Текст книги "Аспазия"
Автор книги: Роберт Гаммерлинг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)
11
С удвоенным блеском и оживлением, в связи с окончанием военных действий, были отпразднованы в Афинах зимние праздники, но веселее всего был наступивший с весной праздник Диониса. Холмы Гиметта, Пентеликоса и Ликабета покрылись свежей зеленью фиалок, анемонов и крокусов. Даже пастушеский посох, забытый с вечера на дворе, к утру покрывался цветами.
В гавани царствовало оживление, поднимались якоря, воздвигались новые мачты, надувались паруса, новая жизнь пробуждалась на волнах залива. Посланники союзных городов и островов привезли в Афины дань к празднеству. Во всех гостиницах, во всех домах афинских граждан кишели приехавшие издалека гости. Украшенные венками, в праздничных костюмах с раннего утра двигались по улицам толпы граждан и чужестранцев. Статуя и алтарь Гермеса украсились не одними цветами, около них ставились громадные кружки с вином для простого народа в честь Диониса.
Гиппоникос снова угощал своих и чужих в Керамейке, приглашая к всех, кто только хотел. Забыта была война, партии на время угомонились, всюду царствовало веселье и мир, всюду слышался веселый смех, шутки стали острее, веселее двигался язык у афинян.
Но горе тому, кто в это время попытается применить силу над афинскими гражданами – даже опьянение не спасет, прощайся с головой.
Но почему на улицах Афин так много прекрасных женщин? Кто эти веселые, богато разодетые, очаровательные красавицы? Это гиеродулы из храма Афродиты в Коринфе и другие жрицы веселья, которые, умножая число местных подруг, собираются в Афины со всей Греции на веселый праздник Диониса.
С наступлением темноты веселье на улицах становится еще разнузданнее. Ночные гуляки ходят повсюду с факелами в руках в обществе женщин, одетых в мужские костюмы и мужчин в женских платьях. Многие пачкают себе лицо виноградным соком или закрывают лицо древесными листьями, другие носят красивые, раскрашенные маски.
Вот идет рогатый Актеон, дальше виднеется стоглазый Аргус, гиганты, титаны, кентавры кишат на улицах. Нет недостатка в образах ада, но больше всего козлоногих сатиров и плешивых силенов, старых, с вечнозеленым плющом на голове.
Пьянство и веселье считается обязанностью в эти дни и ночи. Бог оправдывает в это время название освободителя: даже узников выпускают из тюрьмы, на дни празднеств, даже мертвым наливают на могилы вино, желая успокоить тени, которые не без зависти глядят на веселье живых. Кроме того, говорят, что души мертвых часто в это время тайно присоединяются к веселой толпе живых, и что под многими масками сатиров на празднестве скрываются мертвые головы…
В эти дни Телезиппа прилежно собирала листья подорожника и мазала дегтем двери, чтобы предотвратить несчастье, которое во время празднеств Диониса угрожает живым со стороны завистливых теней.
В самом деле, странно видеть, как ночью, там и сям, на темных улицах мелькает свет факелов и с шумом двигаются фантастические процессии.
По направлению к театру движется по улице одно из таких шествий, несут изображение Диониса из его храма в театр, чтобы поставить среди праздничного собрания.
Принесенное изображение бога есть вновь созданное произведение, вышедшее из под руки Алкаменеса: как на городском Акрополе, рядом со старым серебряным изображением Афины Паллады Фидий поставил свое новое, блестящее создание, так же и в храме Диониса, рядом со старым изображением бога, было воздвигнуто новое чудное произведение Алкаменеса. И это-то изображение несет праздничное шествие в большой театр Диониса в окружении толпы вакханок.
Кто-то несет впереди статуи фаллос и поет песнь в честь Приапа. Это Алкивиад со своим итифалийским обществом.
На перекрестках и на площадях шествие останавливается, чтобы принести жертву.
Плоские крыши домов полны зрителями, из которых многие держат в руках факелы и лампы. В женщинах нет недостатка, и часто зрители сверху обмениваются шутками с движущейся внизу толпой.
Юный Алкивиад радовался больше всех, он превзошел самого себя во всевозможных шутках и безумных проделках, двигаясь во главе своего шествия.
– Помните, – кричал он своим собратьям, – мы должны так безумствовать и бесноваться на празднестве Диониса, чтобы не дать загрустить простым афинским гражданам!
С такими лозунгами шел Алкивиад в сопровождении своих друзей, зная всех и знакомый всем.
Когда наступила ночь, он приказал нести перед собой факелы и повел своих товарищей в шумном шествии, сопровождаемом музыкой, к домам красивых девушек и юношей, чтобы петь песни.
Музыканты были одеты в костюмы менад и, так как зрители присоединялись к шествию, то оно росло, увеличивая толпу вакханок вокруг бога Диониса.
Смелый и пьяный Алкивиад схватил молодую гетеру по имени Бакхиза и вынудил ее присоединиться к шествию, называя своей Ариадной, а себя Вакхом.
Дойдя до дома Теодоты, он приказал сыграть серенаду и вошел в дом со своей свитой.
Теодота уже давно не видела юного Алкивиада, но любовь ее усиливалась. Теперь она снова видит любимого юношу, но как неприятно, как тяжело сердцу его появление – он явился пьяный, во главе шумного шествия. Она простила бы это, но он ввел с собой юную, цветущую гетеру, которую представил своей бывшей подруге как Ариадну и прелести которой начал усердно расхваливать.
В доме недовольной Теодоты устроено было угощение, против которого она не осмеливалась открыто выступить, но которое было страшной мукой для ее сердца.
Алкивиад требовал, чтобы она была весела, непринужденна. Пьяный, он начал рассказывать о шутках, проделанных им в этот вечер и хвастался, что в толкотне поцеловал в щеку одну приличную молодую девушку, расхваливая обычай, который во время празднества Диониса развязывал руки афинским женщинам.
Он говорил о Гиппарете, прелестной дочери Гиппоникоса, о ее тайной страсти к нему, о краске при виде его, смеялся над ее сконфуженным, девственно скромным обращением. Он говорил также о Коре, вывезенной из Аркадии пастушке, как о самом смешном создании на свете, которое тем не менее, во что бы то не стало должно принадлежать ему, так как он скорее согласен отказаться от Зимайты, от этой новой красоты, чем от аркадской упрямой головки.
После этого он начал бранить Теодоту за молчание и нахмуренный вид.
– Теодота, – кричал он, – ты просто отвратительна – эти плаксивые манеры безобразят лицо. Неужели так принимают старого друга? На что ты жалуешься? На мою дерзость? Но, мне кажется, ты сама учила меня ей. Разве ты забыла те веселые дни и ночи, когда ты учила меня веселиться? А теперь – что значит этот печальный вид? Почему должен я быть другим, чем прежде, когда мы нравились друг другу и проводили весело время? Будь благоразумна, Теодота, не забывай влюбленного глупца, печальная мечтательность которого казалась тебе некогда такой скучной, что ты его без сострадания, со смехом выгнала за дверь, а теперь сама сделалась мечтательницей. Разве можно так изменять своим основным правилам, отрекаться от лучших качеств? Будь снова весела и непринужденна, Теодота, потанцуй нам один из твоих лучших танцев. Танцуй, я хочу, мы все этого хотим! Дай нам еще раз полюбоваться тобой.
Так говорил Алкивиад, но Теодота не могла больше удерживать слезы. Она отвечала страстными упреками, называла его неверным, клятвопреступником, безжалостным.
– В чем же ты меня обвиняешь, – возразил Алкивиад, – если ты сама изменилась, постарела и утратила веселость юности, то жалуйся лучше на время, которое не жалует нас всех. Может быть и мне это не понравится, когда я из юного сатира сделаюсь лысым силеном. Но и лысым силеном я всегда буду весел, ты же сердишься и негодуешь на меня и на судьбу за то, что ты перестала быть очаровательной, цветущей, веселой девушкой, как Гиппарета или Зимайта, или вот эта Бакхиза. Если ты хочешь сделаться девушкой, то отправляйся на Аргос – там, говорят, есть источник, в котором можно выкупаться и выйти из него девственницей. Даже Гера, как рассказывают поэты, время от времени посещает этот источник, чтобы понравиться отцу богов. И если отцу богов нравится такая красота, то отчего же не понравится она и мне – цветущему юноше, члену итифалийского общества.
Таким образом продолжал шутить пьяный Алкивиад, тогда как Теодота продолжала отвечать резкими словами и слезами. Наконец, ее ярость обратилась против Бакхизы.
– Посмотри на моего товарища, Каллиаса, – сказал Алкивиад, – он поставил себе за правило не сходиться ни с одной женщиной более одного раза, а я… разве я не возвращался к твоему порогу? Клянусь Эротом, я нередко приходил вечером один или с друзьями с золотым яблоком Диониса в груди, с венком Геракла на голове. Но этого не повторится – я думаю никогда больше не возвращаться ни один, ни с друзьями. Идемте товарищи! Мне здесь скучно. Прощай, Теодота!
Испуганная этой угрозой, Теодота схватила рассерженного юношу за руку, обещая осушить слезы и поступить по его желанию.
– Давно бы так! – сказал Алкивиад. – В таком случае, сделай то, чего я уже раньше требовал, продемонстрируй свое искусство.
– Что я должна танцевать? – спросила Теодота.
– Мучимая ревностью, – отвечал Алкивиад, – ты сейчас была похожа на Ио, которая, преследуемая посланным Герой слепнем, в отчаянии пробежала все страны света. Покажи нам искусством то, что сейчас произошло в грубой, некрасивой действительности.
Молча приготовилась Теодота танцевать Ио. Она танцевала под звуки флейты историю дочери Инаха, возлюбленной Зевса и за это преследуемой Герой, которая приказала ее связать и сторожить стоглазому Аргусу. После убийства сторожа непримиримая Гера заставила слепня преследовать ее по всем странам.
Вначале Теодота исполняла требование Алкивиада, но мало-помалу она воодушевилась и вложила всю душу в представление. Танец набирал силу и производил сильное впечатление на всех зрителей. Когда она, наконец, перешла к горестному странствию Ио, к ее ужасу перед гневом Геры, движения ускорились. К беспокойству бегущей примешивалось горе о потерянном счастье и любви. Тут черты Теодоты исказились от ужаса. Она правдиво представила безумие преследуемой. Но она уже не представляла: ее глаза выступили из орбит и странно вращались, грудь тяжело двигалась, полуоткрытые губы покрылись легкой пеной. Ее движения были так дики и порывисты, что Алкивиад с друзьями с испугом бросились к ней, чтобы удержать и положить конец этому разнузданному безумию. Тогда Ио-Теодота начала успокаиваться. Она глядела вокруг усталыми глазами, безумно улыбалась и называла окружающих странными именами.
Самого Алкивиада она принимала за Зевса, Кассиаса, переодетого силеном – за отца Ио, Инаха. В юном Демосе ей виделся стоглазый Аргус и вдруг, со страхом устремив взгляд на Бакхизу, она в припадке дикой страсти прокляла хитрую Геру. Она хотела броситься на девушку…
Теодота сошла с ума…
Она упала от изнеможения, испуская громкие, безумные стоны. Ужас охватил Алкивиада и его друзей, но они были пьяны. Они предоставили несчастную женщину рабыням и бросились из дома Теодоты на улицу, где шумный праздник Диониса увлек их в своем водовороте…
На следующий день предстояло новое шествие с изображением Диониса. На этот раз несли старое изображение, привезенное в Афины из Элевтеры. Раз в год при больших празднествах Диониса это изображение выносилось на время в старое помещение маленького храма под стенами города. Так было и на этот раз.
Многочисленно и роскошно было громадное шествие, составлявшее на этот раз праздничную свиту божественного изображения.
На всех улицах, по которым проходило шествие, на всех террасах, на крышах, с которых смотрели на него, толпилось множество зрителей в праздничных костюмах, украшенных венками фиалок.
Впереди шествия шли толпы сатиров и силенов в красивых платьях, обвитых ветвями плюща. За ними несли украшенный цветами жертвенник, окруженный мальчиками в пурпурных платьях, которые несли на золотых блюдах ладан, мирро и шафран.
Затем следовали разнообразные костюмы: впереди шли старики в масках с двойными лицами, представлявшими время, далее двигались юные Хоры, несшие плоды, соответствовавшие каждой из них, затем роскошно украшенная женщина, изображавшая символ празднества Диониса, наконец, прекрасный юноша, в маске которого воплощался веселый Дифирамб.
Затем шла толпа из тридцати музыкантов, украшенных золотыми венками и игравших на золотых лирах.
Далее следовала роскошная колесница, везущая изображение Диониса.
Бог был одет в золотое платье с накинутым сверху расшитым золотом пурпурным плащом. В правой руке он держал золотой кубок, наполненный сверкающим вином. Около него стояла громадная золотая кружка. Над ним был устроен балдахин, с которого спускались ветви плюща и виноградных лоз.
Вся колесница была увита гирляндами, а края ее украшены трагическими и комическими масками, которые то серьезно, то с забавными гримасами глядели на народ.
Непосредственную свиту бога составляли вакханки, с распущенными волосами, с венками из виноградных лоз или плюща на головах.
За этой колесницей следовала другая, на которой стоял позолоченный виноградный пресс. Он был наполнен виноградными гроздьями и тридцать сатиров, стоя на колеснице, выдавливали вино, с веселыми песнями, сопровождаемыми звуками флейты. Благоуханный сок тек в мех, сделанный из шкуры пантеры. Мех окружали сатиры и силены, с громкими криками наливая вино в кубки.
Затем следовала третья колесница. На ней был изображен увитый плющом грот, в котором находились источники всех эллинских вин. У этих источников сидели украшенные цветами нимфы, виноградные гроздья обвивали грот.
Запутавшиеся в зеленых ветвях плюща сатиры и силены старались поймать голубок, которые пытались расположиться на груди нимфы.
Затем следовал хор мальчиков, потом – шествие знатных афинян на роскошных конях, затем юноши несли золотые и серебряные сосуды в честь Диониса. Вокруг толпилось множество людей, передразнивающих, шутящих и наблюдающих торжественное шествие.
На Агоре шествие остановилось перед алтарем двенадцати олимпийских богов. Здесь мужской и детский хор спели дифирамб, сопровождаемый танцами.
Едва смолкли эти звуки и дионисовское шествие двинулось дальше, как внимание афинян привлекла удивительная сцена. В это самое время в Афины вступили нищенствующие жрецы Кибеллы, старавшиеся возобновить мистический культ Орфея. Эти жрецы славили могущественного спасителя мира, посредством которого человечество освободится от зла, а смертные получат небесное блаженство.
Эти жрецы или метрагирты ходили по улицам с изображением бога и его матери, которые они носили под звуки цимбал и в сопровождении танцев, во время которых впадали в безумие, как корибанты. Безумие и умопомрачение охватывали их так же, как и жрецов Кибеллы на Тмолосе. Они, нищенствуя, странствовали повсюду, продавали целебные средства и предлагали за деньги смягчить гнев богов, вымолить прошение умершим за сделанные при жизни преступления и освободить от мук Тартара. Они были продавцами и посредниками между божественной милостью и смертными.
Дух эллинов не противился этому учению, и всюду оно начинало пускать корни. Но никто не смотрел на попытки перенести этот мрачный мистический культ в веселую Элладу с большим огорчением, чем Аспазия. Она, всеми бывшими у нее в распоряжении средствами, старалась бороться против него.
Веселый юный Алкивиад, которому мрачный культ был непонятен и внушал такой же ужас, как и Аспазии, стоял на стороне противников людей мрака и обманщиков.
Во время празднества Диониса эти странствующие метрагирты, пытаясь найти благоприятный случай приобрести сторонников своему богу и фанатическому, грубому служению, ходили по толпе, украшенные ветвями тополей, неся в руках змей, под корибантские звуки цимбал и тимпанов в безумном, сикиннийском танце. При этом они ударяли себя ножами и ранили до крови.
Один метрагирт собрал вокруг толпу народа и проповедовал резкими жестами и громкими восклицаниями свое учение. Он говорил о тайном посвящении и о высшем, наиболее угодном богу деле, самоуничтожении.
– Как! – вскричал избранный предводитель итифалийцев. – Среди празднества Диониса кто-то осмеливается говорить о самоуничтожении! Нет, такие слова не должны раздаваться на эллинской почве, пока существует хоть один итифалиец!
Сказав это, он бросился с толпой пьяных дерзких юношей на метрагирта, схватил его и бросил в недалеко находившийся Баратронский овраг.
Между вакханками, окружавшими праздничное шествие, находились и воспитанницы Аспазии. Как могли они, воспитанные для веселья, не пользоваться им в те дни, когда разрываются все цепи, падают все преграды! Аркадскую девушку, хотя она и сопротивлялась, также увлекли за собой веселые подруги, прикрыв ей лицо маской вакханки.
Алкивиаду казалось большим счастьем то что Кора находилась в числе вакханок. Конечно, по красоте она далеко уступала своим подругам, но она была нелюбезна и ее чудная серьезность раздражала юношу, все сильнее разжигая страсть. Из-за Коры он следовал за девушками Аспазии со своими спутниками, неузнаваемый, благодаря маске сатира. Он надел эту маску с тем намерением, чтобы отвлечь аркадийку от ее подруг или, если это не удастся, силой овладеть ею и отвести в свой дом.
Шутя, вмешались сатиры в толпу вакханок. Алкивиад не отходил от Коры, но она была серьезна. Вдруг, в одном уединенном месте, как нельзя более благоприятствовавшем предприятию, из-за угла по знаку Алкивиада его приятели бросились вместе с ним на девушку, чтобы под покровом наступивших сумерек, силой увлечь девушку в сторону. Но в сердце Коры проснулось мужество, с которым некогда она обратила в бегство нападавшего на нее сатира. И как тогда в лесу она бросила в того головню, так и теперь вырвала у одной из своих подруг горящий факел и сунула им прямо в лицо нападавшему на нее Алкивиаду, отчего маска вспыхнула. Воспользовавшись этим моментом, Кора с быстротой спасающейся лани бросилась бежать и вскоре бесследно исчезла из глаз преследователей. Не останавливаясь, с сильно бьющимся сердцем бежала она по улицам к дому Аспазии…
Тем же, чем была Кора в среде вакханок, был и молодой Манес, приемный сын Перикла в толпе сатиров. Его также заставили надеть маску и против воли последовать в толпу за Ксантиппом и Паралосом. Невеселым, страшным казался окружавший его шум. Празднество вокруг принимало ужасающие размеры, безумный Менон вел себя на Агоре так же без всякого стыда, как и его собака.
Наконец, Манес сделался мишенью всеобщих насмешек, на которые, при его характере, он не мог ответить.
– Берегитесь, – говорили некоторые вокруг него, – этот задумчивый сатир подозрителен. Много раз на дионисовские празднества прокрадывались в таких масках завистливые тени из подземного мира или сам Танатос, или чума. Сорвите с него маску. Кто знает, какое ужасное лицо увидим мы под ней?
Мысли юноши перемешались, голова у него болела. Он силой вырвался из толпы и свернул в сторону.
Придя домой, он незаметно прокрался на террасу крыши, которая в эту минуту была совершенно пуста. Там он опустился на маленькую каменную скамейку, снял с лица маску сатира, положил ее около себя и задумался. Он вырвался из веселой толпы Диониса не из-за отвращения к подобному шуму, а от смущения, вызванного глубоким и могущественным чувством, овладевшим всей его душой.
Долго сидел Манес, задумчиво глядя в землю, вдруг перед ним появилась Аспазия.
Он с испугом вскочил.
Хозяйка дома молча поглядела на его огорченное лицо, затем ласково заговорила.
– Отчего это, Манес, ты так упорно отказываешься от развлечений, свойственных твоему возрасту? Неужели ты не чувствуешь ничего, что влечет других наслаждаться прекрасной, короткой юностью?
Манес смущенно опустил глаза и ничего не ответил.
– Разве тебя что-нибудь огорчает? – спросила Аспазия. – Или ты недоволен этим домом и предпочел бы жить среди других людей. Или, может быть, ты втайне недоволен Периклом, что он вывез тебя из Самоса и воспитал у себя в доме, как родного сына?
При этих словах Аспазии, юноша невольно вскочил с места и с жаром стал возражать против подобного обвинения в неблагодарности, тогда как в глазах показались слезы.
Аспазия продолжала допытываться причины его огорчения. Манес отвечал, то легким вздохом, то яркой краской. Его руки дрожали, он скромно поднимал ресницы, а когда делал это, то темные глаза имели трогательное выражение.
Юноша всегда был скромен, почти суров, тем не менее теперь в нем было что-то мягкое, почти женственное. Аспазия глядела на него, как глядят на что-то необычайно чудесное и загадочное.
С каждым мгновением Аспазия убеждалась в мысли, что тайное горе гложет сердце юноши. Это не могла быть любовь, так как в кого мог влюбиться этот юноша? Конечно, ни в кого, кроме юных девушек, живущих в доме, но от них Манес всегда подвергался насмешкам и держался вдалеке.
Вдруг одна мысль мелькнула в голове Аспазии – мысль, которая в первую минуту имела что-то почти забавное, но когда юноша поднял на нее свои задумчивые глаза, то все смешное исчезло. Она была тронута чувством сердечного сострадания. Она стала уговаривать его бросить недостойную мужчины мечтательность и обратиться к веселью, свойственному юному возрасту.
В то время, как Аспазия разговаривала таким образом с юношей, Кора одиноко сидела в пустом перистиле дома. Возвратившись с празднества, она тихо скрылась туда, сняв с себя маску вакханки.
Таким образом сидела она, погруженная в глубокие раздумья, когда Перикл, случайно возвратившись в дом, проходил по перистилю. Он был огорчен видом девушки, сидевшей одиноко и задумчиво рядом со снятой маской вакханки.
Он подошел к Коре и спросил о причине такого раннего возвращения, без подруг, с которыми она оставила дом.
Кора молчала. На коленях у нее лежал венок, надетый ею с костюмом вакханки. Она бессознательно обрывала на нем цветы: вся земля вокруг нее была покрыта оборванными листьями и цветами. Странное зрелище представляла девушка в эту минуту. Поза, в которой она сидела, ее игра с венком, серьезность ее бледного лица представляли такую противоположность с ее костюмом вакханки, что ее вид вызывал почти улыбку.
Взглянув ей в лицо, Перикл сказал:
– Я не помню, чтобы когда-нибудь видел вакханку с таким печальным лицом. Мне кажется, Кора, что ты охотно переменила бы тирс на пастушеский посох – не так ли? Ты не чувствуешь себя счастливой в этом доме. Ты скучаешь по своим родным лесам, стадам, черепахам.
Кора на мгновение подняла глаза на Перикл и поглядела на него еще печальнее, чем прежде, но в то же время с откровенным, почти детским выражением.
– Хочешь, чтобы мы отправили тебя домой? – спросил Перикл ласковым, внушающим доверие тоном. – Говори прямо, дитя мое, и я сделаю все, чтобы как можно скорее возвратить тебя твоей возлюбленной родине и твоему истинному счастью. Хочешь ты оставить этот дом, Кора, говори?
Странное впечатление произвели эти слова на девушку. В первую минуту как будто радость мелькнула в ее глазах, но вдруг, казалось, какая-то мысль мелькнула у нее в голове. Она снова опустила глаза, побледнела, слеза повисла у нее на ресницах.
– Говори, – сказал Перикл, – чего ты желаешь? Что не позволяет тебе быть веселой в этом доме? Должно быть что-нибудь, чего тебе недостает?
Перикл сказал эти слова настойчивым тоном и, ожидая ответа, глядел девушке прямо в лицо.
– Хочешь ты оставить этот дом, – повторил он.
Кора молча покачала головой.
– В таком случае твоя печаль беспричинна, – продолжал Перикл. – Это нечто вроде болезни – ты должна бороться с ней, дитя мое. Не дозволяй ей одержать над тобой победу. Мною также часто хочет овладеть дурное расположение духа, но я борюсь с ним. Жизнь должна быть весела и ясна, так как иначе мы должны были бы завидовать мертвецам. Люди должны быть счастливы и весело наслаждаться жизнью. К чему ты ищешь уединения? Разве ты не хочешь быть веселой и счастливой?
Кора снова доверчиво подняла глаза на Перикла и нерешительно сказала:
– Я счастлива, когда одна.
– Удивительное дитя, – сказал Перикл.
Он задумчиво смотрел на Кору. Она не была хороша. Ее молодость не возбуждала чувства, но между тем в этой молодости, в этом выражении лица, в ее удивительной впечатлительности было что-то возбуждавшее симпатию в благородной натуре.
Перикл нашел воплощение женской прелести и достоинств в Аспазии теперь женственная прелесть выступила перед ним в новом, неожиданном образе. То, что он видел в Коре собственными глазами, было что-то отличное от того, чем до сих пор он восхищался, что любил. Чувство возбуждаемое в нем девушкой было также ново и странно, как и та, которая вызвала его.
Он положил руку на голову аркадийки, поручая ее покровительству богов, и сказал:
– Не пойдем ли мы вместе к Аспазии?
Когда же от раба он узнал, что Аспазия поднялась на террасу крыши, он дружески взял девушку за руку, чтобы отвести ее к хозяйке дома.
В то же самое мгновение, в которое Перикл в перистиле дома положил руку на голову пастушки, рука Аспазии, оканчивавшей на террасе разговор с Манесом, лежала на голове задумчивого юноши. Эта рука почти с материнской нежностью прикоснулась к его темным кудрям. Взгляд с теплым выражением остановился на лице юноши, тем не менее ясная непринужденность сверкала в ее смелом взгляде. Она со спокойной улыбкой приветствовала Перикла, когда он подошел к ней с девушкой.
– Я привел к тебе печальную Кору, – сказал Перикл Аспазии, – она, мне кажется, не менее, чем Манес нуждается в дружеском утешении.
При своем приближении Перикл заметил взгляд, который бросила Аспазия на юношу. Следуя его легкому знаку, Аспазия отошла с ним в отдаленный край террасы, где между цветами была поставлена скамья. Здесь Аспазия передала Периклу свой разговор с Манесом, а он свой – с аркадской девушкой. Наконец Перикл сказал:
– Ты пустила в ход ласковый взгляд, чтобы рассеять печаль юноши.
– И это наводит тебя на мысль, что он может быть мне нравится? спросила Аспазия. – Нет, – продолжала она, так как Перикл молчал, – я не люблю его – он почти урод, его плоское лицо почти оскорбляет мой эстетический взгляд, но мимолетное участие, я сама не знаю какого рода, наполнило мое сердце. Это было, может быть, сострадание.
– Знаешь ли ты, что такое любовь и что нет? – спросил Перикл.
– Что такое любовь! – смеясь вскричала Аспазия. – Неужели и ты начнешь мучить меня этим глупым вопросом. Любовь это нечто, чего нельзя отвратить, когда оно приходит и нельзя удержать, когда уходит.
– А более ты ничего не можешь о ней сказать? – спросил Перикл.
– Ничего, кроме того, что я уже часто говорила, – возразила Аспазия. – Любовь – чувство, которое близко к тирании, так как желает сделать из любимого существа послушное орудие в своих руках. Она должна уметь подавлять это стремление к господству, она должна быть свободным союзом свободных сердец.
Как часто ты повторяла мне это, – сказал Перикл, – и это всегда казалось мне неоспоримым, когда я рассуждаю об этом хладнокровно, я и теперь также убежден в этом, как в тот день, когда мы сами свободно заключили этот подобный свободный союз. Любовь ~~должна~~ отказаться от тиранического стремления уничтожить свободу любимого существа, но мы вовсе еще не разрешили вопрос, ~~может ли~~ любовь сделать это, в состоянии ли она победоносно бороться с этим стремлением к порабощению?
– Она способна на это, – отвечала Аспазия, – так как должна быть способна.
– Ты говоришь, что любовь нельзя удержать когда она уходит, продолжал Перикл, немного подумав. – Что будет с нами, Аспазия, когда ее прекрасный огонь погаснет и в нашей груди?
– Тогда мы скажем, – отвечала Аспазия, – что мы вместе насладились высочайшим счастьем на земле. Мы не напрасно жили, мы на вершине существования осушили полный кубок радости и любви.
– Осушили… осушили… – повторил Перикл. – Твои слова внушают мне невольный ужас…
– Судьба кубка быть осушенным, – сказала Аспазия, – судьба цветов вянуть, а судьба всего живого, по-видимому, умирать, а в действительности же возобновляться для вечной перемены. Но дело смертных также глядеть на эту перемену с ясным спокойствием и истинной мудростью. Было бы глупо стараться удержать то, что улетает. Приходит время, когда осушенный кубок следует бросить в пропасть, из которой была почерпнута осчастливливающая влага. Все стремится к вершине, чтобы достигнув ее, снова спускаться вниз по лестнице существования до полного уничтожения, все повинуется естественному закону природы…
Обменявшись этими мыслями, Перикл и Аспазия тихо пошли в дом. Когда же они снова приблизились к тому месту, где оставили Манеса и Кору, они увидели обоих погруженными в разговор.
Плоская крыша была превращена Аспазией в садовую террасу. Для защиты от солнца на ней были устроены беседки, а в сосудах, наполненных землей, росли цветущие кусты.
Кусты скрывали Перикла и Аспазию от взглядов молодых людей, к тому же последние были слишком увлечены разговором, чтобы заметить приближение посторонних.
Перикл и Аспазия невольно, на несколько мгновений, остановились.
До тех пор они никогда не замечали, чтобы Манес и Кора разговаривали или искали общества друг друга. Они всегда вели себя относительно друг друга сдержано, как и с другими. Видеть разговаривающими печального сатира и огорченную вакханку было уже само по себе интересной сценой.
Кора рассказывала юноше о своей прекрасной родине, о прекрасных горных лесах, о боге Пане, о черепахах, о стимфалийских птицах, об охотах на диких зверей. Манес слушал ее с большим вниманием.
– Ты очень счастлива, Кора, – сказал он наконец, – счастлива тем, что живешь своими воспоминаниями. Я же не могу припомнить ничего о моей родине и детстве, только во сне часто переношусь в дремучие леса, вижу грубых людей, одетых в звериные шкуры, сидящих на быстрых конях и скачущих по равнинам.
После таких снов я целый день печален, страдаю тоской по родине, хотя у меня ее нет. Я даже не знаю, куда направить мои стопы, чтобы отыскать ее. Ты опечалена, Кора, что не можешь возвратиться к себе на родину, которую ты так хорошо знаешь, к твоим родным, которых ты можешь найти. Скажи мне, Кора, когда ты захочешь возвратиться на родину, смогу я тайно проводить тебя и остаться там? Я молод и силен, почему же не жить мне с аркадскими мужами и не охотиться с ними на диких зверей?
– Нет, Манес, – сказала девушка, – ты не должен идти в Аркадию, так как тоска по родине влечет тебя на север. Нет, я не хочу, чтобы ты остался в Аркадии, так как тебя бы постоянно тянуло на родину. Ты должен переплыть через Геллеспонт и продолжать свой путь дальше на север, там найдешь свою родину и, может быть, целое царство.