Текст книги "Аспазия"
Автор книги: Роберт Гаммерлинг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)
Так говорила Аспазия, но супруга Перикла искривила губы в презрительную улыбку.
– Можешь оставить при себе мудрость твоего постыдного искусства, тебе оно может пригодиться. Не думаешь ли ты учить меня, как приобрести расположение мужа, меня, которую хотел взять в супруги архонт Базилий? Чего думаешь достигнуть ты всеми твоими ухищрениями? Ты можешь вовлечь моего мужа в тайный постыдный союз, но останешься чуждой его дому, его домашнему очагу и даже, если бы он оттолкнул меня, ты не могла бы сделаться полноправной женой: ты не можешь родить ему законного наследника, так как ты чужестранка, а не афинянка. Будет ли мой муж влюблен в меня или нет, я все равно остаюсь хозяйкой дома, а ты посторонней. Я говорю тебе «ступай вон», и ты должна повиноваться.
– Я повинуюсь и ухожу, – отвечала Аспазия. – Мы с тобой поделились, прибавила она резким тоном, – тебе – его дом и домашний очаг, мне – его сердце, каждый будет владеть своим. Прощай, Телезиппа.
С этими словами Аспазия удалилась. Телезиппа снова осталась вдвоем с Эльпиникой, которая одобряла гордость подруги, восхищалась ответом, данным чужестранке. После непродолжительного разговора, наконец, удалилась и она, а жена Перикла занялась домашними делами.
Целый день маленький Алкивиад говорил о своем спартанском друге, к досаде честной Амиклы, которая качала головой и говорила:
– Этот юноша никогда не воспитывался в Спарте.
Телезиппа запретила обоим вспоминать о чужестранце в присутствии Перикла. Между тем наступило наконец время обеда. Перикл возвратился и сел за стол вместе со своим семейством. Он ел приготовленное кушанье, отвечал на вопросы маленького Алкивиада и двух своих мальчиков, часто обращаясь с каким-нибудь словом к Телезиппе, несмотря на то, что она была погружена в мрачное молчание.
Перикл любил видеть вокруг себя веселые лица. Недовольное молчание было ему неприятно. Наконец подали новое кушанье. Это был изжаренный павлин.
Перикл бросил удивленный взгляд на птицу.
– Что это такое? – спросил он.
– Это павлин, – отвечала Телезиппа, – который по твоему приказанию был принесен сегодня утром в дом.
Перикл замолчал и после непродолжительного раздумья, в течение которого он старался объяснить себе, каким образом это могло произойти, снова обратился к Телезиппе с вопросом:
– Кто сказал тебе, что я хотел изжарить эту птицу?
– Так что же с ней делать? – возразила Телезиппа. – Наш птичий двор не позволяет кормить такую большую птицу, и мы не можем позволить ей гулять на свободе. Поэтому я и изжарила эту птицу – да почему же нет, она приятна на вкус и хорошо зажарена, попробуй кусочек.
Говоря это, она положила на тарелку мужа большой кусок павлина.
Перикл, которого народ называл олимпийцем, Перикл, победоносный полководец, знаменитый оратор, человек, управлявший судьбами Афин, умевший с достоинством руководить толпой своих сограждан, опустил глаза перед куском павлина, положенным на тарелку Телезиппой. Но он быстро овладел собой, поднялся, сославшись на недомогание, хотел удалиться в свою комнату, как в эту минуту маленький Алкивиад вскричал:
– Амикла, старая дура, говорит, что мой спартанский друг никогда не был в Спарте!
При этом упоминании о спартанском друге, Перикл вопросительно посмотрел сначала на мальчика, потом на Телезиппу.
– О каком спартанском друге ты говоришь? – спросил он наконец.
Мальчик и Телезиппа молчали, тогда он оставил столовую. Телезиппа последовала за ним. На пороге внутренних покоев она тихо, но резко сказала мужу:
– Запрети милезийской развратнице посещать тебя здесь, в твоем доме, иначе она развратит мальчика. Отдай развратнице свое сердце, Перикл, если хочешь, но твой дом, твой домашний очаг спаси от нее. Следуй за ней куда ты хочешь, но здесь, в этом доме, у этого очага, я сохраню мои права здесь хозяйка я одна!
Перикл был странно взволнован тоном этих слов: в них звучало не горе оскорбленного женского сердца, а оскорбленная холодная гордость хозяйки дома, поэтому он также холодно ответил:
– Пусть будет так, как ты говоришь, Телезиппа.
В тот же самый день к Периклу явился чужой раб с письмом. Перикл развернул его и прочел следующие строки, написанные рукой Аспазии:
«Я оставила дом Гиппоникоса. Мне нужно многое сообщить тебе. Посети меня, если можешь в доме милезианки Агаристы».
Перикл отвечал следующее:
«Приходи завтра утром в деревенский дом поэта Софокла, на берегу Кефиса – ты найдешь меня там. Приходи переодетая или же, если не хочешь, то прикажи принести себя туда в носилках».
6
Выйдя из Афин на север или повернув немного влево по открытой, прекрасной дороге, доходившей до тенистой равнины Кефиса, при входе в эту равнину, в левой стороне виднеется зеленеющий оливковый лес, далеко тянущийся, как зеленый холм, вдоль дороги. По другой стороне, справа, текут кристальные воды Кефиса, протекающего через всю долину. Недалеко от дороги, на берегу Кефиса стоял дом, окруженный столетними, высокими кипарисами и платанами, спускавшимися к реке. На половине дороги, между берегом и домом, помещалась маленькая, окруженная розовыми кустами, беседка. В этой беседке и в этом саду, несмотря на близость города, можно было наслаждаться полным уединением и спокойствием. Вступая в этот блаженный уголок, казалось, как будто бог Пан сейчас выйдет к вам навстречу из прохладной тени деревьев или прелестные наяды вынырнут из волн Кефиса, а вдали, в глубине рощицы, как будто мелькали козлоногие сатиры.
Ветер шелестел листьями деревьев, которые вздрагивали под ясным эллинским небом, точно от дыхания бога веселья Диониса. В этом чудном месте жил любимец муз, Софокл. Здесь была та родина, о которой он говорил Периклу и Аспазии на вершине Акрополя. Здесь он родился и здесь же, под белыми памятниками, увитыми плющом и украшенными цветами, которые там и сям выглядывали из кустарников, покоились его предки.
Однажды утром он сидел в розовой беседке. На коленях у него лежали восковые дощечки, на которых он чертил время от времени стихи, иногда снова разглаживал воск, уничтожая написанное, когда оно не вполне его удовлетворяло.
Бросив взгляд на дорогу, шедшую по долине, он увидал стройную фигуру, продвигавшуюся быстрыми и легкими шагами.
«Кто этот ранний путник, – подумал он про себя, – идущий точно на крыльях, как посланник богов Гермес?»
Скоро путник подошел ближе и поэт узнал своего лучшего друга Перикла. Тогда он поспешно встал и вышел к нему навстречу.
Перикл крепко пожал ему руку.
– Я пришел на твое приглашение, – сказал он. – Оставив городской шум, я буду на сегодня твоим гостем, игрок на цитре из Милета – ты без сомнения не забыл о нем – также придет провести с нами день, если ты согласен. Мне нужно о многом поговорить с ним, и я не могу найти места, где мог бы сделать это без всякой помехи.
– Прелестный артист из Милета придет ко мне! – радостно вскричал Софокл. – Не даром я думал, глядя на твою походку, что тебя должно воодушевлять какое-нибудь предстоящее событие, твои манеры далеки от спокойного достоинства оратора на Пниксе, я едва узнал тебя.
– Молчи, – перебил его Перикл, закрывая ему рот рукой, – на меня произвел воодушевляющее впечатление чудный воздух берегов Кефиса.
– Если не надежда увидеть прекрасную милезианку, – возразил Софокл. Разве она не прелестнейшая из всех женщин?
– Она прелестна, как мидианка, полна достоинства, как афинянка, сильна, как спартанка, – сказал Перикл.
– В таком случае, ты не будешь больше завидовать Иону за его белокудрую, бледную Хризиппу? – заметил Софокл с лукавой улыбкой.
– Оставь Хризиппу! – вскричал Перикл. – Аспазию нельзя сравнить ни с кем! Не знаешь, на кого она более похожа: на Музу или на Хариту?
– Или на Парку, – сказал Софокл, – так как под ее руками жизнь твоя может стать прекрасной и печальной.
– Я пришел к тебе сегодня, как утомленный работник, – продолжал Перикл, вытирая пот со лба. – Мне удалось сегодня вырваться на целый день от всевозможных забот и трудов, чтобы провести день в обществе питомца муз и любви.
– Ты хорошо делаешь, – сказал Софокл, – если ищешь музу, чтобы любить. В жаркое летнее время следует любить или не любить.
– Мне кажется, что ты сам грешишь против своих слов, – заметил Перикл. – Восковые таблички в твоих руках доказывают, что ты прилежно занимался стихами, однако это не мешает тебе приносить дань любви прелестной Филаноне.
– Разве поэзия – работа? – вскричал Софокл. – Ничто так не уживается с любовью как поэзия: разгоряченный пламенным Аполлоном, человек ищет облегчения в блаженстве любви и с успокоенной, гармонично-настроенной душой возвращается обратно к своей музе, тогда как любимые глаза возбуждают вдохновение.
– Мне кажется, человек никогда не может быть так утомлен, чтобы любовь не могла быть для него отдыхом, – согласился Перикл. – Все мы, усердно занимающиеся делами, знаем это.
Таким образом разговаривали друзья, когда перед домом Софокла остановились носилки. Из них вышла Аспазия. Она была в женском костюме.
Софокл приветствовал ее и повел к Периклу под освежительное прикрытие благоуханных деревьев сада.
Скрытая от нескромных глаз, Аспазия отбросила покрывало, опущенное на лицо и закрывавшее ее с головы до плеч, и осталась в светлом, ярком хитоне с одной ярко-красной лентой на голове, с помощью которой поддерживались волосы. В руках она держала маленький красивый зонтик для защиты от горячих лучей солнца, а на поясе висело плоское, сложенное пестрое опахало.
Софокл в первый раз видел Аспазию в женском костюме. С его губ сорвался возглас изумления; в идиллической долине Кефиса милезианка выглядела ослепительно и, как бы чуждая окружающему ее спокойствию, принесла с собой чарующее благоухание красоты и молодости, заставлявшее забыть о запахе цветов.
– Полюбуйся, Аспазия, – сказал Софокл, – на окружающую тебя природу. Я знаю, что вы, ионийцы, лучше умеете украшать ваши сады всевозможными лабиринтами и гротами. Вы заимствовали это искусство от персов, но мы, афиняне, думаем, что природа, как прекрасная женщина, хороша и без всяких украшений.
– Дай только Аспазии немного отдохнуть в этой беседке, – сказал Перикл, – и она очарует и изменит тебя вместе с твоим садом. Это ее волшебное искусство. Где она появляется, там все как бы расцветает у нее под ногами, и, если она скажет несколько слов о твоем саде, то ты до тех пор не успокоишься, пока не устроишь чего-нибудь такого, что могло бы соперничать с садами Гесперид или Феба, или с киринейскими садами Зевса и Афродиты, или, наконец, с замечательными садами Мидаса.
– Я это знаю, – отвечал Софокл, – но, я умоляю тебя, сжалься, прелестная волшебница, и оставь мой сад таким, как есть. Я до сих пор был здесь так доволен и счастлив! Когда блестящий Феб сиял на небе, я радовался, что зреют мои оливки, фиги и гранаты. Если Зевс посылал дождь, то я благодарил его, что зеленеют мои поля. Я доволен был тем, что имею: цветами – весной, тенью – летом, множеством плодов – осенью, свежим утром и спокойствием – зимой, но более всего, могущественная Аспазия, умоляю тебя, не лишай меня того, что мне дороже всего, как для всякого влюбленного и поэта – спокойного уединения этих лавровых кустов, этих мирт и этой розовой беседки.
– Неужели, в действительности, – перебила Аспазия, – тишина и одиночество для поэта приятнее? Не лучше ли выйти из тени на свет, в оживленный мир!
– Долго предполагали, – возразил Софокл, – что благодаря солнцу зреют плоды, до тех пор пока не открыли, что самые лучшие, самые красивые скрываются в тени листьев и, если ты сомневаешься, что это одиночество полезно поэту, то во всяком случае должна сознаться, что оно должно быть приятно влюбленным. Здесь вы можете сколько угодно наслаждаться уединением вдвоем – ни один раб без распоряжения не посмеет войти в этот сад. Но если вы желаете видеть самое благословенное музами и харитами место, то идите за мной.
Перикл и Аспазия последовали за поэтом. Он повел их к тому месту, где Кефис делает поворот. Тут берег спускался к потоку, протекавшему по глубокому руслу, но спускался к воде не обрывисто, а образовывал достаточное пространство для того, чтобы двое людей могли пройти рядом под тенью деревьев, сквозь которые мелькали солнечные лучи. Поэт повел своих гостей по этой прелестной тропинке. Легкий плеск волн казался здесь особенно очаровательным, пение птиц – особенно гармоничным. Там и сям попадались маленькие дерновые скамьи, на которых можно было посидеть и помечтать. Здесь же была маленькая пещера в скале, вход в которую был почти скрыт цветущими кустами, тогда как внутри мягкие подушки манили отдохнуть в самый жаркий час дня.
При виде этого очаровательного грота, Аспазия была восхищена и охотно приняла приглашение друга отдохнуть. Перикл и сам поэт последовали ее примеру.
– Тяжело, – начал Перикл после непродолжительного молчания, – тяжело возвращаться в свет из этого спокойствия и тишины и почти также тяжело возвращаться, хотя бы мысленно, к этому свету и его делам. А между тем, Аспазия, цель нашего сегодняшнего путешествия была бы достигнута только наполовину, если бы мы не вспомнили о людях и вещах, от которых бежали сюда. Мы должны прежде всего заняться ими, так как не только ты должна сообщить мне многое о событиях последних дней, но и сам я должен объяснить тебе многое, что, может быть, покажется тебе загадочным. Прежде всего, поговорим о несчастных птицах, не о тех, которые поют и услаждают наш слух здесь своим пением, а о проклятых павлинах Пирилампа, которые со вчерашнего дня сделались мне отвратительны по милости измены Гиппоникоса. Одна из этих птиц предназначавшихся тебе в подарок, была принесена в мой дом и попала в руки Телезиппы.
– И что постигло ее там? – спросила Аспазия.
– О, не спрашивай меня о ее судьбе! – смеясь вскричал Перикл. Представь себе человека, которому, как говорится в предании, подали угощение из его собственных детей – я могу вполне представить себе его изумление и ужас только с тех пор, когда я увидал, хотя не столь ужасную, но все-таки неприятную картину зажаренной прекрасной птицы, которая, как я предполагал в ту минуту, радует своим видом прелестную Аспазию, которая видит в ней Аргуса, присланного возлюбленным, чтобы вместо него наблюдать за ней своей сотней любящих глаз. Можешь себе представить, что я почувствовал, увидав эту птицу перед собой, мертвой и изжаренной, на моей тарелке!
Софокл рассмеялся, услышав этот рассказ.
– Ты согрешил, – сказал он, – заставив эту птицу, посвященную богине Гере, служить ее сопернице, златокудрой Афродите.
– О, Перикл! – возразила Аспазия, – гнев богов в этот день разразился над моей головой гораздо сильнее, чем над тобой и над твоим павлином. Знай, что я в это самое утро пришла в твой дом переодетой и, так же как и павлин, попала в руки Телезиппы, и, если не была убита, как птица, то встретила не менее жестокий прием. Клянусь богами, Телезиппа желала, не более не менее, чтобы у меня было сто глаз, как у Аргуса, которые все она могла бы выцарапать. У твоей супруги была в это время пожилая смешная женщина по имени Эльпиника. Эта матрона воспылала неожиданной любовью к юному игроку на цитре и пришла в неописуемый ужас, открыв, что он женщина. Я была покрыта всевозможной позорной бранью и выгнана из дома этими двумя гарпиями. «Я хозяйка этого дома! – кричала Телезиппа. – Ты презренная развратница! Я приказываю тебе идти вон!» Затем она прибавила, что твое сердце ей не нужно, но она сохранит свое место у домашнего очага. Я охотно отдаю ей твой очаг, о Перикл, но дашь ли ты женщине, занимающей место у твоего домашнего очага, право нападать с бранью и дикими угрозами на женщину, которая обладает твоим сердцем?
– Что же могу я сделать? – возразил Перикл. – Невелики права афинских женщин, но мы должны уважать и те немногие, которые они имеют. Их царство кончается на пороге их дома…
– Итак, как кажется, – сказала Аспазия, – вы, афиняне, не господа у себя в доме, а только вне дома. Как это странно! Вы делаете женщину рабой и затем объявляете себя рабами этих рабынь.
– Таков брак! – сказал, пожимая плечами, Перикл.
– Если, действительно, таков брак, – возразила Аспазия, – то может быть было бы лучше, если бы на земле совсем не было брака.
– Подруга сердца выбирается по любви, – сказал Перикл, – но супруга и хозяйка дома всегда будет женой по закону…
– По закону? – возразила Аспазия. – Я всегда думала, что только материнство делает любимую женщину супругой, и что брак, так сказать, начинается только тогда, когда появляется ребенок.
– Только не по афинским законам, – возразил Перикл.
– В таком случае измените ваши законы, – вскричала Аспазия, – так как они никуда не годятся!
– Любимец богов, Софокл, – сказал Перикл, – помоги мне вразумить эту негодующую красавицу, чтобы она не разорвала своими маленькими белыми ручками все наши государственные законы!
– Я не могу поверить, – возразил поэт, – чтобы Аспазия могла потерять благоразумие. Я уверен, что она никогда не забудет, что, предпринимая борьбу против чего бы то ни было, мы прежде всего должны оценить свои силы.
– Довольно, – смеясь, перебила Аспазия поэта, – а то мы можем отклониться от наших мелких вопросов, с которых начался наш разговор. Но если возможно применить в частности то, что сказано вообще, то я думаю Софокл, ты хотел сказать, что в Афинах чужестранки не должны бороться против законов, которые лишают их прав…
– Нашему другу, – заметил Перикл, указывая на Софокла, – легко судить о мужьях и устанавливать мудрые правила поведения, а также легко следовать им, так как его жизнь катится без происшествий. Никакая Телезиппа не угрожает его Аспазии.
– Так бывает со всяким посредником влюбленных, – смеясь, сказал Софокл, – со всяким, кто хотя бы даже и по просьбе вмешивается в их дела. Мне грозит быть осмеянным, если я вздумаю давать вам советы. А сейчас я оставлю вас одних. Прощаюсь с вами на некоторое время, чтобы вы вдвоем могли хорошенько обсудить свои дела. Я пойду позабочусь, чтобы мы не остались на сегодняшний день без пищи и питья. Если я замешкаюсь, то знайте, что меня нигде не ждет никакая Аспазия, а что я просто забылся с восковой дощечкой в руках, подслушивая жалобные вздохи благородной дочери Эдипа.
– Ты продолжаешь, – спросила Аспазия, – то произведение, о котором упоминал на Акрополе?
– Половина его уже написана, – отвечал Софокл, – и я сижу целые дни, переводя с восковых дощечек мое произведение на папирус.
– Не дашь ли ты нам познакомиться хоть немного с твоим произведением, – вмешался Перикл.
– Ваше время дорого, – возразил поэт и удалился.
Оставшись таким образом вдвоем, Перикл и Аспазия возвратились к предмету своего разговора, начатому в присутствии их доверенного друга, но случилось то, что часто бывает во время разговора влюбленных: они часто уклонялись в сторону, их речи не отличались последовательностью, они дозволяли себе множество перерывов, прислушиваясь к пению птиц в кустах и наслаждаясь благоуханием цветов.
Перикл сорвал с яблони прелестное зрелое яблоко, Аспазия откусила и подала Периклу, который благодарил ее счастливой улыбкой, так как ему было небезызвестно, что значит на языке любви подобный подарок. Затем Аспазия сплела венок и надела на голову Перикла. Однако оба старались возвратиться к благоразумному разговору: множество вопросов было задано, но не много разрешено. Был поднят вопрос о том, как Аспазия с помощью Перикла должна лучше устроить новую жизнь, затем, как сделать, чтобы видеться по возможности чаще, и, так как влюбленные ни о чем так не любят говорить, как о своей первой встрече, то Перикл и Аспазия припоминали, как они первый раз увиделись в доме Фидия, и Перикл говорил, как после этого дня он удалил всех своих друзей и даже сына Софроника, этого искателя истины, того, который желал решить вопрос: может ли прекрасное заменить добро. Этот вопрос был тогда задан им и затем забыт, но теперь, между Аспазией и Периклом начался спор, что необходимее: прекрасное или полезное, и, так как Перикл еще не знал, должен ли он согласиться с доводами красавицы, то их спор был вовремя прерван вторичным появлением поэта. Он пришел, чтобы пригласить их немного закусить, и повел в домик в саду, построенный в самой его середине. Этот маленький домик был отделан очень изящно и в эту минуту превращен в красивую столовую.
Афиняне принимали пищу в полулежачем положении, опираясь на левую руку. Блюда ставились на маленьких столиках, и для каждого блюда был свой столик.
Перикл и Аспазия опустились на скамью по приглашению Софокла, чтобы подкрепиться предлагаемым угощением, которое состояло из всевозможных рыб, дичи и мяса, а также дорогих вин Архипелага.
– Надеюсь, Софокл, – смеясь сказала Аспазия, что ты не угощаешь нас жареными соловьями, хотя в городе, где не боятся жарить павлинов, соловьи также могут угодить на жаркое.
– Не оскорбляй из-за одной святотатственной руки весь афинский народ! – вскричал Софокл.
– Женщина, – вскричала Аспазия, – которая была способна убить павлина и ощипать его прелестные перья, заслуживает быть изгнанной из Эллады лозами. Гнев греческих богов должен был разразиться над нею, так как она согрешила против всего, что есть самого священного на свете – против прекрасного.
– Если поверить нашей прекрасной и мудрой Аспазии, – вмешался Перикл, обращаясь к Софоклу, – то прекрасное выше всего на свете: его первая и последняя добродетель.
– Эта мысль мне нравится, – сказал поэт, – хотя я не знаю, что сказал бы о ней Анаксагор и другие мудрецы. Но даже из мудрецов никто не станет отрицать власти красоты, которую она имеет над сердцами людей через любовь. Как раз сегодня утром, согласно этому желанию Аспазии, чтобы доказать непреодолимое могущество любви, я прибавил к моему произведению одну сцену, в которой я заставляю Гемона, сына царя Креона, добровольно сойти в Гадес, чтобы не разлучаться со своей возлюбленной невестой Антигоной…
– Это уже слишком, Софокл, – возразила Аспазия в ответ несколько раздосадованному поэту, который рассчитывал заслужить ее благодарность, поэты не должны показывать любовь с такой мрачной стороны. Ведь любовь ясна и светла и должна всегда быть такой. Но такова не может быть страсть, заставляющая человеческую душу спускаться в Гадес. Любовь должна радовать людей жизнью, а не смертью. Мрачная страсть не должна называться у эллинов любовью, она – болезнь, она – рабство…
– Ты права, Аспазия, – согласился Софокл, – высказанные тобой мысли вполне справедливы, и ты, и я, и Перикл, мы всегда будем поклоняться только свободной ясной любви и, если тебе угодно, то сегодня принесем жертву богам, чтобы священный огонь никогда не погас у нас в груди. Я хотел бы показать, что Эрот могущественный бог, но, в то же время, желаю от всего сердца, чтобы он никогда не показывал всего своего могущества ни над одним эллином. Да, еще раз повторяю, красота – это великая и таинственная сила в жизни смертных, и если ты хочешь, я готов повторить это перед всей Элладой и заставить хор петь мои последние слова в будущей моей трагедии. И когда буду я в состоянии лучше докончить эту песнь в честь Эрота, так это в то время, когда ты еще здесь! Вы не должны уходить отсюда до тех пор, пока я не напишу гимна, и вы не произнесете о нем вашего приговора.
– Ты не мог доставить нам лучшего удовольствия, – отвечал Перикл.
– А теперь, – прибавил Софокл, – простите меня, если я не услаждаю вашего зрения и слуха танцовщицами и музыкантами, так как сегодня, мне кажется, мои гости вполне удовлетворяют друг друга, и кроме того, кто осмелился бы играть на цитре перед прекрасным артистом из Милета?
– Прежде всего, ты сам, – вскричал Перикл, – тем более, что ты предлагал устроить состязание в музыке и пении, еще тогда, когда мы были на Акрополе. Принеси сюда инструменты, Софокл, для себя и для Аспазии, а затем начните состязание, в котором я буду судьей и единственным слушателем.
– Удовольствие слышать пение и игру Аспазии вполне вознаградит меня за поражение, – отвечал Софокл.
Он удалился и в скором времени принес две цитры, прося Аспазию выбрать себе одну из них.
Красавица провела пальцами по струнам, затем прелестная милезианка и любезный хозяин начали состязание песней Анакреона и Сафо, но Перикл не мог отдать преимущества ни одному из них. Когда пение кончилось, поэт и милезианка заговорили о музыке, и Аспазия высказала такие познания в дорийских, фригийских, лидийских, гиподорийских и гипофригийских стихосложениях, что Перикл с изумлением вскричал:
– Скажи мне, Аспазия, как называется человек, который может похвалиться тем, что был наставником твоей юности?
– Ты узнаешь это, – отвечала Аспазия, – когда я со временем расскажу тебе историю моей юности.
– Отчего до сих пор ты никогда не говорила о ней? – возразил Перикл. – Как долго еще будешь ты молчать о себе? Расскажи нам сегодня о себе: обстоятельства как нельзя более благоприятствуют. Софокл наш друг, так что тебе нет надобности скрывать от него что бы то ни было.
– Нет, – сказал Софокл, – как ни приятно было бы мне выслушать историю юности Аспазии, но я боюсь, что если тебе придется делить удовольствие, которое ты будешь испытывать, слушая ее рассказ, с кем-нибудь другим, то оно будет для тебя менее приятным. Кроме того, я припоминаю, что обещал не отпускать вас до тех пор, пока не сочиню гимна для хора в честь Эрота, поэтому я должен снова удалиться в одиночество и предоставить вас друг другу. Мне кажется, что если я буду сочинять гимн в то время, как у меня скрывается влюбленная пара, то этим заслужу расположение бога любви, и он вдохновит меня.
С этими словами поэт удалился.
Перикл и Аспазия снова остались одни в очаровательном благоухании и одиночестве сада, все еще возбужденные веселым разговором, прекрасным вином и музыкой. Они то прогуливались по саду, то отдыхали. Прогуливаясь, влюбленные пришли наконец вторично в скрытый плющом грот, у подножия которого катились тихие воды Кефиса, и где было прохладно даже во время полуденной жары.
Здесь Перикл начал вторично просить Аспазию рассказать ему историю ее юности. Аспазия согласилась.
– Ты знаешь, – сказала она, смеясь, – что я недостаточно стара, чтобы сделать тебе длинный, полный приключениями рассказ, но ты имеешь право спрашивать о моем прошлом и желать узнать, какова была моя судьба до тех пор, пока она не соединилась с твоей. Филимоном звали человека, о котором ты спрашивал и которому я обязана моими знаниями в искусстве музыки. Добрый Филимон! Я не думаю, чтобы я когда-нибудь могла жить с кем-нибудь в таком блаженном мире, как с ним, так как он не обращал никакого внимания на мой пол, точно также как и я на его. Ему было восемьдесят лет, а мне десять, правда, он казался на одну четверть лет моложе, а я на одну четверть старше.
После смерти моего отца Аксиоха и моей матери, он взял меня к себе, как друг отца и опекун. Он был самый ученый, самый мудрый и, в то же время, самый веселый старик во всем веселом Милете, а также и самый любезный человек, какой только существовал на земле со времен Анакреона. Я была в совершенном восхищении от снежно-белой бороды Филимона и его ясных глаз, в которых, как мне казалось, светилась мудрость всего света, от его лир и цитр, от его книжных свитков, от мраморных статуй его дома, от чудных цветов его сада. Что касается до него, то и он, по-видимому, не менее любил меня. С той минуты, как я попала к нему в дом, с губ его не сходила улыбка, такая улыбка, какой я ни до тех пор, ни после не видела ни на одном человеческом лице.
В течение пяти лет жила я среди благоухания роз, которыми украшал этот божественный старец свои вазы, наслаждаясь ясностью его умных глаз и мудростью его речей, играла на его лирах и цитрах, развертывала с пылающими щеками его исписанные свитки, наслаждалась зрелищем его статуй, ухаживала за цветами его сада. Мир поэзии и звуков снова ожил для него самого, так как он вторично переживал его с ребенком. Он говорил, что прожив восемьдесят лет, понял многие из своих книг только с тех пор, как ему прочла их я.
Когда он умер, милезийцы называли меня прелестнейшей девушкой ионического племени, и я в первый раз посмотрелась в зеркало. Жизнь богатого города начала окружать меня своим чарующим влиянием, но я была недовольна. С книгами Филимона и его мраморными статуями я была весела. Окруженная поклонниками я сделалась серьезна, задумчива, упряма, капризна и требовательна; мне чего-то недоставало. Жители Милета не нравились мне. Они восхищались мною, я же презирала их.
После смерти Филимона я осталась сиротой, бедной и неопытной, в это время меня увидал один персидский сатрап и сейчас же составил план увезти в Персеполис всеми расхваливаемую ионическую девушку и представить ее своему царю. Мое глупое неопытное сердце воспламенилось, я думала о Родописе, египетском царе, о моей соотечественнице – Фаргилии, которая сделалась супругой фессалийского царя. Персидский царь, этот могущественный властитель, волновал мое сердце и казался мне воплощением всего мужественного и достойного любви. Воспитываясь у Филимона, я была умным ребенком, но выросши и превратившись в девушку, я сделалась глупа.
По приезде в Персию, меня разодели в богатое платье и повели к царю. Окруженный восточным великолепием сидел властитель Персии, но у него было лицо самого обыкновенного человека. Он глядел на меня ленивыми глазами деспота, наконец, с сонным видом протянул ко мне руку, чтобы ощупать меня, как какой-нибудь товар. Это меня возмутило. Слезы досады выступили у меня на глазах, но персу это понравилось и он улыбнулся сонной улыбкой. Однако, с этой минуты, он щадил меня и говорил, что гордость гречанки нравится ему больше рабской покорности их женщин. Прошло немного времени и сердце деспота запылало ко мне любовью, я же чувствовала только страх. Чуждой, скучной и невыносимой казалась мне персидская жизнь. Эти люди живут замкнуто, постоянно усыпляемые благоуханиями своих роскошных покоев. Восточное великолепие было мне чуждо и пугало меня. То очарование, которым моя фантазия окружила царя, рассеялось. Холодный ужас охватывал меня при виде храмов и идолов чужестранцев, мне страстно хотелось вернуться назад, к богам Эллады. В скором времени я убежала.
Свободно вздохнула я, вступив на ионическую землю, увидав перед собой греческое море. Сопровождаемая одной верной рабыней, отправилась я отыскивать в милетской гавани корабль, который мог бы меня отвезти в Элладу. Я нашла одного мегарского капитана корабля, который был согласен отвезти меня в Мегару. Оттуда я могла легко доехать до Афин, которые давно притягивали мою душу.