Текст книги "Аспазия"
Автор книги: Роберт Гаммерлинг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)
– Ты – мне? – сказал Сократ с печальной улыбкой. – Нет, мне не надо никакого удовлетворения, но я считаю, что я сам обязан дать себе удовлетворение с той минуты…
– Я была тогда глупа, – сказала Аспазия, – теперь же я беззаботно опустила бы голову на твою грудь, так как теперь я знаю тебя…
Аспазия сидела с Сократом в роскошно убранном покое, воздух которого был наполнен чарующим благоуханием, как будто исходящим от самой Аспазии, так как она была, как боги и богини Олимпа, сама пропитана небесным благоуханием. Она сияла неувядаемой прелестью. Ее лицо светилось очарованием, она была в прекраснейшем расположении духа.
По комнате летала голубка. Голубка эта была крылатой любимицей Аспазии – веселая птичка со сверкающими, белыми перьями, с прелестным голубым ожерельем на шее.
Часто голубка опускалась на плечо Аспазии за обычным лакомством на губах красавицы, но иногда она садилась на голову Сократа и была так навязчива, что Аспазия несколько раз спасала гостя от надоедливой птицы, касаясь его руками.
Согнанная с головы мудреца, голубка улетала с тихим криком и воркованием.
– Если бы не общественное мнение, что воркование голубки звучит прелестно, – сказал Сократ, – то я, с моим безвкусием, нашел бы его отвратительным.
– Как! – вскричала Аспазия. – Тебе не нравится птица Афродиты? Берегись, птица и боги отомстят тебе!
– Они это уже сделали, – возразил Сократ.
– Боги непостоянны, – сказала Аспазия, – иногда они бывают неблагосклонны и не дают своих даров, в другой раз, когда настроение более благосклонно, вдесятеро дают то, в чем отказывали ранее. Но самая капризная из всех богинь – Афродита. Она главным образом требует, чтобы всякий, желающий добиться ее милостей, ожидал подходящей минуты и был настойчив. Глуп тот, кто только один раз пробует свое счастье – разве это неизвестно тебе, Сократ. Разве красавицы не поступают так же, как сама богиня?
– Я этого не знаю, – отвечал Сократ, – потому что никогда не пробовал.
– В таком случае, ты поступал неправильно, – сказала Аспазия. – Твоя вина, если ты не знаешь благосклонна Афродита и женщины или нет.
Эти вызывающие слова говорила Аспазия, лаская голубку и обмениваясь с ней поцелуями. Сократ не помнил, чтобы когда-либо видел ее такой веселой и непринужденной. И чем веселее и непринужденнее она становилась, тем молчаливее, задумчивее делался он. Сама же голубка с воркованием снова села на голову Сократа, но на этот раз своими маленькими когтями так крепко вцепилась в его волосы, что ее невозможно было отцепить.
Аспазия поспешила на помощь, чтобы выпутать когти голубки из волос.
Непосредственная близость благоухающего женского тела не могла не взволновать Сократа. Грудь красавицы поднималась и опускалась перед его лицом, почти у самых губ. Малейшего движения было достаточно, чтобы прикоснуться к этим чудным волнам. Ни одна морская волна не движется так лукаво, не грозит такой опасностью, как грудь женщины. Губы Сократа были так близко от груди Аспазии, как некогда в лицее от ее розовых губок. Одно малейшее движение и воспламененный Сократ перенес бы позор, еще более оскорбительный, чем прежде, в лицее, который принес бы новую победу хитрой красавице – его тайной противнице.
Что происходило в душе Сократа в это мгновение?
Он спокойно и сдержанно поднялся с места и сказал:
– Оставь голубку, Аспазия, я думаю, что не дорого заплачу мстительной птице, если оставлю в ее когтях прядь моих волос.
– Я понимаю, – возразила Аспазия с досадой, – я понимаю, ты не боишься лысины – лысая голова так гармонирует с мудростью, а ты сделался совершенным мудрецом. Ты сделался настолько совершенным и мудрым, что рискуешь потерять все волосы до последнего от когтей птицы Афродиты.
– Лысина к лицу мудрецу, – сказал Сократ, – но знай, что я отказался от всего, даже от славы мудрости, и думаю в настоящую минуту только о том, чтобы исполнить мой долг гражданина: завтра же, вместе с другими гражданами, на которых пал жребий, я отправляюсь в лагерь. Алкивиад также идет с нами.
– Итак, от этого ты, по-видимому, не отказываешься, – возразила Аспазия, – хотя, как говоришь, отказался от всего остального.
– Мы вместе следуем призыву отечества. Разве ты не одобряешь этого? Разве мы не идем сражаться с дорийцами?
– Ты думаешь сражаться с дорийцами, – возразила Аспазия, – а между тем, ты сам сделался дорийцем.
– Нет, – возразил Сократ, – я думаю, что я истинный сын мудрой Афины Паллады.
– Действительно, – улыбаясь сказала Аспазия, – ты отвернулся от Эрота и Харит, гордый, мужественный афинянин! Куда исчез жар, оживлявший твою душу, когда ты в лицее последний раз спрашивал меня о том, что такое любовь?
– Мой любовный жар, о Аспазия, – отвечал Сократ, – стал таков же, как твоя красота, с тех пор, как Фидий обоготворил твой образ в статуе лемносской Афродиты. Насколько твоя прелесть в этом образе поставлена выше всего земного и проходящего, настолько же созрела и сделалась божественной моя любовь. И я, могу сказать, окаменел, горящий уголь превратился в звезду…
В эту минуту прилетевшая голубка опустилась на плечо Аспазии.
Какой демон, какой лукавый Эрот руководил птицей? Теперь она уцепилась когтями за то место, где пряжка сдерживала на плече узкие полы хитона. Птица попыталась освободиться и запуталась окончательно Пряжка расстегнулась и скатившиеся полы открыли блестящее плечо.
– Принеси эту птицу в жертву Харитам! – сказал Сократ, набросил плащ на обнаженное плечо красавицы и удалился.
Гордая милезианка побледнела. С волнением, дрожащей рукой схватила она серебряное зеркало и в первый раз испугалась выражению своего лица.
Неужели красота перестала быть всепобеждающей? Неужели есть нечто, что осмеливается ей противиться? Ужас охватил ее…
10
Юный Алкивиад был в восторге, когда, наконец, его желание сразиться за честь Греции, высказанное им Периклу, было исполнено. Ему, как и Сократу, выпала честь принадлежать к числу граждан, которых посылали на осаду, отошедшего от Афин, союзного города Потидайи.
До этого времени Алкивиад продолжал безумный образ жизни и постоянно давал обильную пищу для болтовни обывателей.
Он основал, так называемое общество Итифалийцев, в котором собрались избраннейшие молодые люди, чтобы вместе устраивать шабаши, как и можно было ожидать от общества, принявшего название от имени Итифалоса. Посвящение в это общество было шутовским и неприличным. Принимались в него только те, которые достаточно послужили Итифалосу.
В насмешку над афинскими обычаями, воспрещавшими утренние попойки, Алкивиад со своими товарищами устраивал утренние кутежи. В своей дерзости, он даже заказал хорошему живописцу нарисовать себя сидящим на коленях молодой гетеры. Все афиняне сбегались посмотреть на картину.
У него была собака, которую он очень любил и называл Демоном. Было забавно слышать, как он, точно Сократ, говорил о своем демоне. Сын Кления постоянно смеялся над Сократом, при этом не стеснялся называть этого человека перед всеми своим лучшим другом. Действительно, он продолжал любить задумчивого мечтателя и философа, хотя тот не мог повлиять на его поступки.
Когда Алкивиад отправился к Потидайи, у него был щит из слоновой кости, отделанный золотом, а на щите изображен Эрот, вооруженный громами Зевса.
Эрот, вооруженный громовой стрелой! Блестящая мысль, достойная эллинского ума. Разве это было не такое время, когда казалось, что действительно, громы Зевса переходят в руки крылатого мальчика!
Некоторые товарищи Алкивиада также отправились в поход и старались превзойти друг друга дорогим и редким вооружением.
Юный Каллиас, сын Гиппоникоса, отправился в поход в панцире, сделанном из львиной головы.
В Афинах была женщина, страшно огорченная, когда Алкивиад собирался оставить город – женщина, которая долго не знала ни горя, ни любви, которая презирала не только узы Гименея, но и узы Эрота, женщина, которая говорила о самой себе: «я жрица не любви, а веселья». Эта женщина была Теодота.
Как мы уже сказали, юный Алкивиад смотрел на нее, как на свою наставницу на пути наслаждений. Его тщеславию льстило, что он обладает, если не красивейшей, то известнейшей гетерой в Афинах – той самой Теодотой, которая в то время стояла на высшей ступени если не красоты, то во всяком случае на высшей ступени славы.
Теодота гордилась обладанием Алкивиадом. Это увеличивало ее славу…
Некоторое время юный Алкивиад ни с кем так не любил проводить время, как с черноокой коринфянкой, водил друзей по большей части в веселый дом Теодоты, и ее веселый характер, не менее чем красота, оживляли пиры Алкивиада.
Но Теодота скоро сделалась грустнее, чем была в начале своих отношений с Алкивиадом. Юноша был слишком хорош, чтобы женское сердце, хотя и никогда еще не любившее, не было тронуто этой красотой. Сначала она мало беспокоилась, что ее юный друг улыбается и другим женщинам-гетерам. У нее самой, когда Алкивиад с Каллиасом и Демосом собирались в доме, были веселые и очаровательные приятельницы – но скоро Алкивиад, не без неудовольствия, начал замечать, что поведение коринфянки изменилось. Она стала задумчивой и серьезной, часто вздыхала, ее веселость казалась искусственной.
Часто она страстно обнимала юношу, как бы желая удержать при себе навсегда. Слезы примешивались к поцелуям и, когда Алкивиад при ней любезничал с другой женщиной, она бледнела и губы ее дрожали от ревности.
Эта перемена характера Теодоты далеко не нравилась веселому и легкомысленному юноше: вся прелесть, все очарование Теодоты пропало – она стала казаться ему скучной. В те минуты, когда она предавалась ревнивым упрекам, он выходил из себя, но все-таки скорее прощал ревность, чем мечтательные, плаксивые ласки, которыми она надоедала.
Она клялась, что любит, что будет принадлежать ему одному, а он был совершенно к этому равнодушен, потому что нераздельное обладание женщиной, это высшее стремление сердца зрелого мужа, не имеет никакого значения и даже скучно для юного любовника. Юный Алкивиад говорил Теодоте:
– С тех пор, как ты начала истязать меня слезливыми любовными жалобами, ты стала невыносимой. Ты не знаешь, как отвратительна женщина, которая, вместо того, чтобы очаровывать, безобразит лицо ревностью или обливает щеки слезами! Теодота, ты надоела скучными жалобами и страстным исступлением, ты не привяжешь меня этим, ты только усугубишь то, что мне в тебе не нравится. Если хочешь, чтобы я остался самим собой, то и сама будь прежней!
Она старалась веселиться, но это по большей части ей не удавалось. Когда Алкивиад с гневом оставлял ее, она надоедала множеством посланий и писем, приходила и умоляла его, терпеливо сносила дурное обращение…
Однажды, придя в дом юного друга, Сократ нашел у порога лежащую на земле женщину в слезах. Она поглядела на него и узнала человека, который посвятил удивительную похвальную речь ее самопожертвованию.
Она перестала быть способной на самопожертвование, она желала того, от чего прежде так охотно отказывалась: любить и быть любимой.
Со слезами поведала она Сократу свое горе. Он утешил ее и отправил домой. Затем он хотел возвратиться к Алкивиаду, чтобы заступиться за женщину, но подойдя к двери Алкивиада, задумался. Когда Алкивиад вышел из дома, то нашел своего друга на пороге.
– О чем ты задумался? – спросил он.
– Все о том же, – отвечал Сократ, – я думал, что знаю все о любви. Я думал, что любовь может вынести даже дурное обращение, но стал сомневаться…
Когда Алкивиад отправился в лагерь при Потидайи, он благодарил богов, что избавился от любви женщины, которая в отчаянии рвала на себе волосы.
Через некоторое время по прибытии в лагерь, Алкивиад написал Аспазии следующее письмо:
«Ты желаешь узнать от меня, как ведет себя Сократ в его новом положении, на это я отвечу тебе, что в лагере он такой же, каким много лет тому назад был в мастерской Фидия: то он с величайшим усердием принимается за дело, то, опустив голову, погружается в праздные мечты.
В ясные звездные ночи, когда все спят в палатках, Сократ бродит вокруг, думает, спрашивает, ищет – конечно напрасно. Он постоянно что-то ищет, думает, спрашивает…
Однажды, когда я был еще мальчиком, ты явилась в дом Перикла под видом спартанского юноши и говорила о дружбе спартанцев, о дружбе, соединяющей младших со старшими, делающей их неразлучными. Подобная дружба соединяет меня с Сократом.
У меня постоянные стычки с соседями по палаткам, которые не хотят, чтобы я принимал по ночам друзей, пел и веселился с ними, потому что, как они говорят, мы мешаем спать.
Да, они завидуют нашему веселью и задирают носы, когда после завтрака мы пьем и шумим. Они посылают на нас жалобы стратегам и таксиарху, обвиняя во всевозможных грехах, в пьянстве. Поэтому у нас постоянные ссоры и иногда даже легкие драки. В таких случаях даже стратеги и таксиархи бессильны, и только просьбы Сократа спасают от опасности быть наказанными по всем правилам гимназии.
Сократ нравится мне тем, что совсем не имеет тех претензий, которые делают невыносимыми других софистов, философов и всевозможных проповедников. Он благороден и душевно спокоен. Иногда его ничтожные поступки имеют оттенок чего-то божественного и с годами это производит на меня все большее впечатление. Я часто замечал, что человек, пораженный молнией божественности, как бы сам просветляется и согревается.
Недавно мы с молодым Каллиасом уговорились устроить маленькую ночную потеху, воодушевленные рассказами Гомера о ночном выходе из лагеря Диомеда и Одиссея и о похищении коня Резоса. Хотя у жителей Потидайи не было подобного коня, мы все-таки устроили маленькое приключение на собственный лад.
Мы знали, что маленькие ночные отряды потидайцев часто выходят из города. Мы хотели напасть на такой отряд, одолеть и принести его оружие, как добычу.
Таким образом, мы тихо оставили лагерь около полуночи и, добравшись до стен Потидайи, натолкнулись на вооруженный отряд, делавший обход, бросились на него, убили двоих, остальные обратились в бегство и подняли шум, так что прибежало подкрепление. Тогда они возвратились и уже в большем числе кинулись на нас. Мы храбро оборонялись, но я не знаю, что сталось бы с нами в виду перевеса нападающих, если бы не один человек, появившийся будто из-под земли, который вмешался в стычку и с таким мужеством бросился на потидайцев, что они побросали оружие и бросились к стене. Этот помощник был никто иной, как Сократ, который случайно ночью отправился на поиски новых мыслей, но отнюдь не приключений. Его привлек стук оружия и он очень своевременно успел нам помочь.
Я снова увидел на что был способен этот человек если бы он захотел сделаться только воином а не мудрецом. И на этот раз потидайцам пришлось заплатить за то, что Сократ снова напрасно пытался разрешить мировую загадку. Он может среди боя слушать пение птиц или, стоя на часах, вместо того, чтобы следить за движением потидайцев – считать звезды на небе. Он по-прежнему обдумывает самые обыденные вещи и, когда его в это время заставляют говорить, то он говорит, что все кажется ему призрачным, ничего не понимает, так как мир не хочет открыть ему свои тайны. В настоящее время он обдумывает план, каким образом сделать войну ненужной, и убеждает нас насколько отвратительно это взаимное убийство людей. Наступит время, когда люди не смогут понять, как человеческий род мог быть так груб и дик. Он говорит, что нужно основать союз народов и учредить высший союзный суд, который разрешит всевозможные столкновения. Он предполагает, что было бы достигнуто нечто подобное, если бы государства открыто заявили, что в каждой войне они будут становиться на сторону защищающегося и против того, кто совершил несправедливость. Мечты достойные мудреца! Нельзя подвязать крылья людям. Мир без ненависти, споров и войны был бы так же скучен, как и без любви.
Что касается войны, то военное дело мне нравится. Мне кажется, что я во многом уже сделался лучше, во всем себя ограничиваю, некоторое время имел общую любовницу с моим другом, Аксиохом. Но это такие вещи, которые тебе неинтересно слушать. Прощай Аспазия и сообщи мне, в свою очередь, как поживает город без Алкивиада.»
Маленькое государство не может иметь большого сухопутного войска, а только хороший флот. В таком положении были афиняне, когда спартанский царь, Архидам, с 60-ю тысячами пелопонесцев, напал на аттику. Союзники смогли оказать помощь тоже только на море.
В то время, как флот готовился, народ от нашествия Архидама бежал в город: те, кто не имел ничего в городе, располагались под стенами, как умели. Все пространство между городом и Пиреем было наполнено беженцами, там раскинулся настоящий город палаток, населенных множеством народа. Бедные жили в громадных бочках, какие употреблялись в Афинах для вина.
С городских стен можно было видеть сторожевые огни пелопонесцев, расположившихся на полях и покрытых виноградниками горах, но благодаря укреплениям, возведенным Периклом, город был защищен от нападения. Верный своему плану, от которого он не позволял отклоняться, Перикл выслал из ворот города только конницу для присмотра за стенами.
Когда Архидам с вершины Аттики увидел гордый флот из сотни судов, выступивших из Пирея и направившихся к Пелопонесу, случилось то, что заранее предвидел Перикл: видя перед собой сильно укрепленный город и думая о незащищенных городах своей родины, предоставленных на уничтожение врагу, пелопонесцы оставили Аттику и отправились обратно через Истм.
Перикл должен был отказаться от личного командования флотом, так как его присутствие оказалось необходимым в Афинах пока пелопонесцы не оставили аттической почвы. Когда же это было сделано, Перикл сейчас же выступил с маленьким, но прекрасно вооруженным войском, против Мегары: возбужденные афиняне повелительно требовали свести счеты с ненавистным городом. К тому же отсутствие Перикла в Афинах для многих было весьма желательно. Совы на Акрополе проснулись в своих темных углах, змеи задвигались.
Менон помогал Диопиту привести в исполнение давно задуманный план: погубить Фидия. Один сикофант по имени Стефаникл по наущению Диопита выступил обвинителем Фидия. Этот человек женился на гетере, которая, как говорили, продолжала свое ремесло в его доме.
В своем дерзком обвинении он утверждал, что Фидий из золота, данного ему для создания городской статуи Афины, оставил часть себе. Затем он упрекал его в том, что он против почитания богов и их святынь и изобразил на щите богини, в сцене борьбы с амазонками, себя самого и Перикла. В свидетели похищения золота он выставлял Менона. Перед этим последний часто бывал в мастерской Фидия и там за подачки, какие дают нищим, исполнял низкие работы, теперь же тот утверждал, что он однажды подсмотрел из темного угла как Фидий откладывал в сторону часть золота, предназначенного на окончание Парфенона, очевидно, с намерением присвоить это золото себе.
Уже давно посеянная Диопитом, клевета против Фидия дала обильные плоды. Обвинитель Стефаникл нашел в афинском народе хорошо подготовленную почву. Уважаемый всеми афинянами и обвиненный Стефаниклом, скульптор был брошен в темницу. Создатель прекраснейшего памятника, который, как говорил Перикл, афинский народ оставит на вечные времена, был в темнице под тяжестью позорного обвинения.
Как Диопит воспользовался отсутствием Перикла в свою пользу, также воспользовались этим и другие народные трибуны, чтобы увеличить свое влияние на народ.
Во время приближения к городу пелопонесского войска, масса простого народа сильно увеличилась в Афинах. Многие после отступления Архидама продолжали оставаться в городе, так как их деревенские дома были разрушены Архидамом. Увеличилось число бедных граждан. Эта голодная толпа усердно посещала народное собрание, так как получала там на каждого по два обола.
Собрания на Пниксе были многочисленны и шумны. Клеон, Лизикл и Памфил говорили и говорили. Афинский народ привык видеть на ораторских подмостках подобных людей. Из этих троих Памфил был решительнее остальных и полагал, что следует попытаться свергнуть Перикла.
Однажды он стоял на Агоре, окруженный большим числом афинских граждан и объяснял им по каким причинам можно обвинить Перикла. Он называл его трусом, который дозволил врагу разорить аттическую страну, который тиранически предписал гражданам каким образом они должны защищаться, и все время, пока пелопонесцы занимали аттическую землю, на Пниксе не было ни одного народного собрания, чтобы Перикл не поступал по-своему.
В толпе нашлось немало людей, согласных с мнением Памфила. В особенности возбужден был некто Креспил, превосходивший даже Памфила в ненависти к Периклу и требовавший немедленного обвинения. Вдруг к толпе подбежал цирюльник, Споргилос.
– Хорошая новость! – кричал он издали. – Перикл возвращается обратно из Мегары! Он с войском стоит в Элевсине. Он порядочно наказал мегарцев и сегодня будет в Афинах.
Памфил даже позеленел от досады.
– Нечего сказать, хороша новость! – пробормотал он, – отсох бы у тебя язык за такую новость, собачий сын!
На остальных заговорщиков это известие произвело подавляющее впечатление. И хотя Памфил продолжал кричать в толпу, народ понемногу отходил, так как каждый знал, что нелегко выступать против возвращающегося с победой Перикла.
Когда Креспил в свою очередь, пожимая плечами, хотел отойти, раздраженный Памфил схватил его за полу:
– Трус! Отступник! Стыдись, простые слова: «Перикл здесь» обращают тебя в бегство. Посмотри на меня, я не боюсь выступить против Перикла. У меня есть мужество, я родился в день Марафонской битвы.
– А у меня – нет, – отвечал Креспил, – я из числа тех детей, которые родились раньше времени в театре от матерей, испуганных вышедшими на сцену Эвменидами.
С этими словами Креспил вырвал полу из рук Памфила и убежал.
– Все ушли! – вскричал демагог, скрипя зубами. – Все ушли, проклятые негодяи! Разбежались, точно им вылили на голову по ведру холодной воды!
Тогда к нему подошел безумный Менон и спросил о причине раздражения.
Памфил рассказал.
– Дурак! – со злобной гримасой сказал Менон. – Ты хочешь опрокинуть стену и напрасно толкаешь ее плечом – ложись у подножия и спи, в то время, когда будет нужно, она сама упадет через твою голову.