лежат грудами бесполезно наслаиваемого валежника. Ни одна цепочка старых следов не пятнает лес.
Так, может, вновь не судьба?
Бесполезно тут летать, вторя ложным воспоминаниям, наведенному мороку пустых обещаний. Не водит ли дозорная птица сама себя за нос, уговаривая несбыточным, притворяясь, что все эти бесконечные круги вылетов хоть кому-то нужны?
Быть может, неведомый враг и вовсе был кем-то злонамеренно выдуман?
Если долго всматриваться во тьму, царящую внизу, наверняка она начнет всматриваться в ответ. Примется нашептывать, внушать, погружать в трясину того, чего никогда не было.
Ленточка, откуда мы вообще знаем о том, что она существует всуе?
Из официального шепота радиоточки, из сухих заголовков стенгазет, из напыщенной литографии у оснований монолитов.
Да, тех самых, при виде которых принимались поневоле топорщиться перья на загривке у ворона.
Монолиты эти следовало опасаться крепче призрачных границ ленточки, держись подальше и будешь цел, не суй свой острый клюв туда, где ему быть не след. Потому как именно цепочка монолитов, а никакие не летучие разведчики или бетонные надолбы заграждений, истинно хранят безопасность границы засечной черты, в просторечьи именуемой запросто ленточкой.
Покуда стоит черный монолит, покуда бьются у его основания поклоны павшим воинам былых времен, до тех пор ничуть не уступит вражескому инсургенту ни рядовой сапог, ни бравый генерал, ни черный ворон.
Исходящие от монолита эманации были не слышны и не чувствительны, да только возводимый ими непреодолимый купол становился неприступен для любого инсургента, сторожа границу почище любой панцер-машинерии. Как это работало, ворону было неведомо, вряд ли и его надсмотрщик, поедая баланду между дежурствами, был способен ощутить, что такого было в этой едва ли физически реальной броне, однако с тех пор, как повсеместно были заложены эти волшебные черные монолиты, разом прекратилось распространение всяческой заразы извне, ленточка встала, как вкопанная.
Однако работы для дозорных птиц оттого не стало меньше, более того, каждый вылет с появлением вдоль границы все новых монолитов, делался для крылатых глаз сложнее и сложнее.
Почему так?
Было то неведомо, да и вряд ли птице дано осознать всю глубину заложенной в стройные тела монолитов идейной составляющей. Не птичье то дело, не для нее монолит строился, не ей ему поклоняться.
Напротив, что-то в самих этих обсидиановых кристаллах словно подтачивало силы крылатого разведчика, норовило сбить его с пути, тянуло к сырой земле и кружило голову. Потому и точка вылета с каждым сумрачным днем прижималась все дальше к ленточке, надсмотрщикам же за воронами строго-настрого было велено ни в коему случае не залетать в периметр черных монолитов, пускай бы там бродили толпами инсургенты всех мастей, ворону внутри периметра было не место.
Потому как ни опасайся опасностей ленточки, с каждым вылетом крылатая разведка все плотнее отходила к незримой границе, по-прежнему высматривая всякий квадратный сантиметр леса в поисках врага.
Или хотя бы его смутного призрака. Дни бесплотных поисков порой погружали птицу в болото тяжких сомнений. Почему пуст стал лес? Быть может, уже и сам враг-инсургент постепенно, всеобщими усилиями, понемногу изведен, а значит, не нужны вскоре будут ни врановые, ни их каждодневные надсмотрщики, спишут тех и других как есть подчистую, в рамках сокращений оборонных расходов, оставив разве что ночную совиную охоту, сказывают, при полной тьме инсургент все еще рискует озоровать.
Да и как иначе, ведь новости же не врут, там и тут по-прежнему пылают в результате подлых диверсий поселки и хутора, горят склады, взлетают в небеса логистические станции вдоль жеде, последним фейерверком обрушиваясь по воле ветра в прогнившую черноту мертвых лесов, даром что уж там-то и гореть поди было нечему. Сырой валежник разве останется тлеть сутки-другие, ослепляя ворона белесыми полосами недвижимых дымовых завес – следы более чем заметные в любое время суток. Знать по-прежнему бродит инсургент, пускай и во тьме беспроглядной ночи. Как только и умудряется. Надсмотрщик враний, только помыслив о подобном, тотчас принялся ходить ходуном в крупной дрожи, что пробивалась сквозь все преграды даже сюда, в высокие, набрякшие бесконечной моросью небеса, где парил грозный разведчик.
Отставить.
Закладывая привычный вираж разворота, ворон стал на обратный курс, глаза его продолжали строчка за строчкой сканировать меридианы и параллели бесконечно разматываемой под его крыльями пустой картографии. Вновь ни движения, ни малейшей подвижки в непогрешимой памяти поисковой птицы. Ни единая деталь не сменилась по сравнению с прошедшим кругом. Ни одна тень не передвинулась, ни единая сосна не рухнула вниз под собственным весом. Лес навеки замер в недвижимом, безмолвном отчаянии, заломив ветви к небу в немой мольбе о спасении.








