Текст книги "Гать (СИ)"
Автор книги: Роман Корнеев
Жанры:
Постапокалипсис
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
И то, что происходит с нами сейчас – ничуть не отхождение от изначальной видовой программы. Потому сколько ни старайся убедить собственную буйную головушку в необходимости того или иного труда, хотя бы физического или духовного – по доброй воле к нему никто из нас даже и рядом не подступится, если это вдругорядь не станет предметом нашего непосредственного, физического выживания. Но труд духовный не может быть такой манерой понуждаем чисто технически – дух наш никак не погибнет с голодухи в отсутствие труда духовного, даже и напротив, самые лучшие из нас, истинные гностики и подвижники морального усердия, будучи оставленными наедине с соблазнами мирскими, тотчас немедленно предпочтут формальную бытовую суету званых обедов и светских раутов любой возможной работе духа.
Дух наш – базово инертен, несказанно плохой из него понукальщик бренных телес, тогда как напротив – мощи физического тела легко управляют нашими душевными посулами, будь то плотская любовь или стремление к банальной наживе. Раз, и исчерпаны все ниспосланные нам духовные силы, два, и дочиста истрачены на всяческую преходящую ерунду.
Как же так, спросит мой пытливый читатель, ведь мы все суть свидетели плодов душевных трудодней. Прекрасные фрески, громадины соборов, великие полотна, душеспасительные стихи и философские трактаты, откуда же им быть явленными на свет, если человеку никак не дано поступиться собственными бренными позывами?
Но вчитайтесь в иные биографические строки – не окажется ли, что все эти свершения человеческого духа совершены не благодаря, но вопреки свободе воли? Крайняя нищета, телесные болезни, моральные терзания, кабальные условия, физическая неволя или даже попросту тюрьма – вот лучший соратник творцу, непреложный спутник его земного пути. Когда твои усилия направлены не на борьбу с праздными желаниями, но целиком сфокусированы на духовном труде – вот лучший способ выкристаллизовать истинный шедевр, тем более ограненный в глазах современников и наипаче потомков, что обрамлен он в оклад страдания, говения и умерщвления плоти. Даже самое обыденное слово, произнесенное не в простоте, но из заключения, невольно сверкает во мгле бытия подобно истинному бриллианту человеческой мысли, если же автор за свою позицию претерпел – она механически обретает образ мысли, ниспосланной нам свыше и высеченной в скрижалях.
Попробуйте с таковой поспорить!
Поймите меня правильно, я ничуть не претендую на подобное к себе отношение, поскольку оказался здесь исключительно по собственной воле. Я лишь доношу до вас в меру собственных способностей те интенции, что привели меня в хладную келью на мокрый пол под тощее одеяло. Не пустой повод для жалоб и даже не бытовое хвастовство в качестве первопричины подвело меня к такому решению моей судьбы. И посудите сами, было бы странно, если бы вековой лысины учитель из горного восточного монастыря вдруг начал бы жаловаться собственным послушникам на холод талых ручьев и студеный ветер ущелий. В чем тут логика? Он же нарочно сюда явился, ровно в поисках означенных неудобств. Так же и я не жалуюсь, но напротив, испытываю некоторый трепет перед собственными телесными невзгодами, поскольку именно они сподвигают меня на эти строки.
Рука моя успокаивается, пальцы меньше дрожат, мысль же стрелой устремляется к своей цели. Слушайте меня, слушайте и внимайте.
Всякий труд требует сосредоточения. В том числе труд духовный. Только будучи предельно собранным, сфокусированным на собственной задаче мы с вами способны совершить то немногое, что нам вообще отпущено в этой жизни. Жизнь наша скоротечна, миг наш недолог, так в чем же смысл – тратить и без того немногое отпущенное на сущую ерунду – на плов и кров, на галету и газету, на товарное обилие и экономическое благополучие?
Его не унесешь с собой в мир иной, его не запишешь себе в подвиг. Вы когда-нибудь читали с восхищением воспоминания иного исторического персонажа, не важно авторизованные или беллетристические, испытывая при этом благоговейное волнение при описании поездки на воды или же при подходе к сытному обеду? Вот именно!
Однако же напротив, сколько раз в нас поднимался душевный восторг при описании самоограничений, лишений и мытарств? Но не потому же, что мы тут все с вами склонны садомазу срамному? Неужто наша культурная парадигма может быть объяснена банальными перверсиями и описана исключительно в терминах различных механических способов вызова в человеческих мозгах ментальной бури от передоза тем или иным нейромедиатором?
Чужие подвиги для нас суть волнительны исключительно по причине того, чему они нас учат, какой урок преподносят нам в делах наших праведных. Человеческое сознание, будучи базово существом ленивым, стремится усвоить из чужого опыта наиболее эффективные паттерны оптимизации внутренних усилий, и даже непосредственно процесс такого усвоения уже отдельно будоражит его возможными достижениями.
Даже страдать можно по-разному. Судите сами, заточив себя в этой келье, я мог бы предаваться исключительно саморазрушительному процессу ресентимента. Это довольно удобно – винить весь мир вокруг в собственных невзгодах, но насколько же правильнее расходовать собственные моральные силы не на пустые жалобы, а на то единственное, что нам надо от рождения – превращать проблемы в возможности, а угрозы – в вызовы.
Холодно тебе? Побегай, согрейся. Скучно? Поставь себе задачу по интересам и решай ее с утра до вечера вдоль и поперек к собственному удовольствию.
Хотя, вы знаете, я согласен, многие в наше время предпочитают преобразовывать данное им в ощущениях не в собственные силы, но в собственные же слабости. Зажмуриться, отстраниться, представить себя летящим в космическом далеком не будь ко мне жестоком за край обозримой вселенной, лишь бы подальше от этой юдоли страданий и выгоняний. Такой себе примитивный эскапизм.
И все это – одной лишь интенцией, мол, ах так, не ценит меня обчество, такого уникального в своей интеллектуальной силе, не бросается в бой по одной моей прихоти, не считает предателями тех, кого я поименовал таковыми, не сносит правительства и не возводит чертоги благодати по единому мановению моей длани, да еще и вопросы разные паскудные задает, нос воротит?
Ну и хрен с ним, замкнусь от него подальше в монашеской келье, стану копить силы для будущих подвигов, всё мне одному достанется!
Что может звучать глупее.
Мое же затворничество, напротив, отправляется исключительно дабы отсюда, из темной каморке вдали от мира, мой звенящий зов звучал подобно трубному гласу, но не по причине исключительной силы моей правоты – я еще не настолько зазнался, да и в целом еще поди знай, так ли уж я на самом деле кругом прав – но исключительно благодаря сверкающей отточенности моих аргументов.
Уж если здесь, в сырости, темноте и одиночестве крошечной кельи, где меня ничто и никто не в состоянии хотя бы и на секунду отвлечь от собственно размышлений, я не смогу достучаться до малых сих в собственных рассуждениях, то, в таком случае, быть может, не стоило и вовсе пытаться?
Да, сила правоты из застенка возрастает стократно, но вдруг я и правда пошел по неверному пути, свернул не туда, зашел не в ту дверь? Такое иногда приходит мне в голову, и это истинно страшнейшие часы моего здесь пребывания. Ужели всё зря? Ужели я ничем не лучше тех праздных горлопанов, что матерной частушкой на улицах собирают в кепарик мелочь, пуская его по кругу меж гражданской публикой, глазеющей на ярморочных балаганах? Много ли они настрадались? Много ли они истратили моральных сил на свои злобные вирши? Много ли ума надо – предсказывать грядущие катаклизмы да поносить на чем свет стоит малых и великих, выделяя из них лишь себя, таких разумных, таких велеречивых?
Видывал я подобных немало, и зарекся им уподобляться хотя бы и в малом.
Уже хотя бы и тем самым велик мой подвиг самоограничения и нестяжательства, что способен он уже одним своим фактом оградить меня от непосредственно такой возможности – заделаться одним из них.
Ну посудите сами, ежели я сижу тут, запертый в холодной клетке, и разговариваю исключительно с клочком мятой бумаги, какой мне может быть резон в беспалевном популизме и пустом самовосхвалении. Этой же ерундой, если подумать так, и заняты почитай что и все мои коллеги там, на воле. Целыми днями только и делают, что непрерывно срутся друг с другом на всех по кругу публичных площадках. А иначе де забудут нас, горемычных, все грантодатели, а тако же ивентоустроители, и ты поди сумей отбиться от такого искуса?
Здесь же я один, меня никто толком не слышит, таким образом работает моя базовая интенция к физическому ограничению любых отвлекающих маневров и фланговых охватов, от которых лишь время проходит, а толку с них – чуть.
Собрались с силами – и в поход!
И чего это меня сегодня занесло в какие-то военно-морские терминологические аллюзии. Верно, доносятся все-таки и до моего сокрытого ото всех холодного уединения два на два странные шорохи из внешнего мира, что-то там происходит, что-то ворочается, не давая мне спокойно заснуть, будоража меня поминутно.
Да что же это такое, выходит, даже в моей затхлой келье несть мне покоя от мирских тревог и соблазнов? А ну брось, врешь, не возьмешь!
Бисерины крошечных буквиц бегут у меня из-под грифеля, торопятся на свет, спотыкаясь и падая, устраивая споры, заторы, запруды и крестные ходы. Мне не жаль потраченного на них времени, у меня его теперь стало – хоть залейся, как не жаль мне и моего нечаянного читателя, силящегося сейчас угадать, к чему это я веду, какую мысль злоумышляю для должного финала.
А требуется ли моему здешнему бдению такой уж специальный финал, или же мне довольно мрачной фигурой сгорбиться над собственным текстом и в таком образе грозного демона довлеть над ним, изрекая загадочные инвективы и уже тем долженствуя быть самодостаточным и самонареченным.
Нет, я не таков, да и можно ли представить более смешную и нелепую фактуру, чем я в этот скорбный и драматический час, час моей скорой победы.
Победы над слабостью собственного тела, над тщетой собственного разума, над бессмыслицей окружающего мою келью мира. Я могу быть слаб и немощен, но не тревожусь я сейчас лишь о одном – буду ли я когда-либо понят и услышан. Потому что единственный мой истинный собеседник, наперсник, критик и шельмователь – отнюдь не от мира сего. И уж он-то меня видит насквозь, куда яснее даже, чем я вижу сам себя. Видит на просвет, видит до самого донышка. Уж его-то не обмануть никакими формальными поступками и показными деяниями. Даже в окружающей меня мгле он ждет у меня за плечом, чтобы оценить по заслугам написанное, а также и несказанное вовсе.
Ибо бежать от соблазнов плоти сюда, в мою келью, ради какого-то призрачного признания там, в миру? Глупости какие. Что мне оно даст, что добавит к моим болящим ребрам и стынущим позвонкам? Какие такие медали стоят того, что я тут претерпеваю каждодневно и всенощно?
А этот текст – истинно стоит того. Как стоит и то, что последует после.
Ведь ей-же-ей, не моими подслеповатыми глазницами перечитывать все, здесь написанное, как не мне и давать ему оценку. Не для себя писано, не для себя. Иные авторы так увлекаются этим самолюбованием, полюбляя собственные творения превыше всего сущего, что начинают буквально красоваться, вместо того чтобы оставаться тем единственным, для чего нас всех сотворили. Отражением, просто отражением бытия. Ибо тот, ради кого мы все творим, только так – через нас, через наши жизни, через наши устремления – может познавать мир.
Тот обидный максимум, на который мы вообще отродясь способны – это оборачиваться под конец нашей земной юдоли не слишком кривым зеркалом чужого и весьма прискорбного творения. Судите сами, если истинный творец не сподобился произвести на свет ничего лучше этой вот кельи со всеми населяющими ее мокрицами, крысами и тараканами – и да, мной – то на что, в таком случае, можем претендовать мы сами?
Максимум той красоты, что нам отпущен, равновелик разве что золоченому ершику от унитаза, потаенной комнате грязи и пафосной аквадискотеке. И это все. Можем ли мы, при таких-то раскладах, претендовать на нечто большее, не впадая в грех самолюбования? На мой взгляд – никак нет. И потому я как попало кладу впопыхах строчки, не желая сказать лучше, чем до́лжно.
Втайне желая лишь одного – успеть закончить свой земной труд до того, как…
– Сышь, мужик!
Я отмахиваюсь от гнусавого голоса одной лишь пластикой тела, дрожью согбенной спины, мурашками по покрытой горячечной испариной коже, вздыбленным ежиком коротких волос. Я не оборачиваюсь, продолжая писать.
– Ну ты, к тебе обращаются!
Не показалось. Но как же, я же еще не закончил, я, можно сказать, только приступил…
Ледяная, как будто потусторонняя рука тяжело ложится мне плечо, разом останавливая суетливый поток разбегающихся мыслей. Ха, «как будто». Да уж какой там.
– Чо сидим? Встаем и выходим.
Я все так же неловко, спиной, не оборачиваясь, задаю единственный приходящий мне в голову дурацкий вопрос.
– С какими нах вещами? На прогулку! Вещи тебе там не понадобятся, гы-гы.
Трубному, раскатистому смеху вторит другой, такой же бестелесный голос.
И только теперь мои силы меня окончательно покидают, я роняю из безвольных пальцев карандаш, смятый клочок исписанной каракулями бумаги летит мне под ноги в самую грязь, но какой смысл обращать теперь внимание на такие мелочи.
Только теперь, на самом краю, мне становится настолько все равно, что даже самый страх растворяется во мне, как в плавильном тигле. Я – уже не я. А скоро буду совсем не я. Так чего теперь бояться.
Неловкой мешковатой фигурой я оборачиваюсь навстречу тем двоим.
Ангелы или демоны, кто их теперь разберет. Рога и клыки торчат, но и белоснежные крылья на месте. На лапах чешуя и когти как крючья, а в тех лапах отчего-то сжаты два нелепых ржавых казенных штуцера. Будто этим требуется оружие. Кто таким посмеет возразить, кто возжелает оказывать сопротивление.
Глядя на них каждый поймет, что всё.
Как там это у них называется, «на прогулку».
Что ж. И правда. Пора. Это только в песне поется, «я делал это по-своему». Ха. Как бы не так. Ты можешь тщить себя надеждой, но на эту прогулку ты пойдешь, как они скажут.
8. Над пропастью во лжи

У семи ключей кто тебя учил
Кто чего сказал
У семи дорог кто тебя женил
С кем тебя венчал
Ревякин
Словом, дело было в мартабре, и холодно, как у ведьмы за пазухой, особенно здесь, на долгих прудах. На мне были только узкие джинсы да толстовка – ни перчаток, ни шапки, а что вы думали, на прошлой неделе какой-то хмырь спер дедушкино драповое пальто прямо из гардероба вместе с перчатками – они там и были, в кармане. В этом городе полно жулья. Вроде все вокруг богатенькие буратины, но все равно полно жулья. Чем дороже кабак, тем в нем больше ворюг. Но мне западло бегать теперь по комиссионкам выискивать покраденное – куплю себе новое в новой жизни.
Словом, стоял у самых долгих прудов, чуть зад не отморозил. А стоял я там потому, что хотелось почувствовать, что я с этим местом прощаюсь. Прощай, долгие пруды, прощщевайте, усталые бармены, только теперь я вас и видел. Вообще я часто откуда-нибудь на время уезжаю, но никогда и не думаю ни про какое прощание. Я это, право сказать, ненавижу. Я не задумываюсь, грустно ли мне, неприятно ли, но когда я действительно расстаюсь с каким-нибудь местом, мне кровь из носу хочется почувствовать, что я с ним действительно расстаюсь. А то становится еще неприятней.
Стоя здесь, я вспоминал, как мы тут рядом на поле гоняли мяч с ребятами. Нас прозвали на кампусе «шесть эн» за наши обыкновенно немудрящие, но очень смешные подряд написанные в списках поступивших имена. Николаос, Никитас, Никифорос, Никандрос, Никанорос и я, Никодимос. Нарочно не насочиняешь, нарочно не навыдумаешь. А нам сочинять и не приходилось. Приключения наши начались, пожалуй, с первого же дня обучения, когда папенькин сынок Никанорос приволок на занятия морского свина, нарочно подпоив того водкою. Шума было, когда эта пьяная рыжая морда вырвалась из рук и принялась куролесить по аудиторному корпусу, пугая встречных престарелых семинаристок.
Ну а что еще с него взять, с мажора? Футбольный хулиган по жизни, он кажется и поступал чисто на спор, забившись с пацанами на ящик эля, что смогёт и поступит на бюджет. Просидел в итоге, сжав зубы, все лето с репетиторами, но взял нужный балл, послав тем самым папеньку нафиг. На это, впрочем, его усилий только и хватило. Общаги как местному ему все равно не давали, потому на кампусе он ошивался чисто чтобы под дождем не мокнуть, целыми днями тусовался в нашей комнате, чем ужасно бы досаждал кому угодно иному, но не нам, поскольку мы с моим соседом Николаосом сразу полюбили офигительные истории Никанороса, которые тот производил на свет непрерывным потоком, нисколько на вид не утруждаясь их выдумыванием, и то ли так ловко городил огороды придумок в любое время суток, то ли и правда обладал удивительным для наших юных лет жизненным опытом и кругозором.
И глядя на его странную обскубанную как попало прическу заядлого хипана, заправленный в карго-пэнтс свитер с оленями и постоянную привычку влипать в разные истории, скорее можно было склониться к тому, что рассказов он ничуть не выдумывал, никакого богатого воображения ему бы на то не хватило. А рассказывал он меж тем самое прелюбопытное – как они месились с поселковыми на даче стенка на стенку, как его на пруду в детстве чуть не утащил здоровенный сом, как хулиганы после матча устраивают беготню взапуски с милисией, кто кого поймает и бока намнет, а также как однажды утром застукал соседку выходящей из папенькиного кабинета в самом неприличном виде. Через последнее, видимо, его выходки, при всей нелюбви грозного родителя, ему по жизни и сходили с рук, несмотря на все крики и вопли.
А еще Никанорос не забывал прихватывать из дому всякой снеди, что нам с соседом Николаосом было в нашей вечно неустроенной общажной жизни весьма сподручно. Николаос вообще всегда мне казался куда обстоятельнее меня, будучи младшим братом в большой семье, он привык жить на всем готовеньком, потому еще на входе строго останавливал Никанороса с допросом – есть что, а если найду? Тот, не кривясь, сдавал трудолюбивой пчелкой свою обычно увесистый взяток, и спокойно затем располагался, выбалтывая попутно свежие сплетни, заполученные по пути от станции до кампуса с такими же, как он, столичными бедолагами, вынужденными маяться каждый день туда-сюда-обратно на дежурном панцерцуге.
Впрочем, зачем ему эта вся маета, нам так и осталось непонятным. В отличие от того же Николаоса, который вечно бегал с факультета на факультет и со скандалом менял преподавателей, Никанорос еще на поступлении к учебе охладел, и занимался с тех пор исключительно переписыванием чужих конспектов своим красивым не испорченным излишним корпением почерком, в целом же перебиваясь трояками по всем предметам, но зато снабжая половину курса шпорным материалом для списывания на экзаменах. Кампус для него был местом вящего развлечения за пределами околофутбола.
Был он на моей памяти чуть не единственным знакомым мне хулиганом, который и сам был не прочь погонять мячик на прудах. Все прочие махачем и ношением клубного шарфа в своей любви к ногомячу в общем-то и ограничивались. Мы же, «шесть эн», Николаос, Никитас, Никифорос, Никандрос, Никанорос и я, Никодимос, спелись дворовой командой, составляя основной состав факультетской сборной на очередном «матче века», в остальное же время пиная просто так, из общей любви к коллективному моциону.
Точнее, я в основном сидел на лавочке и комментировал, а все прочие бегали по коробке и тренировали пас пяткой.
Здесь, на долгих прудах, если подумать так, больше и делать нечего. Или по кабакам шляться, если деньжата завелись, или учиться всенощно, или вот, кричать «гол» с задранной на голову майкой.
Некоторые, конечно, учились тоже. Помимо моего соседа-ботаника Николаоса, был в нашей команде и еще один склонный к академической успеваемости. Никифорос изначально поселился в общаге на втором этаже и быстро свалил в соседний корпус к друзьям-олимпиадникам, но тусовался все равно с нами, разрываясь между читалкой, качалкой и коробкой, но с большим предпочтением к первому. Кажется, он единственный из нас, кто по-настоящему учился, чтобы заниматься потом наукой, а не зашибать деньгу подручным манером, и потому был до невозможности скучен. Никифороса в любое время суток можно было спросить про то, как сподвигается квадратный трехчлен, доказал ли наконец доцент Пападопулос гипотезу Папалеонидаса или сколько подходов по двадцать приседаний он бы рекомендовал делать в это время суток для наилучшего прогресса, но нас-то больше интересовали девицы на выданье и чего бы пожрать, потому в команду его взяли скорее для комплекта – такая рама хорошо запирала своей тушей ворота плюс прекрасно отпугивала собой гопоту в вечерних сумерках.
Никифорос, ко всему, будучи таким же как большинство из нас нищим штудентом, подрабатывал также ночами вышибалой в барах и входил в местную добровольную милисию, а потому был всячески полезен в нашем штуденческом быту, потому как мог добыть своих из застенка.
Ну, и в целом оказался молчуном, потому был терпим в любой компании и в любую погоду. Ко всему, после того случая на первом курсе, когда из окна второго этажа выпал и внезапно насмерть расшибся его сосед, стал наш Никифорос зашитым трезвенником, так что остальным больше доставалось.
В отличие от двух других наших приятелей – Никандроса и Никанороса. Пили эти заядло, как не в себя. При этом с перепоя оба казались настолько одинаковы с лица, что почитали их за кровных братьев, хотя дело обстояло вовсе не так: были они даже не родственники, один пониже, другой побольше, однако же и говор их, и вкус одеваться, и даже семенящая манера перемещения по полю делала их чуть ли не однояйцевыми. Называли мы их промеж собой Малый и Большой. Был на соседнем факультете еще один такой же, чуть росточком повыше, но тот в ногомяч не играл и в компанию нашу входил только по случаю какого пожара.
Самым же любопытным из всех набившихся к нам в компанию и последним из «шести эн» оказался Никитос. Происходя из болотных земель, он попал к нам на кампус на год по обмену, но так и прижился, доучившись до конца с нами и выпустившись в один с нами день. Что же в нем было такого удивительного, кроме солидных белых клыков, длинных когтей, красных глаз и странной тяги ко всему блестящему? А, например, его талант зарабатывать деньги. Мы еще только потихоньку обустраивались на новом месте, а он уже подрядился обустроить штуденческую вечеринку с платным входом, распустив по кампусу слухи, что там де внутри будет обустроен шест для стриптиза. Ну все и повелись.
Народу набилось! Почитай два полных корпуса общаги, то есть все, у кого оставалась лишняя полтина. Я, конечно, никогда бы столько не потратил, но Никитос меня даром провел за то, что я Никифороса вышибалой постоять уговорил забесплатно. Судите сами, хитрый жук был наш Никитос, вы бы видели его челюсть, схватит – не разожмешь.
Ну в общем собрались все, заказали себе самого дешманского эля в баре, ждут, когда стриптиз будет. И главное зацените расклад – загадочно гаснет свет, все сидят гадают, и тут к шесту выходит пьяный в дупель Никанорос и под музыку начинает там раздеваться.
Я думал, Никитоса, как зачинателя вечеринки, побьют, но нет, ничуть не бывало, публика у нас на кампусе с юмором, номер оценили, даже бумажных денег Никаноросу в трусы в процессе насовали, даром что под финал свет в помещении совсем погас, переводя жанр представления от пародийного акционизма к иммерсивной инсталлясии.
В общем, неплохо провели время, если подумать. И хотя с тех пор я старался на мероприятия Никитоса не ходить, но хватку его оценил, и ежели надо было провернуть что-нибудь эдакое, завсегда звал его в подельники.
Сам же я промеж тем особо лексии не посещал, перебиваясь между зашибанием скромной студенческой деньги и походами по ночным клубам, к которым меня быстро приучил Никанорос. Сам он слушал музыку исключительно неформальную, так сказать, мелодии рабочих кварталов в немудрящем стиле «злой ой», однако кабаки посещал любые и пречасто, не разбирая репертуара и постоянно готовый в любое время суток извлечь из-за пазухи пару флаеров на бесплатный проход. Оттуда же он доставал и доведенный его разгоряченным телом почти до точки кипения ботл водовки, каковую мы и распивали на двоих прямо перед входом на глазах изумленной охраны. Но поскольку знали они нас крепко и проблем с нами никогда не встречали, потому всегда пропускали внутрь без вопросов.
Там внутри мы сперва пытались зацепить каких-то случайных пьянющих девиц, но потом всегда плевали на них и бросались на центр танцпола слэмовать, где ближе к пяти утра внезапно обнаруживали себя посреди очередного махача с местными. Это был сигнал, что пора уносить ноги. На обратном пути вдоль предрассветных долгих прудов наш путь пролегал между хладных тел тех самых лежащих вповалку девиц (ради всеобщего блага не стану здесь расписывать их непотребные позы и нагие телеса, я вообще не одобряю тех, кто пользуется чужой слабостью к дармовому алкоголю, в наше время за это и вовсе статья положена, в общем, не одобряю и всё тут, запишите в протокол, никакого виктимблэйминга), а также расквашенных морд жаждущих местных гопарей, не менее разгоряченных коллег Никифороса по нелегкому труду налаживания законопослушного быта вокруг долгих прудов, и в довершение – первых тянущихся от панцерцуга городских штудентов, жаждущих знаний и умений.
Я знаний не жаждал, хотя общей кумекалки мне в общем и хватало. Являясь на экзамен с бодуна, я обыкновенно быстро проглатывал шпору по очередному предмету, к собственному удивлению получал на выходе свои четыре балла и благополучно брел к себе на кровать – высыпаться. В таком вот полубреду и пролетели мои законные шесть лет недоучебы.
Если в этом процессе и предполагалась для меня какая-нибудь мораль или же повод для саморазвития, то нас с Никаноросом боженька как-то миловал. Чего не скажешь о прочих из команды.
Никандрос и Никанорос, с изначала будучи пацанами конкретными, быстро сообразили гонять с оптовки коробки курева в местные ларьки, для чего был арендован для ночного развоза гнилой ржавый пердячий панцерваген типа «буханка», с каждым же заработанным алтыном Большой и Малый все больше задирали нос и все реже приходили на коробку пинать мячик, а под конец и вовсе начали походя задирать Никитоса за его болотное происхождение и вообще слишком много вели разговоров про то, что, мол, надо бы ленточку уже подвинуть, заодно полюбив восхвалять военный гений государя-амператора, в общем, прогонять их никто спецом не прогонял, но как-то их постепенно стали сторониться.
Особенно, ясный красный, Никитос, который завсегда показывал клыки при первом же их появлении, исходя слюной и стараясь при случае свинтить. Сам он, впрочем, тоже стал к тому моменту существом совершенно нелюдимым, но не по причине распространения такого вот отношения к болотным, а скорее от общего своего недоброжелательства. Темные его делишки, которыми он всегда полюблял заниматься, делали с ним что-то такое, отчего у нас с ним постепенно терялся всякий контакт. Тяжело общаться с человеком, свято уверенным, что мы все непременно хотим отжать у него денег. Ну да боженька ему судья.
С Никифоросом случилась тоже не самая веселая история – будучи ботаником из ботаников, к тому же непьющим, а потому не имеющим средств обыкновенно сбросить накопившиеся в голове формулы, он однажды исчез, обнаружившись в стационаре местной дурки, принявшей его с распростертыми объятиями. Кампус долгих прудов исправно поставлял им пасиентов всех мастей – кто чертей начинал по углам наблюдать, кто с топором на соседа вдругорядь шел, в общем, когда Никифорос все-таки вернулся из законного академа, выглядел он осунувшимся, даже я бы сказал усохшим, тихим и совсем уж скучным ботаником, силы воли которого не хватало уже ни на ночные бдения в добровольной милисии, ни в воротах на коробке стоять. Так мы остались без вратаря.
Следом растворился в тумане мой сосед Николаос, я думал, тоже в дурку, но нет, оказалось, что в вечных метаниях от профессора к профессору занесло его не без помощи старших братьев за ленточку, в Карломарский университет на финансовый факультет, дальше мне его судьба была не известна.
Предпоследним в нашей компании пропал Никанорос, однажды утром на выходе из очередного кабака он, шмыгая носом, твердым голосом заявил мне, что отправляется спасать вымирающий вид озерных китов. Экологицский, стало быть, активист заделался, хренли его разберешь. Так с тех пор и пропал пропадом, ни слуху о нем, ни духу.
Ну и я. Пожалуй, единственный в этой компании случайный человек. Случайно на кампус попавший, ничему там не научившийся, да так и выпущенный в мир с одним только желанием – чтобы меня оставили на этом в покое.
Зарабатывал на жизнь я к тому моменту урывками, но достаточно, чтобы больше не голодать. Особых друзей на кампусе у меня не оставалось. Как говорится, диплом в зубы и катись. Где там все твои бывшие товарищи? Шесть эн: Николаос, Никитас, Никифорос, Никандрос, Никанорос и я, Никодимос. Вот и правда, катись себе колбаской, тебе здесь больше делать нечего.
К тому же по тем временам стало тут совсем будто ни к черту. Пальто мое драповое, дедушкино, у меня сперли, вечное громыхание панцервагенов по площадям меня вконец утомило, благонравные речи, произносимые каждодневно с трибун, звучали на мой слух все более стремно, и так на так по всему выходило, будто пусть я и прижился здесь, как-то пора бы и честь знать.
И вот я стою, мерзну, с долгими прудами прощаюсь, не глядя на случайных прохожих.
Наконец мне надоело просто стоять стылой сосулькой, я подскочил на месте и стал отбивать чечетку, просто для смеху. Хотелось поразмяться – а танцевать чечетку я совсем не умею. Но тут на проходе дорожка плиточкой, на ней очень здорово отбивать. Я стал подражать одному актеру из кино. Видел его в музыкальной комедии. Ненавижу кино до чертиков, но ужасно люблю изображать актеров, мне даже публика специальная не нужна. Я люблю выставляться вообще, из любви к искусству, а не ради зрителей.
Тьфу на них.
И вдруг просто так, без всякой причины мне захотелось подскочить к кому из прохожих да сделать ему двойной нельсон. Сейчас объясню – это такой прием в борьбе, хватаешь противника за шею и ломаешь насмерть, если надо. Я бы и прыгнул, ей-бога. Что мне кто сделает, уеду сегодня же, и ищи меня теперь свищи.








