Текст книги "Аспазия"
Автор книги: Роберт Гаммерлинг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
– Твое мнение достойно уважения, – сказала Аспазия, – и без сомнения справедливо, но те причины, которые ты выставляешь, кажутся мне не вполне достойными уважения. Нередко случается, что вы, мужчины, предоставляете своих жен в полное распоряжение докторов, хотя и в вашем собственном присутствии. Поэтому, как мне кажется, стыдливость не есть выше всего и не всякое обнажение тела постыдно.
В это время разговор Перикла и Аспазии был прерван посещением двух мужчин, одновременное появление которых в доме весьма удивило их. Это были Протагор и Сократ.
– Как случилось, – улыбаясь спросила Аспазия после первых приветствий, – что двое ученых мужей, которые, как я боялась, после празднества Гиппоникоса будут враждовать, сегодня так дружески явились в этот дом в одно время?
– Я расскажу тебе, как это случилось, – отвечал Сократ, – если ты непременно желаешь знать. Мы оба, Протагор и я, столкнулись у дверей твоего дома, придя с разных сторон. Я уже некоторое время стоял на пороге, так как в ту самую минуту, когда я хотел войти, у меня мелькнула мысль, которую я не хотел пропустить. И в то время как я стоял задумавшись, с другой стороны подошел Протагор. Но сначала он также мало заметил меня, как и я его, потому что в то время, как я задумчиво глядел в землю, взгляд его поднятых кверху глаз терялся в эфире. Таким образом мы столкнулись не замечая друг друга, тогда я узнал Протагора, а он меня, и так как каждый из нас заметил, что другой имеет намерение войти сюда, то каждый хотел возвратиться и дать войти другому, но так как ни один не хотел принять от другого этой жертвы, то мы решились на счастье войти вместе.
Перикл и Аспазия улыбнулись и сказали, что видят счастливое предзнаменование в этой встрече, тем более, что они как раз были заняты философским спором и именно вопросом, разрешению которого может быть помогут люди, думающие столь различно.
Когда же Протагор и Сократ спросили в чем дело, то Перикл не задумываясь объяснил им, о чем они говорили.
– Мы обсуждали вопрос, – сказал он, – может ли человек показать художнику обнаженную красоту любимой женщины. Я это отрицал, но Аспазия указывала мне на то, что мы показываем наших жен в случае болезни докторам, хотя и в нашем присутствии, и, следовательно, не ставим выше всего стыдливость. Сами боги привели вас сюда, чтобы помочь решению вопроса.
– Без сомнения, – сказал Протагор, – есть многое, что должно стоять выше стыдливости и многие причины могут вполне оправдать кажущееся оскорбление ее. Одну из этих причин уже выставила сама Аспазия, я же прибавлю: что сделалось бы со скульптурой, если бы прекраснейшие женщины отказывались показаться взглядам скульпторов. Красота имеет обязанности не только относительно самой себя, она должна приносить в жертву искусству то, чем так щедро одарила ее природа. Красота, в известном смысле, всегда принадлежит обществу и последнее никогда не откажется от своих прав на нее. Кроме того, красота по самой своей природе есть нечто мимолетное, что может быть передано потомкам не иначе, как в словах поэта, подобно тому, как, например, описал Гомер жену Менелая, или же в изображениях из мрамора или бронзы.
– По твоему мнению, – сказал Перикл, – на прекрасную женщину следует смотреть, как на общее достояние, которым никто не может владеть безраздельно?
– Только на ее красоту, но не на нее, – возразил Протагор, – и по моему бывают обстоятельства, вполне оправдывающие мое мнение.
– Какие же это обстоятельства? – спросил Перикл.
– Это такой вопрос, на который довольно трудно ответить, – сказал Протагор. – Как уже сказала Аспазия, мы не находим ничего постыдного в том, если женщина показывается совершенно обнаженной врачу, раз это делается в присутствии ее супруга, вследствие этого раз и навсегда должны быть установлены те случаи, при которых женщина может показываться непокрытой посторонним взглядам.
– Однако, не помнишь ли ты историю одного восточного царя, продолжал Перикл, – который, очарованный прелестями своей жены, показал ее обнаженной своему любимцу? Сколько я помню, то этот царь потерял трон, жену и саму жизнь через любимца, который воспламененный прелестью царицы не успокоился до тех пор, пока не овладел ею…
– Совсем другими глазами, – возразил Протагор, – и с другими мыслями, глядит художник на непокрытую красоту, чем стал бы глядеть на нее любимец восточного царя. Художник, видя перед собой роскошно развитые формы, исполнен художественным восторгом, оставляющим мало места для порывов чувственности, а если бы она и оставалась, то он сумеет ее подавить. Что же касается, в частности, старого, всеми любимого Фидия, то разве он мужчина? Нет, это бесполая артистическая душа, имеющая тело и руку только для того, чтобы иметь возможность руководить резцом – это существо, для которого все в мире есть только форма, а не материя.
– Теперь мы знаем мнение Протагора, – сказал Перикл, – выслушаем, что скажет Сократ. Что думаешь ты, Сократ, дозволено ли женщине для удовлетворения великих целей искусства пренебрегать стыдливостью?
– Мне кажется, что это зависит от того, – отвечал Сократ, – стоит ли красота в мире рядом с добром, а, сколько мне кажется, это вопрос, разрешением которого мы уже давно занимались и спор о котором был прерван на празднестве Гиппоникоса.
– Клянусь всеми олимпийскими богами, – смеясь перебила его Аспазия, ты очень обяжешь меня, дорогой Сократ, если и сегодня отложишь разрешение этого вопроса и простишь мне также, если я не понимаю, почему добро должно иметь преимущество перед красотой? Если закон, что все в свете должно быть хорошо, то несомненный закон также и то, что все в свете стремится к красоте и находит в ней цель своего развития. Эти оба закона должны быть врождены человеку и на этом, я полагаю, мы должны сегодня остановиться.
– Конечно! – вскричал Протагор. – Также как каждый человек называет истиной только то, что кажется истиной ему самому, точно также хорошо и прекрасно для каждого только то, что кажется ему таковым. На свете также мало непреложного добра, как и непреложной истины.
Добродушное лицо Сократа приняло насмешливое выражение, и он сказал:
– Ты всегда утверждаешь, о Протагор, что нет непреложной истины, а между тем сам всегда в состоянии дать на все блестящий ответ.
– Высказывать открыто свое мнение, – возразил Протагор, – лучше, чем замкнуться в ложной скромности, не знать ничего и вместе с тем желать все знать лучше, чем другие…
– Я стремлюсь к тому знанию, которым не обладаю, – сказал Сократ, ты же отрицаешь всякую возможность его. Неужели мы должны признать бесплодной работу человеческой мысли?
– Все же это лучше, – возразил Протагор, – чем стараться уничтожить свежесть и гармонию эллинской жизни мелочными взглядами…
– Я теперь понимаю, – сказал сын Софроника, – что существуют люди, которые, весьма мало ценя искусство мыслить, высоко ставят ораторское искусство, так как, если мысли, выражаемые ими, по их собственному сознанию, имеют мало цены, то по крайней мере должны быть облечены в блестящую форму, которая действует на слушателя.
– Существуют и такие, – сказал в свою очередь Протагор, – которые презирают ораторское искусство, потому что думают, будто за их притворной простотой скрывается глубокомыслие, за их непонятным бормотанием мудрость оракула, за их ограниченными вопросами – глубокая работа мысли.
– Мне кажется, лучше заставлять людей думать, – сказал Сократ, вопросами нарушать их спокойствие, чем обрекать их на застой мысли всегда готовыми, хотя, может быть, не соответствующими вопросам, ответами.
– Гораздо лучше ничего не думать, – возразил Протагор, – чем, оставив за собой почву действительности, парить в облаках или теряться в бесконечном, хотя, конечно, существуют на свете такие люди, которые за недостатком божественного творчества обращаются к словам.
– Существуют также и такие, – отвечал Сократ, – которые обращаются к образам потому, что им отказано в ясном и чистом понимании…
– Эти мыслители, – перебил Протагор, – делают добродетель отвратительной тем, что на словах всегда указывают на нее…
– Но еще более удивительны те, – возразил Сократ, – которые совсем оставляют в стороне добродетель и никогда не выходят из круга прекрасного порока.
– До тех пор, пока порок прекрасен, – возразил Протагор, – он лучше, чем принужденное отречение от удовольствий того, кто сеет на поле красоты и удовольствия сорную траву сомнения, потому что сам не призван ни к красоте, ни к удовольствиям.
– Я – таков, – спокойно отвечал Сократ. – Ты же, Протагор, кажешься мне принадлежащим к числу людей, которые желают сделать свободную мысль тем же, что они сами – рабом чувства.
– Я очень сожалею, – вмешался Перикл в речь спорящих, – что вы уклонились от первоначального вопроса и только разгорячили друг друга бесплодными словами.
– Я знаю, что здесь я могу быть только побежден, – сказал Сократ.
После этих слов он спокойно удалился без малейших следов волнения на лице. За ним вскоре ушел и Протагор, предварительно выразив свое неудовольствие словами.
– Оба мудреца, – сказал Перикл Аспазии, – кажутся мне вполне достойными соперниками друг друга. Они борются как искусные бойцы, и трудно сказать, кому из двух будет принадлежать честь победы.
Аспазия только улыбнулась и, когда Перикл оставил ее одну, улыбка все еще мелькала у нее на губах.
Она хорошо знала, что ставило спор обоих людей на такую резкую почву, отчего даже со стороны мягкого и спокойного Сократа в спор примешивалось так много колкого и резкого. Она читала в его сердце также хорошо, как и в сердце блестящего софиста, который не говорил ни одного слова, которое, он знал, не понравилось бы прекрасной милезианке.
Что касается Сократа, то после его спора с Протагором, в душе Аспазии зародилось неудовольствие, которое все усиливалось, почти помимо ее сознания, против человека, стоявшего на стороне свободы мысли и презиравшего рабов чувства, и в ее женской душе невольно явилось желание вредить Сократу, где только возможно.
3
– Это сама красота! – восклицали афиняне, когда Фидий окончил новую Палладу из бронзы, заказанную ему лемносцами и в первый раз открыл ее взглядам своих сограждан.
Восклицания и изумления раздавались во всех Афинах.
Что хотел представить Фидий?
Такой, какою он изобразил богиню в своем новом произведении, ее не представлял себе ни один грек. Она была без шлема и щита; свободно развевались ее распущенные волосы вокруг надменного, но, тем не менее, прелестного лица. Удивителен был овал этого лица, невыразимо нежны все контуры. Казалось, что на щеках ее играет краска; обнаженные руки были образцом красоты.
Насколько согласны были афиняне в восхищении красотой нового создания Фидия, настолько же единодушно утверждали они, что для этой Паллады Аспазия должна была служить моделью художнику, и это утверждение было не совсем ошибочно. Но единственными свидетелями этого были Перикл и Фидий.
Фидий зашел так далеко, что временно согласился, что природа во многих случаях может приблизиться к идеалу, но в Палладе-Аспазии Фидий имел перед глазами не только одну природу: то, что он видел, было соединением мимического искусства и прелести манер, Аспазия придавала естественной материи своей красоты столь же определенную печать, как Фидий своим созданиям из мрамора.
Воспользовавшись тем, что он видел в Аспазии, Фидию удалось представить мудрость в очаровательном, всепобеждающем образе красоты.
Уже Алкаменесу удалось достигнуть нового и чудесного, когда он мог черпать из живого источника красоты Аспазии – Фидий исполнил ту же задачу, но его создание, как создание великого мастера, было несравненно.
Превращенная Фидием в Палладу, Аспазия была Аспазией, но поднятой до чистых сверхчеловеческих вершин, так что она казалась в одно и тоже время идеалом и воплотившейся мечтой благородной души художника.
Когда Сократ увидел это новое произведение, он сказал:
– У этого образа прелестная Аспазия может научиться от Фидия столь же многому, как Фидий научился от прелестной Аспазии.
Странная вещь, что похвалы, которыми осыпали афиняне Фидия по поводу его лемносской Паллады, раздражали и сердили его; он неохотно даже говорил о ней. Он любил это произведение менее может быть потому, что создал его не вполне один, создал как бы с бессознательным неудовольствием, как нечто навязанное ему извне и как будто желал этим созданием отделаться от постороннего очарования, завладевшего им.
Еще молчаливее и серьезнее, чем когда-либо, погрузился Фидий в новые труды и снова сделался самим собой. Он избегал Аспазии, почти не виделся с Периклом и однажды тихо и тайно оставил Афины, чтобы осуществить великие идеи своей души в общем и святом для всех греков месте, у подножия Олимпа.
Что касается Сократа, то он сделался ненасытным и неутомимым созерцателем лемносской Паллады: казалось, он перенес свою любовь к милезианке на богиню Фидия. Настоящая Аспазия перестала казаться ему совершенством с той минуты, как он увидел идеальную, бронзовую. Тем не менее о нем можно было сказать, что он делит свое время между этой Палладой и ее живым прообразом.
Каждый день видели его идущим к жилищу Перикла, даже под страхом встретить там многоречивого Протагора.
Каким образом это случалось?
Стоило Сократу задуматься и, даже если он полагал пойти бесцельно бродить по улицам Афин, то он в конце концов останавливался перед домом Перикла. Он, казалось, бродил по лабиринту впечатлений, из которого не было никакого выхода кроме этого дома.
Итак, Сократ направлял свои шаги к Периклу бессознательно, но что делал он придя туда таким образом? Рассыпался ли в похвалах? Показывал ли он тайное пламя, сжигавшее его? Приучился ли он, как Протагор черпать свою мудрость из чужих глаз? Ни то, ни другое, ни третье – он спорил с Аспазией.
Один раз он сказал в ее присутствии слова, которые с тех пор часто приписывали Периклу, но которые были сказаны именно Сократом.
– Самая лучшая женщина та, о которой меньше всего говорят.
Он говорил Аспазии колкости даже тогда, когда, по-видимому, льстил ей. Его слова были полны тонкой иронии, составлявшей отпечаток его речи и характера.
А Аспазия?
Она казалась тем мягче, любезнее и очаровательнее, чем непримиримее был Сократ и, напротив того, чем мягче и податливее становилась Аспазия, тем суровее и резче делался мудрец.
Чего только хотели эти люди друг от друга?
Или может быть между ними происходила вековая борьба мудрости и красоты? Они вели постоянную игру словами.
После спора Сократа с Протагором в присутствии Перикла и Аспазии, Аспазия делала вид, будто верит, что Сократ посещает дом Перикла только для своего любимца Алкивиада. В своих шутках она заходила так далеко, что посвящала ему стихи, в которых обращалась к нему, как к возлюбленному.
Сократ с улыбкой принимал все это, не делая ни малейшей попытки отпарировать шутки своего лукавого друга. В то же время ему, казалось, никогда не надоедал прелестный мальчик, который по-прежнему питал к нему почти нежную любовь.
С мальчиком он обращался открытым, ласковым и дружеским образом, без малейших следов неудовольствия или иронии, с которой отвечал самой прекрасной из эллинских женщин.
Частые разговоры имела также Аспазия с ненавистником женщин, Эврипидом, который, как трагический поэт, достиг высокой славы. Он скоро сделался любимцем своей эпохи, переходя от непосредственного и наивного взгляда на вещи, к более серьезному и просвещенному взгляду. Он был богат опытом и умел передавать пережитое. Кроме того, у него был резкий, несдержанный характер, дозволявший ему открыто и свободно говорить все, что он думал.
Он не делал уступок никому, даже афинянам, которым каждый считал своим долгом льстить. Когда, один раз, освистали его стихи, содержание которых не понравилось афинянам, он вышел на сцену чтобы защищаться, и когда ему кричали, что эти стихи должны быть вычеркнуты, то он отвечал, что народ должен учиться у поэта, а не поэт у народа.
Он не льстил также и Аспазии и никто не осмелился бы говорить при ней о женщинах таким тоном, каким говорил он.
Он развелся со своей первой женой и взял другую, что Аспазия, как мы уже знаем, называла примером мужественной решимости.
Однажды Аспазия, случайно, заговорила с Эврипидом об этом предмете в присутствии мужа и Сократа; хваля его вторично за быструю решимость, она осведомилась у него об его новой жене.
– Она – противоположность прежней, – нахмурившись отвечал Эврипид, но от этого не лучше – у нее только противоположные недостатки. Первая была ничтожная, но честная женщина, надоевшая мне своей скучной любовью, эта же ищет развлечений и своим легкомыслием приводит меня в отчаяние. Я попал из огня в полымя! Я несчастный человек, которому боги посылают все несчастья.
– Я слышала о твоей супруге, – сказала Аспазия, – что она красива и любезна…
– Да, конечно… для всех, – отвечал Эврипид, – только не для меня. Впрочем, она была бы любезна и со мной, если бы я мог решиться смотреть на ее недостатки, как на добродетели.
– В каких же недостатках упрекаешь ты ее? – спросила Аспазия.
– Она пренебрегает хозяйством, – отвечал Эврипид, – она танцует и болтает у своих подруг и имеет скверную привычку болтать на улице, перед дверями дома.
– И это все? – спросила Аспазия.
– Нет, – сказал Эврипид. – Она непостоянна, капризна, лжива, зла, хитра, несправедлива, упряма, легковерна, глупа, болтлива, ревнива, тщеславна, бессовестна, бессердечна, безголова…
– Довольно! – перебила его Аспазия. – Действительно, не легко должно быть перенести все эти достоинства, соединенные в одной.
– И если бы еще только эти! – возразил Эврипид.
– Может быть ты слишком мало любишь жену, – сказала Аспазия, – и тем отталкиваешь ее от себя.
– Еще бы! – насмешливо возразил Эврипид. – Когда говорят о таких женщинах, то всегда виноваты бывают мужья в недостатке любви… «У тебя нет сердца, друг мой!» – говорит змея барану… Но я скажу вам, что в этом случае мое несчастье происходит от того, что я не обращаюсь с женой так, как обращаются с женами большинство афинян, что я дозволяю ей иметь на меня слишком большой влияние, что я дозволяю ей мучить себя, потому что женщины бывают кротки, как лани, до тех пор, пока их держат в руках, но становятся невыносимыми, если им дают волю.
Да, есть только одно средство обеспечить себе, любовь, уважение и преданность жены, и это средство состоит в том, чтобы пренебрегать ею. Горе человеку, который покажет своей жене, что он не в состоянии этого сделать – она сядет ему на шею! Любить женщину – это значит пробудить в ней злого духа. Тот же, кто обращается с женой с ласковой холодностью, кто идет своим путем, не обращая на нее внимания и убедит ее, что может обходиться без нее – за тем будут ухаживать, того будут ласкать, того будут нежно спрашивать: что приготовить тебе сегодня на обед, друг мой? Того будут уважать, как хозяина дома. Но стоит этому человеку показать себя слабым и влюбленным, как уже в неделю он покажется жене скучным, через месяц – ненавистным, а через год его замучат до смерти.
Улыбаясь слушали Перикл и Аспазия эти насмешливые слова.
Эврипид продолжал, с прежней серьезностью:
– Жена есть парка мужа, она прядет нить его жизни: черную или золотую.
Перикл слегка вздрогнул… Аспазия улыбнулась.
– Я не могу поверить, – сказал Перикл, – чтобы мужчина, вообще, был в такой зависимости от женщины.
– Будет, если не есть, – возразил Эврипид. – Я предвижу будущее могущество женщин; оно увеличивается самым опасным образом. Разве вы не понимаете поэтов и скульпторов, которые с древних времен изображают загадочные образы сфинксов – эту загадку с женской грудью и звериным телом? Этот сфинкс есть женщина. Обманчивое прелестное лицо, обманчивая белая грудь показывается нам, но остальная часть тела – звериная, со зверскими страшными когтями.
– Ты заставишь женщину возгордиться, – сказала Аспазия, – так как этим сравнением придаешь величие ее характеру.
– Величественные преступления, – возразил Эврипид, – могут внушать восхищение со стороны мужчин, женщины же с громадными пороками всегда противны, так как преступления мужчин могут часто иметь источником слишком крупные достоинства, тогда как пороки женщин, всегда имеют причиной мелкие, до последнего предела дошедшие слабости.
– И, между тем, мы видим, что женщины, со своими мелкими слабостями, торжествуют, – сказала Аспазия.
Не навсегда, – возразил Эврипид, – наступает день мщения, когда пламенная, здоровая и законная страсть гасит болезненную, слабую склонность. Женщины сильны только до тех пор, пока мы, мужчины, показываем себя слабыми. Женщина сфинкс, конечно… но стоит только обрубить ей когти и она становится безвредной. С необрубленными когтями она – тигрица, с обрубленными – кошка. Наши отцы делали хорошо, что держали женщин строго мы стали слишком слабы, мы дозволяем женским когтям отрастать. Это дурно…
Брови Аспазии слегка нахмурились, когда поэт произнес последние слова.
Сократ заметил это и сказал:
– Не забывай, друг мой, что ты говоришь с Аспазией.
– С Аспазией, – возразил Эврипид, – но не об Аспазии: я говорю о женщинах. Аспазия – женщина, но женщины – не Аспазия.
Как мы уже говорили, в разговорах Сократа с супругой Перикла не было недостатка в колкостях, но он никогда не впадал в тон Эврипида. Следует упомянуть, что Эврипид, в своих разговорах с Аспазией, с вежливостью делал исключение для самой Аспазии, тогда как Сократ, напротив того, все свои стрелы направлял именно в Аспазию, защищая женский пол вообще. Также и в этот раз, он вооружился против ненавистника женщин, Эврипида, говоря:
– Мне кажется удивительным, но тем не менее, несомненным то, что каждый мужчина, когда он говорит о женщинах вообще, говорит всегда только о своей собственной жене, поэтому, мне кажется, говорить о женщинах вообще можно дозволить только тем людям, которые не женаты. Я горжусь тем, что принадлежу к числу последних и как ни далеко оставляет меня за собой в мудрости мой друг Эврипид, тем не менее, относительно женщин, я имею преимущество беспристрастия, так как не женат и так как затем Перикл женат, а Аспазия сама женщина, то я здесь единственный человек, который может принять на себя защиту преследуемого пола. Мне, может быть, не достанет для этого ораторского искусства, и я желал бы, чтобы здесь был Протагор, который, конечно, не преминул начать восхвалять женщин, как расточительниц сладчайших радостей, как дарящих лучшее счастье, как хранительниц божественных сокровищ: красоты и радости на земле, как счастье мужчины, как цель его стремлений, как лекарство от его мучений.
«Какое чудное создание – прекрасная женщина!», – сказал бы он. «Каждый атом ее существа очаровывает…»
Так сказал бы Протагор, Эврипид, напротив того, утверждает, что женщина – сфинкс, что у нее прелестное лицо, нежная грудь и острые когти не лучше ли было бы сказать так: у женщин, конечно, острые когти, но прелестное лицо. К чему не поставить главным то, что есть в женщине хорошего, а не дурного? «Им следует обрубить когти», говорит Эврипид, но разве это, отняв у них возможность вредить, отнимет у них другие помыслы? Не лучше ли было бы сделать наоборот и начать с внутреннего улучшения, тогда когти сделались бы безвредными?
Как много добродетели может показать женщина, как много благословений может рассыпать она вокруг себя, не только тем, что она делает и говорит, но и тем, что она есть естественная сторонница красоты. А так как всякое дело, за которое женщины выступают, одерживают победу, то как прекрасно было бы, если бы они сделались сторонницами добра и истины! Может быть, в будущем, все старания мужчин будут направлены к тому, чтобы сделать женщин не только жрицами истины и красоты, но также и добра.
– Да, не достает еще того, чтобы змеи приобрели крылья! – насмешливо вскричал Эврипид. – Впрочем, нечего удивляться, – продолжал он, – слыша эту надежду на улучшение женщин от человека, который ожидает для людей счастья только от одного разума. Я же скажу, что достоинство и благородство женщины заключается не в развитии ее умственных сил, а в развитии ее сердца и чувства.
– Совершенно верно! – согласился Сократ, – но это еще вопрос, могут ли сердце и чувство быть развиты благодаря самим себе и не нужно ли для этого влияние рассудка.
Перикл одобрил слова Сократа, Аспазия молчала и поэтому разговор прекратился, так как, несмотря на то, что слова Сократа вполне соответствовали ее собственному взгляду, но ей казалось, что мудрец хотел дать ей урок.
Что касается умственной способности ее пола, то к ней она давно стремилась. Среди друзей, на Акрополе, она дала себе слово стремиться к этой цели с той минуты, как сделается супругой Перикла.
Она сдержала слово: изменить жизнь и положение женщин, в самом основании, сделалось с того времени ее целью. Но для того, чтобы достигнуть ее, ей нужно было стараться приобрести влияние на афинских женщин, приобрести себе сторонниц, учениц, подруг.
Перикл согласился помогать ей, так как, любя ее, рад был доставить ей всякое удовольствие. Он, если можно употребить это выражение, ввел ее в афинское общество.
Афинские женщины не имели сношений с мужчинами, но между собой имели живейшие сношения и Аспазия, по-видимому, непринужденно вошла в эти сношения.
Между красивыми и, действительно, умными женщинами, которые привлекают к себе мужчин, находятся такие, которые, несмотря на зависть, ненависть и ревность, возбуждаемые ими, умеют приобрести себе расположение особ своего пола. Само собой, они приобретают это расположение не любезностью, не стараниями приобрести расположение, а беспритязательностью и старанием скрыть свои природные преимущества, а также знанием особенностей и требований тех, чье расположение хотят приобрести.
Аспазия старалась внушить доверие. Она знала, что красивая женщина в большинстве случаев приобретает расположение, как мужчин так и женщин, спокойствием и достойным поведением. Она прежде всего хотела сделать так, чтобы ее вынуждены были уважать и, приготовив себе таким образом почву для своего предприятия, открыто выступила со своими взглядами и планами.
В скором времени афинские женщины разделились на партии относительно супруги Перикла. Были непримиримые, которые ненавидели ее и всякими средствами женской вражды, открыто или тайно, боролись против нее, были и другие, которые не отказывали Аспазии в личном расположении, но были того мнения, что ее стремления слишком смелы и безграничны, точно также были и третьи, которые хотя глядели на личность Аспазии неблагоприятными глазами, но зато чувствовали непобедимое влечение к ее стремлениям и к подражанию им. Были, наконец, четвертые, которые будучи вполне убеждены Аспазией, тем не менее не имели мужества вступить со своими властелинами в открытую борьбу за права женщин.
К непримиримейшим и опаснейшим противницам Аспазии принадлежали, как это легко угадать, разведенная жена Перикла и сестра Кимона. Особенно много вредила ей последняя, распространяя про нее многие превратные сведения, которые, переходя из уст в уста, возбуждали афинян против супруги Перикла.
Так, однажды, Аспазия разговаривала с новобрачной женщиной в присутствии ее супруга. Молодая пара желала узнать от нее, в чем состоит истинное счастье любви и брака.
На этот раз Аспазии захотелось попробовать манеру говорить Сократа.
– Если твоя соседка, – сказала она молодой женщине, – имеет красивейшее платье чем ты, какое ты предпочтешь, свое или ее?
– Конечно ее.
– Если у твоей соседки есть лучшее украшение, чем у тебя, продолжала Аспазия, – которое ты предпочтешь?
– Конечно ее, – отвечала молодая женщина.
– А если у нее лучший муж, чем у тебя, которому ты отдашь предпочтение, ее или своему?
Молодая женщина покраснела при этом неожиданном, смелом вопросе. Аспазия же улыбаясь сказала:
– При естественном ходе вещей женщина должна предпочесть лучшего мужчину, а мужчина – лучшую женщину, поэтому, по-моему, обеспечение счастья любви и брака возможно не иначе, как если муж жене, а жена мужу будут стараться казаться лучшими из мужчин и из женщин. Многие требуют от других любви, как обязанности, что вполне неосновательно – надо стараться заслужить любовь и затем уметь поддерживать ее.
То, что Аспазия хотела сказать этими словами, имело глубокое значение, но какой смысл могли иметь эти же слова в устах Эльпиники и ее единомышленниц?
Разговор Аспазии с молодой парой в течение нескольких дней, служил предметом толков в Афинах. Не многие поняли его так, что Аспазия считает единственным условием семейного счастья то, чтобы муж считал свою жену лучшей из женщин и наоборот, но большинство говорила, что Аспазия в присутствии мужа молодой Гиппархии, требовала, чтобы последняя предпочла постороннего человека собственному мужу, если первый более нравится ей.
Аспазия решила в будущем не употреблять сократовой манеры говорить и еще тщательнее, чем прежде, стала наблюдать с какими людьми говорит.
Но неприятельницы Аспазии дошли до того, что нарочно начинали разговоры, чтобы под видом сочувствия ее взглядам, вырвать от нее такие слова, которые можно было бы, в извращенном виде, распространять по Афинам. Но Аспазия легко проникала в подобные намерения и умела не только уничтожать планы своих соперниц, но и доставлять этим себе забаву.
Так некая Клейтагора, обратилась к Аспазии с притворным восхищением, но Аспазия знала, что Клейтагора принадлежит к кружку Телезиппы и сестры Кимона, а потому, когда та спросила ее: каким искусством женщина может лучше привязать к себе мужа, Аспазия отвечала:
– Самое действительное искусство, которым хитрая женщина может привязать мужа к себе и к своему домашнему очагу, есть кулинарное искусство. Я знаю одну женщину, которую муж почитает, как богиню, за те кушанья, которые она каждый день подает ему. Ее паштеты из зайцев и мелких птиц несравненны. Какой мужчина может устоять против прелестей подобных вещей! Бывают такие мужчины, которые страстно любят, так называемое, каппадокийское печенье: оно лучше всего приготовляется с медом, в виде мелких шариков, которые пропитываются вином и подаются горячими.
Таким образом продолжала Аспазия распространяться о приготовлении различных кушаний, к удивлению одной части своих слушательниц и к досаде другой, которая, в этих объяснениях не находила ничего такого, что можно было бы разнести по городу и унизить Аспазию в общественном мнении, утвердив еще более славу об ее легкомыслии или опасных правилах.
Сильное сопротивление, которое встретила Аспазия в одной части женского общества Афин, заставило ее тем более дорожить представившемся ей случаем взять к себе двух сирот – дочерей умершей в Милете сестры.