Текст книги "Аспазия"
Автор книги: Роберт Гаммерлинг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
Так говорил Протагор, не спуская глаз с Аспазии, и довольный одобрением, которое читал в ее глазах; впрочем, его речь была встречена всеобщим одобрением, и Перикл сказал, что предоставит Протагору основать следующие колонии, так как он кажется ему способным установить управление в эллинском духе.
– Счастливец Протагор! – заговорил Сократ, – счастливец Протагор, так как он удостоился разменять золотое молчание Аспазии на звонкую монету своей речи. Если я так же хорошо понимаю слова, исходящие из твоих уст, как ты – язык взглядов Аспазии, то, мне кажется, ты смотришь на мудрость, как на одно из средств достигнуть счастья, но годное только в таком случае, когда нет под руками ничего лучшего.
– Что такое мудрость! – вскричал Протагор. – Спроси тысячи людей! И что один назовет мудростью, то другой назовет глупостью, но спроси их, что такое счастье и несчастье, и все будут одинакового мнения.
– Ты в самом деле так думаешь? – возразил Сократ. – Сделаем опыт!..
– Дозволь мне, Протагор, ответить Сократу вместо тебя, не словами, так как я не могу и думать в этом отношении сравниться с Протагором, но я хочу убедить вечного вопрошателя и сомневающегося теми средствами, которыми я располагаю, как симпозиарх, как царица празднества. Во-первых, надо смочить губы, может быть, пересохшие от длинных речей, свежей влагой.
По ее приказанию было подано новое вино, в других, больших кубках.
– Это лесбосское вино, – сказал Гиппоникос, – оно мене крепко, чем прежнее, но еще вкуснее. Оно мягко и в то же время горячо, как душа его соотечественницы Сафо.
Протагор попробовал вино из кубка. Кубки были осушены по приказанию Аспазии в честь знаменитой поэтессы и снова наполнены, тогда как глаза сверкали все ярче.
– А теперь дозвольте войти тем, – начала Аспазия, которые готовы доставить вам нечто такое, что, по словам Протагора, одинаково для всех людей, а по мнению Сократа – нет.
По ее знаку в залу вошли женщины, игравшие на флейте и танцовщицы, все юные и прекрасные, все украшенные венками и в роскошных платьях; раздались тихие звуки флейты, к которым присоединились мимические движения танцовщиц. То, что удивляло Сократа в Теодоте, теперь он видел в целой группе цветущих фигур.
Когда окончились танцы, выступили юные акробатки; нельзя было без восхищения следить за грациозными движениями этих прекрасных женщин. Когда же они начали изумительный танец меча, который состоял в том, что танцовщицы танцевали между мечами, укрепленными на полу клинками кверху, то возбужденные зрители почувствовали ужас, смешанный с удовольствием. Но когда одна из стройных, очаровательных девушек в легком, вполне обрисовывающем формы, костюме закинула одну ногу за спину и взяла ею стоявший позади нее кубок или, стоя в таком положении, выпускала стрелу из лука, то все невольно восхищались ее сильным мускулистым телом.
Когда все танцы и игры были окончены, и танцовщицы, акробатки и музыкантши снова удалились, Аспазия сказала:
– Как кажется, то, что мы видели, доставило нам всем одинаковое удовольствие, и все одинаково согласны относительно этого чувства, тогда как прежде, когда дело шло об уроках мудрости, вы не могли согласиться. Итак, тот опыт, о котором ты говорил, Сократ, сделан…
– Ты очень хорошо знаешь, Аспазия, – отвечал Сократ, – что никто не учится с таким удовольствием как я, но позволь мне спросить у Протагора еще об одном: если, как он нас учит, существует счастье, и, если мы назовем то, что вызывает счастье добром, то, конечно, должны существовать различные виды добра, и между ними один – высший вид. Но, чтобы из всех выбрать это высшее добро и, вместе с тем, достигнуть высшего счастья в жизни – что нужно для этого: мудрость или что-нибудь другое?
– Ты видишь, Протагор, – улыбаясь сказала Аспазия, – что этот человек прижимает тебя в угол, но мой долг позаботиться, чтобы спор не разгорелся чересчур. Вот уже около получаса назад мне пришло в голову сделать одно предложение против Сократа, такого любителя споров. Мне кажется, что Сократу не следует разделять скамьи с Анаксагором и в соседстве со своим учителем черпать от него новую силу и желание борьбы. Вообще, мне кажется, что гости Гиппоникоса расположились таким образом, который опасен для общества и благоприятствует тайным заговорам: я уже много раз замечала, что Фидий и Иктинос тихо шепчутся между собой, что касается Кратиноса, то я также видела его чаще, чем это нужно, склоняющимся к уху соседа, Полигнота. Моею властью, как царицы празднества, я приказываю всеобщую перемену мест!
– Прекрасно! – вскричали весело настроенные гости, – мы охотно повинуемся. Как хочешь ты рассадить нас?
– Ты, Гиппоникос, – сказала Аспазия, – заставь встать Сократа и поместись рядом с мудрым Анаксагором, разговорчивый Полос пусть будет соседом молчаливого Иктиноса, веселый Кратинос должен соединиться с кротким и спокойным Софоклом; Фидий, садись рядом с Полигнотом… Но кого дам я в соседи Сократу? Невозможно поместить его рядом с Протагором – я должна как можно дальше рассадить этих двух противников. Мне не остается ничего другого, как просить Протагора занять мое место, а самой, до окончания спора, поместиться рядом с Сократом.
Говоря это, Аспазия встала и села на нижнем краю скамьи, на которой помещался Сократ. Между тем, все гости спешили исполнить приказание царицы пира, завидуя, кто громко, кто про себя, Сократу. На последнего непосредственное соседство красавицы произвело странное впечатление: если прежде соседство Анаксагора, как сказала Аспазия, как будто воодушевляло его к спору, так теперь соседство очаровательной женщины, производило на него успокоительное и примиряющее влияние.
– Что такое! – вскричала Аспазия, наклоняясь к Сократу и рассматривая его венок. – С венка на твоей голове опало уже много листьев – это служит признаком сердечных мук того, на ком одет венок. Или, может быть, твой юный друг Алкивиад доставляет тебе так много беспокойства? Скажи мне, о Сократ, что так сильно волнует тебя?
Сократ, встречая сверкающие взгляды Аспазии, чувствуя на себе ее дыхание и легкий шелест ее платья, отвечал:
– Аспазия, ты права, у меня много беспокойств, они толпятся у меня в голове. Одно время я как-будто привел их в порядок, но теперь все снова у меня спуталось. Могу ли я сказать тебе, Аспазия, что заставляет меня задумываться? Впрочем, в настоящую минуту меня беспокоит только то, что ты сидишь со мной рядом.
В это время старый Анаксагор немного насмешливо глядел на своего друга, который так постыдно сложил оружие.
– Ты видишь, Анаксагор, – сказал Сократ, – я поражен в борьбе за правое дело и ты, старик, за которого я собственно поднял меч, должен меня, юношу, вынести из боя. Отомсти, если можешь, о, Анаксагор.
– Отчего же нет? – отвечал последний, осушая кубок, – я чувствую себя еще не настолько слабым, как удрученный годами Приам, чтобы, дрожа, смолкнуть перед юной мудростью. Я хочу обменяться с тобой еще несколькими словами, о Протагоре.
– Остановись! – вскричала Аспазия, – и если ты хочешь говорить многозначащие речи, то позволь мне предварительно воспользоваться моим правом царицы празднества и приказать подать благоуханное хиосское вино, которое еще более облегчит тебе речь.
Аспазия приказала налить знаменитейшее из всех греческих вин. Кубки были вновь осушены, и с этой минуты в кругу гостей не осталось никого, кто не чувствовал бы на себе воодушевляющего могущества Диониса.
Анаксагор осушил свой кубок и начал что-то говорить, но довольно непонятно, о счастье, о добродетели, о всеобщем мировом разуме…
Как-бы для облегчения ему речи, Аспазия просила его выпить еще кубок, он выпил, но странная вещь, речь мудреца сделалась еще непонятнее. Он начал бормотать и кивать головой, затем голова его окончательно упала на грудь, и через несколько мгновений старик спокойно заснул. Веселый смех раздался между гостями.
– Что ты сделала, Аспазия! – кричали все. – Последний борец за строгую мудрость обезоружен, усыплен тобой.
– Выпьем за счастье и веселье! – отвечала Аспазия. – Строгой мудрости прилично теперь задремать… но не без помощи Харит заснул этот старец. Посмотрите, как красиво его спокойное спящее лицо. Я предлагаю, чтобы мы все сняли с себя венки и покрыли им спящего с головы до ног, украсив таким образом столь прекрасную и мирно заснувшую мудрость.
Все гости согласились исполнить предложение Аспазии, и через несколько мгновений голова мудреца исчезла под цветами.
Сократ продолжал пить, не пьянея, но он заставлял себя пить для того, чтобы безнаказанно шептать удивительные вещи на ухо сидящей с ним рядом Аспазии.
Серьезный Фидий говорил мальчику, наливавшему ему вино в кубок, что он сделает его моделью для фигуры Феба, предназначающейся в Парфенон.
Кратинос произносил ужасные проклятия и говорил своему соседу Софоклу:
– Это волшебница, это Цирцея, это Омфала, будет она меня помнить! Она заставляет меня пить вино из большого кубка. Пока я не был пьян, я не обратил на это особенного внимания, но теперь для меня ясно, для чего она это сделала…
Полигнот уверял своего соседа, что за исключением Эльпиники, в молодости он никогда не видал женщины красивее Аспазии.
– Перикл, – говорил красный, как пион Гиппоникос, – Перикл, ты знаешь, что я всегда уважал тебя и вечно буду тебе благодарен за то, что ты, несколько лет тому назад, избавил меня от красивой еще в то время, но уже несносной Телезиппы, сделай же мне удовольствие и устрой мне помещение для моих сокровищ на горе, так как у меня работают шесть тысяч рабов в серебряных копях, мое богатство увеличивается с каждым днем, и я боюсь воров… А когда твой воспитанник, Алкивиад, вырастет, моя дочь Гиппарета, красивейшая из всех девушек…
– Хорошо, хорошо, – говорил Перикл, добродушно улыбаясь.
Из всех гостей он один не покорился могуществу Вакха не потому, что меньше пил, а потому, что его натура была так же крепка, как кротка душа. Он говорил с Протагором о политических делах: о перемене народного правления в Афинах, о возрождающихся колониях, о возможности скорого похода… Но Протагор гораздо более глядел на прекрасную милезианку, чем слушал своего собеседника. Наконец, молчаливый Иктинос, разгоряченный вином, поразил всех присутствующих, присоединившись к пению гимна в честь Диониса.
Таким образом шло празднество в доме Гиппоникоса, оживленное дарами Вакха и прелестью милезианки.
По окончании гимна поднялся блестящий Протагор.
– Царица празднества, Аспазия, как вам известно, уступила мне свое место, я пользуюсь этим, чтобы на мгновение присвоить себе ее права и просить вас выпить последний кубок в честь самой Аспазии, как царицы празднества. Она высоко держала скипетр удовольствия и, играя, раздавала развлечения, шутя, одержала победу над суровой мудростью и то с кубком в руках, то с помощью прелести ума, то с помощью Эрота и Харит победоносно боролась против врагов и своим юношеским огнем победила седую голову мудреца, погребенную под цветами. Но тихое опьянение безопасно для благородных греческих умов: оно не давит на голову, а выступает как роса на листьях венков, которыми мы украшаем наши головы. Итак, осушим последний кубок в честь прекрасной и мудрой царицы празднества, Аспазии!
Так говорил Протагор, и все ученые мужи, участвовавшие в празднестве Гиппоникоса, присоединились к его тосту и толпились вокруг Перикла и Аспазии, как сверкающие звезды древней Эллады.
Когда последний кубок был осушен, гости пожали друг другу руки и оставили дом Гиппоникоса уже в наступающем утреннем рассвете.
– Доволен ли ты таким избранием меня царицей празднества? спрашивала Аспазия, оставшись вдвоем с Периклом.
– С сегодняшнего дня я еще более удивляюсь тебе, – сказал Перикл, но не боишься ли ты, что я немного менее люблю тебя?
– Почему? – спросила Аспазия.
– Ты имеешь для каждого нечто, – отвечал он, – но что имеешь ты собственно для Перикла?
– Меня саму, – отвечала милезианка.
Он поцеловал ее в лоб, а она крепко обняла его за шею.
– Я не знаю, – сказал Перикл, прощаясь с нею, – что делать мне: броситься в поле деятельности, расставшись с тобой, или же, предаваясь идиллическому спокойствию, наслаждаться медовым месяцем любви?
– Может быть, случится или то, или другое, или то и другое вместе, отвечала Аспазия.
В это утро милезианка закрыла свои усталые глаза с сознанием, что она снова и еще более приблизилась к цели. Она вспомнила тот день, когда со стыдом должна была бежать из дома Перикла, вспоминая гордую Телезиппу, так дорожившую своим владычеством у домашнего очага; она говорила себе, что ее тайный план близок к осуществлению, что она восторжествует и исполнит свое призвание водрузить знамя свободы и красоты на развалинах старых обычаев и предрассудков.
11
– Проходя на днях мимо статуи богини Афины на Акрополе, – говорил старый Каллипид в одной из групп в толпе, собравшейся на Пирейском рынке, – я видел, что богиня покрыта целой кучей жуков. Это предвещает мир, сказал я себе, но на следующий день, незадолго до народного собрания, через Пникс перебежала ласка…
– Не предсказывай несчастья, старик, – перебил его голос из толпы.
– Самос станет искать себе других союзников, – возразил старик, – это может вызвать против нас возмущение. Спарта может вмешаться, и возгорится общая эллинская война. Какое нам в сущности дело, самосцы или милезианцы завладеют Приной!
– Мы должны защищать честь Афин, – с жаром вмешался один юноша. Самос и Милет, как принадлежащие к союзу, должны представлять свои споры на решение Афин, как главы союза. Самос отказывается, поэтому Перикл в ярости против самосцев…
– И в своей ярости выпросил у народного собрания себе в помощники мягкого и кроткого Софокла! – смеясь, сказал один голос из толпы.
– Это благодаря «Антигоне»! – снова раздалось несколько голосов.
– Он поступил справедливо – да здравствует Софокл!
– Вы все ничего не знаете, – сказал, подходя, цирюльник Споргилос, которого любопытство привело в гавань, – вы все ровно ничего не знаете в этом деле. Вы не знаете, как устроилась вся эта самосская история, и кто, в сущности, завязал ее…
– Да здравствует Споргилос! – раздались голоса. – Слушайте Споргилоса – он принадлежит к числу тех, которые всегда знают утром, о чем говорили ночью Зевс с Герой.
– Пусть моя ложь обрушится мне на нос! – вскричал Споргилос, – если то, что я теперь скажу, не чистейшая истина. Милезианка Аспазия околдовала Перикла, я отлично это знаю, но, слушайте меня: на следующий день, как сюда прибыло милезианское посольство, я стоял на рынке, глядя, как проходили послы, которые оглядывались вокруг, как люди, желающие нечто спросить. Действительно, один из них подошел ко мне и сказал: «Эй, приятель, не можешь ли ты указать нам жилище молодой милезианки Аспазии?» Эти люди, вероятно, думали, что я не знаю, кто они, но я их узнал бы уже по одним их манерам и дорогим костюмам, если бы не видел их еще раньше. Я отвечал им, как умел, любезно и описал подробно дом милезианки и дорогу к нему, за что они также любезно поблагодарили меня и один за другим двинулись по пути, указанному мною. Начинало уже смеркаться; все они проскользнули в жилище милезианки. Замечайте хорошенько: послы, говорю я вам, втайне вели переговоры с милезианкой, она же сумела возбудить в Перикле негодование против самосцев.
– Вы угадали! – вскричал один из слушателей. – Споргилос действительно знает о чем разговаривает Зевс с Герой. Но смотрите же, вот идет Перикл со своим спутником Софоклом; они без сомнения разговаривают о новых обязанностях последнего.
В самом деле, Перикл и Софокл ходили взад и вперед между колоннами, погруженные в серьезный разговор.
– Ты поразил афинян, – говорил Софокл. В эту минуту Перикла считали способным на все, на что угодно, только не на это. Он казался всем совершенно погруженным в самое мирное занятие: в любовь к прекрасной Аспазии…
– Друг мой, – улыбаясь отвечал Перикл, – можно ли удивляться, что стратегу не дают покоя лавры, приобретенные его друзьями кистью, пером и резцом? Уже давно, признаюсь тебе, чувствовал я себя взволнованным; уже давно испытывал я внутреннее беспокойство, мне казалось, что я один празден среди людей деятельных, и розовые цепи, связывавшие меня, казались мне почти постыдными.
– Как! – возразил Софокл, – разве ты можешь считать себя праздным, когда ты самый деятельный из деятельных, когда все, что делается и созидается, сделалось возможным благодаря тебе!
– Нет, – возразил Перикл, – я не хочу быть только помощником, я хочу действовать сам, и как стратег я могу работать только мечом. Как мог я не увлечься всеобщим стремлением к славе, которым охвачены все меня окружающие?
– И на этот раз ты желаешь разделить свою военную славу со мной? спросил после непродолжительного молчания поэт.
– Да, скорее чем расположение прелестной женщины, – отвечал Перикл, пристально глядя другу в глаза.
Последний молчал несколько мгновений.
– В моей голове, – сказал он наконец, – мелькнул неожиданный свет, и я начинаю понимать истинную причину моего выбора в стратегии.
– Все, что происходит на свете, друг мой, – улыбаясь, отвечал Перикл, – имеет не одну, а сотни причин и кто может сказать – которая главная?
– Не предпочтешь ли ты оставить меня здесь, а взять красавицу с собой в Самос? – спросил поэт.
Перикл снова улыбнулся.
– Успокойся, – сказал он, – мы предпринимаем только маленькое путешествие для нашего развлечения: морскую прогулку на несколько недель, так как нельзя ожидать серьезного сопротивления Самоса могуществу Афин. Самос прекрасный город, который тебе понравится. Мелисс – предводитель самосцев, против которого нам придется бороться, как тебе известно, довольно знаменитый философ, с которым ты, вероятно, с удовольствием познакомишься. Когда мы будем проезжать мимо Хиоса, то посетим твоего собрата, трагического поэта Иона, который живет там.
– Ты хочешь посетить Иона! – вскричал Софокл. – Вспомни, что он не говорил о тебе ничего хорошего – ты был его соперником в расположении прелестной Хризиппы.
– Мои отношения к человеку, – отвечал Перикл, – никогда не определяются тем, как он ко мне относится, а тем, каким я его считаю. Ион прекрасный человек, он примет нас любезно несмотря на то, что ты его соперник в трагедии.
– А ты, повторяю я, его соперник в расположении прекрасной Хризиппы, которая в настоящее время, насколько я знаю, живет вместе с ним в Хиосе.
– Оставь Хризиппу, поговорим о делах, – сказал Перикл.
Он начал объяснять Софоклу многое, касающееся его нового назначения, и если бы в этот день в руках Софокла увидали исписанную табличку, то это был бы не набросок новой трагедии, не гимн в честь Эрота или Диониса, а список подлежащих вступить во флот, а также богатейших граждан, от которых он должен был потребовать постройки отдельных кораблей. Из чудного одиночества, из зеленеющей долины Кефиса, он должен был сразу перейти к бранным крикам, к шуму в Пирее, к присмотру за приготовлениями Афинского флота, к стуку оружия в арсенале.
Странное чувство испытывал вначале поэт, окруженный криками матросов и гребцов. У него звенело в ушах от резких криков лоцманов, от звуков труб и флейт, так как вновь построенные триремы в это время спускались на воду, и каждый день происходили пробы в скорости их движения. Но когда, наконец, флот был готов к отплытию, и ряд красивых трирем выстроился в гавани, тогда поэт Софокл в душе уже превратился в стратега, и бурный Аякс едва ли отправлялся в поход против Трои с большим воодушевлением, чем Софокл отправлялся в Самос.
Через несколько недель к совету и народному собранию в Пирее был прислан корабль с донесением Перикла.
Трирарх этого корабля, личный друг стратега Перикла, имел кроме этого поручение еще другое, неофициальное. Это было письмо от Перикла к Аспазии. В письме было следующее:
«Никогда сердце мое не билось так сильно, как в ту минуту, когда я выходил с флотом из афинской гавани и снова увидел вокруг себя открытое море. Стоя на палубе корабля, чувствуя на себе ветер Эгейского моря, я будто чувствовал на себе дыхание свободы, будто снова владел собою… Владел! Какое глупое слово – разве я не принадлежал себе? Не знаю, может быть да, а может быть, я более принадлежал тебе, Аспазия. Мне казалось, что в эти последние дни я сделался слишком слабым, слишком бесхарактерным, опутанным розовыми цепями. Я почти негодовал на тебя, но, подумав, я убедился, что был к тебе несправедлив, что твоя любовь никогда не может действовать на человека усыпляющим образом, что напротив, она должна возбуждать его к героическим подвигам, что, может быть, она более всего другого заставила меня бросить Афины для войны.
Поэтому я перестал стыдиться моей любви к тебе, так же как и желания, которое теперь чувствую, снова видеть тебя, хотя это желание чуть было не сыграло со мной злую шутку. Я застал самосцев неподготовленными, добился там легкой победы и уже собирался возвратиться в Афины. Может быть, в этом стремлении играло большую роль желание видеть тебя, во всяком случае я не стану отрицать последнего, но вскоре я убедился, что моя поспешность возвратиться могла иметь дурные последствия: я узнал, что в войне следует спешить выступить в поход, но осмотрительно возвращаться назад. Но к чему сообщать тебе о вещах, которые, конечно, теперь известны всем афинянам? Весь наш флот горит желанием новой морской битвы, и даже кроткий Софокл в настоящее время разгорячен огнем Арея. Я послал его в Хиос и Лесбос, чтобы привести оттуда корабли союзников, другое подкрепление уже в пути. Пришли мне известие о тебе и наших друзьях в Афинах через того трирарха, с которым я послал тебе это письмо, и знай, что я с еще большим нетерпением жду известий от тебя, чем ты от меня. Скажи Фидию, чтобы он не тревожился военным шумом и продолжал свои мирные занятия. Для меня будет самой большой радостью, если по возвращении я увижу, что храм в Акрополе близится к окончанию».
Таково было содержание письма, присланного Периклом к Аспазии.
Милезианка отвечала следующее:
«Меня радует, что ты так быстро оставил мысль, будто бы отважный Перикл сделался слабым и женственным из-за Аспазии. В действительности, может быть, я должна упрекать себя за то, что моими просьбами за моих соотечественников, видимо, заставила тебя выступать на поле деятельности, как ты говоришь. Короткая разлука казалась мне полезной, так как в последнее время тебе как будто немного надоел продолжительный мир и любовь Аспазии, но не стыдись своего желания скорей видеть меня и друзей желание снова увидеть любимое, всегда сильнее непосредственно после того, как его оставили или потеряли. Я боюсь, что ты будешь переносить разлуку все легче по мере того, как она будет становиться продолжительнее и наконец, как Агамемнон под Троей, пробудешь под Самосом десять лет. Но мое желание видеть тебя не может уменьшится с течением времени, так как будет питаться праздностью и одиночеством. Ты оставил меня здесь почти в таком же одиночестве, как будто бы я была твоей супругой. Ты взял с собой кроткого Софокла и услал блестящего Протагора в далекую колонию – со мной остался один Сократ, который часто ищет моего общества, но в последнее время, из недоверия ко мне или к самому себе, или к тебе, он не осмеливается являться ко мне один и переступает мой порог не иначе, как в обществе одного, почти столько же странного существа, как и он сам, соперника нашего Софокла Эврипида. Он и Сократ неразлучные друзья и даже, как кажется, Сократ помогает ему в создании его трагедий, но это пустяки; оба они настолько похожи по натуре, что едва ли один может заимствовать от другого что-нибудь. Что Сократ между мыслителями – то Эврипид между поэтами; и, кроме того, у Эврипида большая коллекция книг, и он живет окруженный музами; в остальном он похож на всех поэтов. Он скрытен и резок и в дружбе только с Сократом и софистами. Однако Сократ имеет над ним такое влияние, что ему захотелось увидеть меня. – «Этот человек, – сказал Сократ, приведя его ко мне в первый раз, – прекрасный сочинитель трагедий, Эврипид, которому ты, как я надеюсь, будешь вдвое удивляться, когда узнаешь, что его отец был мелким продавцом вина, а мать – продавщицей. Ты также должна узнать, что он родился на острове Саламине во время бывшей Персидской войны, в день главного сражения.» – «Это было предзнаменованием величия», – ответила я. «Очень возможно, – сказал сам Эврипид, – но что желали сделать из меня боги до сих пор еще не вполне выяснилось». Затем он подробно рассказал мне (так как, если он начинает говорить, то говорит очень многоречиво), что его отец видел во сне, что его только что родившейся сын выйдет некогда знаменитым победителем из какого-то состязания. Отец, как истинный эллин, решил, что он должен одержать победу на олимпийских играх и вследствие этого тщательно занялся его гимнастическими упражнениями, и, действительно, мальчик одержал победу на состязании, но он всегда имел более склонности к книгам, чем к физическим упражнениям, и вместо олимпийского атлета сделался писателем. – «Как случилось, – спросила я, – что ты почти во всех твоих комедиях говоришь против женщин, и все называют тебя женоненавистником?» «Я женат», отвечал он. «Разве это причина, – возразила я, – ненавидеть всех женщин, даже и тех, с которыми ты не связан подобными узами?» – «Сократ привел меня к тебе, чтобы излечить меня от моей ненависти к женщинам, пока же я уважаю только одну женщину – ту, которая родила меня, бывшую торговку Клейту, я говорю бывшую, потому что в настоящее время я заставил ее переселиться в мое маленькое имение». Я высказала желание познакомиться с этой женщиной. «Если тебе не скучно, – отвечал он мне, – выслушать рассказ, как, во время Саламинской битвы она родила в прибрежной пещере, так как она не пощадит ни одного смертного, который с ней говорит, от этого рассказа – то нет ничего легче, как удовлетворить твоему желанию».
Два дня спустя я посетила в сопровождении одной рабыни одинокий, скромный деревенский домик, в котором живет старая Клейта, и тишина которого нарушается только звучными стихами ее поэта-сына, когда он, чтобы работать на свободе, удаляется в свое имение. Я нашла добрую женщину, окруженную ее курами и индюшками, и сказала ей, что желаю слышать рассказ о том, как она родила своего знаменитого сына на Саламине во время большой морской битвы. Сильно обрадованная, она с видимой гордостью сказала: «Эту историю я рассказывала великому Фемистоклу». Затем она пригласила меня сесть в саду на деревянную скамейку, отогнав окружавших ее птиц. «О, дитя мое, – начала она, – это был ужасный день, когда персы ворвались в наши священные Афины, уничтожая все, убивая людей у алтарей богов, предавая пламени сами храмы, так что все море было покрыто облаками черного дыма. Но в то время, как город горел, и все мужчины клялись, что умрут под горящими развалинами с оружием в руках, а женщины громко плакали и кричали, появился Фемистокл и, протянув руку по направлению к морю и флоту, вскричал: – «Вот где Афины!» И приказал всем мужчинам броситься на корабли, а рядом с ним стоял длиннобородый жрец из храма Эрехтея, говоря всем, что случилось великое чудо – священная змея сама исчезла из горящего храма в знак того, что покровительница города Паллада Афина, а также и остальные боги, оставили его, и что родина афинян в настоящее время на море, на кораблях флота Фемистокла. Когда все мужчины ушли на суда, ужасно было видеть, как женщины, дети и старики, толкаясь бросались в лодки, чтобы плыть на Саламин, и как многие погибали во время этого бегства. Даже собаки не хотели оставаться в брошенном городе; они бросались в море и плыли рядом с кораблями своих хозяев до тех пор, пока могли. Но ты должна узнать, дитя мое, что в то время я была беременна и в этом положении счастливо добралась, несмотря на суматоху и толкотню, на Саламин, где с несколькими женщинами и детьми нашла себе убежище в прибрежной пещере. Ночь была неспокойна, так как к Саламину собрался весь греческий флот, и поминутно раздавались оклики часовых с кораблей, так что самые беззаботные не смогли сомкнуть глаз всю ночь. Случайно на это время приходился праздник Якха, во время которого изображение бога, с наступлением ночи перевозится из Эгины в Элевсин через море при свете факелов, и Фемистокл не желал, чтобы это празднество было отменено из-за страха перед неприятелем, и как только корабли были приведены в порядок, торжественно разукрашенное шествие со священными изображениями Якхидов явилось с Эгины. Вся бухта была освещена светом факелов, так что все греки на кораблях могли видеть все шествие. Когда же наступило утро, и я вместе с остальными женщинами вышла на берег, корабли эллинов стояли готовыми к бою, а навстречу им двигался громадный персидский флот; но мне сделалась так нехорошо, что я должна была вернуться в пещеру. Я испытывала мучительные боли и лежала одна на ложе из мха, так как женщины, разделявшие со мной ночное убежище, все разбежались. Все женщины и дети, бывшие на Саламине, знавшие, что их мужья и отцы на кораблях, собрались толпой на высоком берегу, следя за флотом и с мольбой протягивая руки к богам. Вдруг я услышала громкие трубные звуки и пение тысячи голосов, смешивавшиеся с громким треском. Это был стук кораблей, сталкивавшихся друг с другом, и глухо доносившиеся воинственные клики наших и варваров. Не знаю, сколько времени это продолжалось и не могу описать тебе битвы, дитя мое, так как не видела ее. Терзаемая сильной болью, я, наконец, забылась тяжелым сном, который мог быть последним, как вдруг, сквозь этот сон, я услышала громкие радостные крики женщин, тогда я пришла в себя и вспомнила, что нахожусь на Саламине. Но к радостным крикам присоединились вскоре и горестные, так как к берегу было прибито не только множество обломков кораблей, но и трупов, в которых многие женщины узнавали своих сыновей или мужей, но многие из экипажей разбитых судов, раненые или просто упавшие в воду, спаслись на Саламине и принесли известие, что персы разбиты и обращены в бегство, что в этот день мы можем возвратиться в освобожденный родной город. Можешь себе представить, что я испытывала, дитя мое, когда, совершенно неожиданно, как будто посланный богами, появился мой супруг Мнезарх, принадлежавший к числу спасшихся на острове и вбежавший в пещеру с криками: «Афины снова свободны! Афины снова наши!» И он хотел бежать дальше со своим победным криком, но, представь себе его радость, когда он вдруг увидал меня и рядом со мной голого, только что родившегося, плакавшего мальчика. Он не мог ничего сказать, только схватил ребенка и, подняв его кверху, начал танцевать с ним, не помня себя от счастья, затем побежал с ребенком к морю, где вымыл его и принес мне обратно, а вместе с ним воду и пищу, так что я, наконец, хотя и медленно, стала оправляться от смертельной слабости.