Текст книги "Парадокс Вазалиса"
Автор книги: Рафаэль Кардетти
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Annotation
В одном из университетов Сорбонны похищена миниатюра, служившая обложкой к трактату малоизвестного автора Вазалиса.
Об авторе известно только то, что за свой скандальный труд он был казнен при папе Римском Клименте IV. Легенда о трактате просочилась через века, а имя его автора стало символом интеллектуальной свободы.
Ученый, посвятивший всю жизнь поискам таинственного трактата, неожиданно покончил с собой.
При переписи книжного фонда обнаруживается пропажа еще трех редких, незаменимых книг. Материальный ущерб – полмиллиона евро. Исчезновение книг сопровождается целым рядом загадочных событий, гибелью людей.
В поле зрения сыщиков попадает преподаватель университета и состоятельный торговец книгами. Начавшееся расследование приводит к совершенно неожиданным результатам…
Рафаэль Кардетти
Пролог
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
Эпилог
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru
Все книги автора
Эта же книга в других форматах
Приятного чтения!
Рафаэль Кардетти
Парадокс Вазалиса
Когда легенда сильнее реальности,
нужно печатать легенду.«Человек, который застрелил Либерти Вэланса»
Я никогда не пускаюсь в путь, не захватив с собой книг, – ни в мирное время, ни на войне. Они – наилучшее снаряжение, каким только я мог бы обзавестись для моего земного похода.Мишель Монтень, «Опыты»
Пролог
Альбер Када был человеком тихим и скромным. Вопреки глубоко укоренившемуся университетскому обычаю, он никогда не стремился к известности. Он не питал склонности к полемике и ни разу в жизни не высказывался громче своего собеседника. Вероятно, именно в этой черте его характера следует искать причину, по которой судьба не вознесла его на те вершины, для которых он, как казалось, был предназначен.
Не успел Альбер отпраздновать восемнадцатилетие, как неугомонный ум и жажда знаний открыли перед ним двери Эколь Нормаль Сюперьёр [1]Тремя годами позднее он направился в Оксфорд, где успешно написал докторскую диссертацию, посвященную «Доктрине категорий в учении Дунса Скота», которую прославленный Фрэнсис Йейтс назвал в день ее защиты «базилярным камнем хрупкой системы Скота».
Несмотря на прочную репутацию человека светлого ума (а скорее именно по причине таковой), место заведующего кафедрой средневековой философии Сорбонны [2]Альбер Када прождал долгие десять лет. Наиболее шустрые из его однокашников давно уже делились знаниями с молодежью в престижных учебных заведениях, усердно посещая издательства и министерские коридоры, поэтому в день, когда Када получил назначение на должность, к радости примешалась немалая доля горечи, ставшей вечной его спутницей.
На закате карьеры Альбер Када воспринимался всем университетским сообществом как живой анахронизм. Он принадлежал к той древней расе исчезнувших из аудиторий многие годы назад эрудитов, которые способны без всякой предварительной подготовки расшифровать гностический манускрипт одиннадцатого века или процитировать по памяти целые абзацы из «Summa theologica» Генриха Гентского.
При всем том в повседневной жизни эта невероятная масса познаний давила на него обременительной ношей. Энциклопедический ум Альбера не позволял жить в согласии с тем обществом, в котором он обитал. Интернет и цифровая революция были так же чужды ему, как и большинство вверенных его попечению студентов.
Последние, впрочем, тоже оставались безучастными к его лекциям, поэтому Альбер Када расточал знания перед на три четверти пустыми аудиториями, единственными слушателями в которых были рассеянные по галерке сонливые учащиеся, по всей видимости, лишь из-за чрезмерной лености не пожелавшие присоединиться к своим товарищам в экспериментальных кинотеатрах квартала или на скамейках Люксембургского сада.
Его редкие последователи выходили с занятий изнуренными, с таким чувством, словно за два часа перед ними с ошеломляющей быстротой пронеслась вся западная культура. Заметно сутулясь, словно под несоразмерной тяжестью возложенных на слабые плечи знаний, пожилой профессор мог в одну и ту же фразу так ловко ввернуть имена Уильяма Оккама и Жиля Делёза, что это их соположение отнюдь не выглядело педантским или искусственным. В такие моменты вдохновения голос его воодушевлялся, и слушатели почти забывали, из сколь тщедушного и дряблого тела он исходит.
Разрыв Альбера Када с университетским миром принял тонкую, почти неосязаемую форму. Со временем профессор окончательно перестал посещать коллоквиумы и семинары. Преподавание он свел к минимуму, сосредоточившись на горстке студентов, которые продолжали работать под его началом. Имя его все реже и реже появлялось в специализированных журналах, а когда и вовсе из них исчезло, и это не вызвало у коллег ни малейших эмоций.
Сфера его профессиональных интересов не распространялась за пределы тех трех этажей, что вели к кабинету, расположенному под самой крышей, но Альбер Када давно уже осознал, что не в этом главное.
Разумеется, порой стреляющая боль в груди напоминала о почестях, которыми он мог быть окружен. Однако нескольких рюмок выдержанного арманьяка оказывалось достаточно, чтобы задвинуть это мрачное чувство в отдаленные уголки мозга. С затуманенной алкоголем головой, он вытягивался тогда на кровати и читал вслух любимый отрывок из «Исповеди» Августина Блаженного: «Verum tamen tu, medice meus intime, quo fructu ista faciam, eliqua mihi». [3]
Как и его вдохновитель, Альбер Када нуждался в том, чтобы ему указали путь, которым должно следовать. К несчастью, в его случае Бог доказал свою полную бесполезность. Он зашел в дали столь неизведанные, что никто не мог помочь ему из них выйти, даже Господь, сколь всемогущим бы тот ни был.
В глубине души Альбер Када понимал, что попал в безвыходное положение, выбраться из которого ему не по силам. Будь такая возможность, Альбер Када охотно вернулся бы на тридцать лет назад, в то время, когда он еще не знал, куда заведут его искания.
Одно уже то, что он десятки лет разделял мысли и озарения стольких великих умов только для того, чтобы на закате жизни не иметь иной прочной опоры, могло показаться смешным, но признание сего факта пробуждало в нем лишь ужасающее ощущение бессилия и пустоты.
В данный момент, однако, подобные метафизические соображения Альбера Када интересовали мало.
Он думал лишь о том, что должен бежать еще быстрее.
Грубым жестом он отстранил двух дежуривших у входа в Сорбонну охранников в синей униформе и фуражках, для которых его отказ от обычной медленной и степенной походки стал подлинным откровением. Со съехавшим набок галстуком, Альбер Када, извиняясь, безотчетно помахал им рукой и побежал дальше по просторному мощеному двору, среди кишащей толпы студентов, спешивших в аудитории на первые послеполуденные лекции.
Возмущенный подобным несоответствием профессорскому званию, декан мимоходом наградил Альбера Када тяжелым, преисполненным немого укора взглядом, но тот его даже не заметил. Промчавшись мимо входа в библиотеку, он в один миг преодолел те несколько обрамленных малопривлекательными статуями Луи Пастера и Виктора Гюго ступеней, которые служили выходом на трансепт часовни, и через боковую дверь ворвался в главный университетский корпус.
С трудом переводя дух, он начал подниматься по старой лестнице, что вела к верхним этажам. Несмотря на отсутствие лифта и необходимость ежедневно преодолевать три лестничных проема – а любое физическое усилие давалось ему с трудом, – Альбер Када неизменно отказывался переезжать в другой кабинет, полагая, что его местоположение под крышей по-прежнему является лучшим способом обескуражить тех, чьего общества ему хотелось бы избежать. В этот день, однако, чувствуя, как горят легкие, он горько пожалел о своем упрямстве.
С горем пополам добравшись до двери кабинета, он вытащил из кармана плаща тяжелую связку ключей, вставил один из них в замочную скважину, но наткнулся на некую преграду, когда попытался провернуть ключ в замке.
Дверь не была заперта.
В том, что он не мог ее оставить открытой, уходя накануне, Када был уверен. Он отлично помнил, что дважды проверил, заперта ли она. С непривычной для себя резкостью он налег на дверь плечом и бросился к служившему сейфом металлическому шкафу.
Створки были распахнуты настежь, на левой болтался навесной замок. Ни разу за почти сорок лет работы в Сорбонне Альбер Када не покидал кабинета, оставив шкаф незапертым, и даже в мыслях не мог допустить, что забыл закрыть его накануне. Конечно, он часто бывал рассеянным, но только не тогда, когда дело касалось значимых для него вещей, а запирание шкафа всегда стояло на первом месте в списке забот.
Заглянув внутрь, он понял, что опасения оправдались.
Альбер Када мог смириться с тем, что его карьера погрязла в заурядности. Он мог молча сносить адресованные ему, с потерянным видом и в измятой рубашке бредущему по коридорам Сорбонны, презрительные взгляды коллег и кривые усмешки студентов. Но осознание того, что его лишили самого ценного достояния, единственного материального предмета, имевшего для него реальную ценность, было совершенно нестерпимым.
Он так долго убеждал себя в том, что в университете ему ничто не грозит, что пренебрег теми знамениями, которых со временем становилось все больше и больше. Он полагал, что Сорбонна являет собой гораздо более безопасное место, чем его крохотная двухкомнатная квартирка на улице Шерш-Миди, словно один лишь престиж этих мест мог служить неприступным психологическим барьером.
Он ошибся, и вся ответственность за пропажу лежала на нем самом. Не будь он таким высокомерным, подобного несчастья не произошло бы.
Все еще не в силах отдышаться, Альбер Када бросился к окну и распахнул его настежь. Несколько долгих секунд он не сводил глаз с купола часовни, под которой покоились бренные останки кардинала Ришелье. Внезапно путь, которым надлежало следовать, предстал перед ним во всем блеске своей очевидности.
Альбер Када, заведующий кафедрой средневековой философии Сорбонны, окажется достойным своих знаменитых предшественников, многие столетия назад установивших суровый и нерушимый моральный кодекс.
Он тотчас же ощутил глубокое облегчение, словно это решение представляло собой естественное продолжение всего его жизненного пути, с тех самых пор как в пятнадцатилетнем возрасте он впервые ощутил бесподобное ощущение духовной общности с Августином Блаженным. Он больше не чувствовал никакой горечи, разве что немного сожалел о том, что потерпел неудачу тогда, когда конец исканий был уже близок.
Сняв плащ, он тщательно его сложил и повесил на спинку стула. Затем крепче затянул узел галстука, тыльной стороной руки разгладил мнимую складку на пиджаке и смахнул с него крошечную, почти невидимую пылинку.
И лишь затем закрыл глаза и шагнул в пустоту.
Так, на глазах у сотни свидетелей, в ослепительных брызгах крови и мозгового вещества, закончилась на чистом плиточном покрытии двора Сорбонны жизнь Альбера Када.
1
Услышав звон колокольчика, сигнализировавшего о приходе в мастерскую клиента, Валентина Сави даже не подняла головы. Как ни в чем не бывало, она продолжала тереть пропитанной спиртом ваткой по плесени, которая придавала Мадонне, написанной в начале девятнадцатого века рукой, лишенной художественного таланта, сходство с мегерой.
По крайней мере, виновнику этого неудачного произведения хватило такта не расписываться в своем злодеянии. Естественно, владелец холста был убежден, что в его распоряжении оказался неизвестный шедевр. В разговоре с Валентиной он называл имена Давида и Делакруа. Возвращение к действительности обещало быть тяжелым. Эта пакость не стоила и ломаного гроша; вероятно, хозяину картины не удастся выручить за нее даже того, что он потратит на реставрацию.
В сущности, ее клиенты мало чем отличались друг от друга: все они переступали порог мастерской с надеждой во взгляде, прижимая к груди засаленную картину, которая десятилетиями возвышалась над камином какой-нибудь безвестной двоюродной бабки-провинциалки. Молча они сносили бесчисленные обеды с этой старой гарпией, лелея надежду на то, что однажды она завещает им свое сокровище. Неделю за неделей они ели одну и ту же тушеную говядину с овощами, вели одни и те же беседы, не сводя глаз с будущего наследства, воображая, какое великолепие скрывается за сделавшейся с годами непрозрачной политурой. Хорошая реставрация – и у них появится достаточно средств для покупки нового авто, а возможно, и для приобретения более просторного домика.
Когда долгожданный момент наступал, когда удавалось, похоронив старушенцию, опередить других наследников, они приступали к поискам реставратора, чьи расценки казались им пристойными – в конце концов, речь шла всего лишь о простой чистке, которую, запасшись определенной смелостью, старанием и растворителем, они могли бы осуществить и сами, – и приходили в мастерскую Валентины.
Вот почему, когда звякнул колокольчик, молодая женщина даже не соизволила поднять голову. Она надеялась, что столь явное пренебрежение отпугнет возможных клиентов и избавит ее от необходимости спасать от забвения очередное прегрешение перед искусством.
Когда лицо Мадонны предстало взору, Валентина с досадой констатировала, что ей, вероятно, следовало бы сохранить плесень. Вздохнув, она выбросила испачканную ватку в мусорную корзину и отодвинула картину как можно дальше от себя, в угол рабочего стола, который занимал практически всю площадь мастерской. Она умирала от желания вернуть несчастной человеческое лицо, но реставрировать – не значит улучшать. Этот принцип не допускает отступления даже в случаях столь безнадежных, как этот.
Ничуть не обескураженный безучастностью реставратора, посетитель по-прежнему держался у входной двери, замерев в выжидательной позиции.
Валентина бросила в его направлении равнодушный взгляд. Стоявший в дверях пожилой мужчина разительно отличался от ее обычных клиентов. Кремового цвета костюм-тройка выглядел так, словно был сшит на заказ на Сэвил-Роу лет сто назад. На голове у него была идеально подходящая к костюму панама, каких годов с пятидесятых не видели, наверное, даже в Гаване. В руке незнакомец держал портфель, кожа которого была усеяна мелкими трещинами, отлично сочетавшимися с густой сетью морщин, коими был испещрен его лоб.
«Иссохшая роза, забытая в стенном шкафу, – подумала Валентина, рассмотрев посетителя повнимательней, – деликатная, элегантная и восхитительно древняя. Как те старые букеты новобрачных, что находят иногда среди пыльного барахла».
Сопроводив свой жест вежливой улыбкой, незнакомец указал пальцем на стул, стоявший напротив молодой женщины, по другую сторону от груды кисточек и бутылок с химикатами, которыми был заставлен стол. Валентина кивнула, не попытавшись тем не менее скрыть своего безразличия.
Поставив портфель на стол, старик прислонил набалдашник трости к спинке стула, после чего рукой, столь морщинистой, что она казалась покрытой веленью, снял панаму. Несколько синеватых, почти невидимых венул пробегали под кожей, исчезая на стыке искривленных артрозом пальцев. С искаженным от усилия лицом он бесконечно долго помещал сухое тело на сиденье, затем указал на висевшую за спиной Валентины небольшую картину, на которой был изображен всадник, выгнувшийся вперед в экстатической позе.
Мастерскую заполонил голос, гораздо более звонкий и сильный, чем можно было предположить по его общему виду:
– Какая замечательная выразительность при столь очевидной сдержанности! Это относится и к вашей мастерской. Марино Марини был бы рад видеть здесь одно из своих произведений.
Валентина насторожилась. Обычно никто не замечал этот рисунок, а те редкие посетители, которые обращали на него внимания, не знали, кто был его автором. Она же, однако, приобрела эту картину за баснословные для себя деньги у известного торговца с набережной Вольтера десять лет назад, в тот самый день, когда ее взяли на работу в Лувр.
Почти вся первая зарплата ушла на этот пожелтевший с годами крошечный листок тряпичной бумаги производства компании «Кансон», но она не жалела об этом безрассудстве. Валентина оставила рисунок в том состоянии, в каком он и был, даже не попытавшись устранить следы сырости, распространившиеся в нижней части. Он нравился ей именно таким, со всеми его недостатками и следами той, другой жизни, которой он жил, прежде чем попасть к ней в руки.
Взгляд старика соскользнул с рисунка на молодую женщину, затем остановился на только что вытащенном на свет божий лике Девы Марии. Губы его расползлись в снисходительной улыбке.
– Да уж… Мазня, способная восхитить разве что идиота… Вы здесь бессильны. Я всегда полагал, что произведение искусства должно гармонировать со своей оправой, – заметил он, не обидевшись на молчание собеседницы. – Поместить Пикассо или Шагала в эти жеманные апартаменты, оформленные каким-нибудь модным дизайнером, было бы абсолютной бессмыслицей. В такие, знаете ли, в которых повсюду, от пола до потолка, – мрамор, а стены выкрашены в яркие цвета. Немного кармина здесь, желтого там, пара-тройка голубых пятен… Вы со мной согласны?
Валентина кивнула. Она не понимала, к чему старик ведет, но ему удалось пробудить в ней заинтересованность или по крайней мере некоторое любопытство.
– И напротив, – продолжал он, – небольшая картина, купленная за десять евро, выглядит совсем по-другому, если сочетается со своим окружением. Мы с вами знаем, что этой Деве Марии самое место в мусорной корзине. Тем не менее она доставляла радость тем людям, в чьих руках находилась. В сущности, это лишь вопрос уместности. Ваш рисунок Марини превосходно гармонирует с вашей мастерской. Должно быть, он многое для вас значит.
Валентина не любила исповедоваться, особенно перед людьми незнакомыми. Она попыталась скрыть чувства, но губы сами собой сложились в выразительную гримасу. Этот рисунок представлял собой все ее несбывшиеся надежды. Надежды, за которые она так долго цеплялась и которые разбились вдребезги из-за нескольких поведших себя непредсказуемым образом молекул. Всадник, скакавший на этой странной лошадке, являлся воспоминанием обо всем том, что она потеряла.
– Давайте сменим тему, если вы не против.
– Конечно, простите. Я не хотел…
Молодая женщина покачала головой.
– Пустяки. Могу я узнать, что привело вас сюда?
– Я пришел предложить вам работу.
– Работы у меня хватает. Нужно спасать множество шедевров, – добавила она, кивнув в сторону гримасничающей Мадонны.
– Вижу… – только и ответил старик.
Какое-то время он раздумывал над тем, как лучше предъявить аргументы, и наконец сделал выбор в пользу самого прямого пути.
– Вы заслуживаете гораздо большего, чем это, Валентина. Мне уже доводилось видеть некоторые из ваших работ.
Он смущенно откашлялся.
– И потом… Ваши прежние работы… Они совершенно неподражаемы. Мне нужен талантливый реставратор, и вы мне представляетесь самой подходящей для этого персоной.
Валентина покачала головой.
– Это все осталось в прошлом. Посмотрите вокруг: вы видите здесь хоть унцию таланта? Я реставрирую малоинтересное старье и, если уродую что-то, никто на меня не обижается, даже напротив.
– Не можете же вы и дальше отвергать то, для чего созданы, Валентина. Вам просто не везет. Всем известно, чего вы стоите.
Реставратор ощутила прилив глухого гнева. Она попыталась обуздать накатывающую злость, но так и не смогла справиться с ней в полной мере. Запустив руку в волосы, она вытащила удерживавшие их шпильки. Длинные светло-каштановые пряди упали на плечи, подчеркнув блеск зеленых глаз.
– Вы даже представить себе не можете, что мне пришлось вынести. Я не хочу пережить это вновь.
Старик открыл портфель и, выудив из него палисандровый футляр сантиметров в десять длиной, поставил его между ними, в центр стола.
– Я хочу, чтобы вы занялись вот этим, и готов предоставить вам все необходимые средства. Вы единственная, кому я могу доверить эту работу. Когда-то вы творили чудеса.
– Вы правы. Если помните, тот рисунок исчез самым чудесным образом как раз по моей вине.
Она постаралась придать своему ответу ироничную окраску, но в голосе ее все равно прозвучала горечь.
Посетитель подвинул к ней ларчик.
– Перед тем как принять окончательное решение, взгляните на это. Если вы подтвердите свой отказ, я удалюсь и больше к этой теме мы возвращаться не будем.
Несколько долгих секунд Валентина смотрела на ларчик и наконец решилась. Дрожащей рукой развязала фермуар из ярко-красного бархата, который поддерживал футляр в закрытом положении, и приподняла крышку. Внутри находился прямоугольный предмет, который, в свою очередь, был заключен в чехол из того же бархата, что и фермуар. Все вместе было едва ли толще пакета с сахаром.
– Давайте же, вынимайте.
Старик произнес это голосом тихим, но твердым, голосом человека, привычного к тому, что ему подчиняются.
Валентина повиновалась. Натянув пару чистых перчаток, она сунула руку в чехол и извлекла из него сильно поврежденную книжицу.
На первый взгляд, то был некий средневековый кодекс формата ин-кварто, пребывавший в крайне плачевном состоянии. Лишенный каких-либо надписей переплет расползался на части; нижняя часть тома почернела – книга либо побывала в огне, либо, что еще хуже, долгое время пролежала среди догорающих головешек.
Валентина внимательно осмотрела инкунабулу со всех сторон, затем перевернула ее и с не меньшей тщательностью изучила изнанку, но так и не обнаружила ничего обнадеживающего.
– «Произведение искусства должно гармонировать со своей оправой», – повторила она слова гостя, подняв наконец на него глаза. – Вам следовало быть до конца последовательным и поместить ее в использованную картонку из-под мармелада.
Старик снисходительно улыбнулся.
– В данном случае никакая оправа, будь она даже из чистого золота, не оказалась бы достаточно роскошной для этой книги. Откройте ее.
Подчиняясь властному тону, Валентина встала и подошла к аналою, который занимал добрую половину ее рабочего стола. Чтобы ограничить давление на переплет, она поместила книгу на стеганую подкладку.
Твердо решив не выпускать эмоции из-под контроля, она все же ощутила некоторое волнение, которое тотчас же сменилось разочарованием, так как внутри Кодекс претерпел не менее необратимые повреждения, чем снаружи.
Первая страница была вырвана – от нее осталась лишь узкая, в полсантиметра длиной, полоска, не имеющая никаких надписей. Следующий лист был украшен виньеткой, обрамленной маргиналиями в виде переплетенных побегов. Валентина узнала фиалки, маргаритки и даже кустики земляники, над которыми порхали бабочки, а также странного дракона с головой льва и орлиными крыльями.
Неумелая и лишенная изящества центральная миниатюра по своему стилю приближалась к тому, что делали в начале эпохи Возрождения в Германии или Фландрии. На переднем плане были изображены двое вооруженных пиками пастухов, отдыхавших со своим стадом посреди каменистого пейзажа, над коим высился некий укрепленный феодальный замок. Судя по тому, что на краю недостающего листа сохранились незначительные следы полихронии, он тоже был иллюстрирован.
Валентине уже доводилось реставрировать несколько средневековых миниатюр, но это не было ее специализацией. Тем не менее даже беглого взгляда оказалось достаточно, чтобы убедиться – данные иллюстрации появились в книге уже спустя годы после ее создания. Под наиболее светлыми частями главной миниатюры, в частности там, где было изображено небо, проявлялись – если смотреть на свет – буквы текста, поверх которого была нанесена виньетка. Несоответствие между визуальной цветистостью первого листа и сдержанностью последующих страниц, лишенных всякой изысканности, лишь подтверждало это ощущение.
Составить представление о том, спустя какое время после написания Кодекса было сделано это добавление, позволил бы лишь химический анализ состава пигментов. Тем не менее цель этого искусственного приукрашивания была очевидной: таким образом некто хотел превратить обычный требник, весьма заурядный и не имеющий особой коммерческой ценности, в гораздо более редкий часослов. Недостающая страница была, вероятно, вырвана и продана отдельно какому-нибудь не слишком придирчивому покупателю.
Как и первые страницы, остаток книги также производил удручающее впечатление. Пергамент утратил всю свою мягкость и, казалось, листы готовы рассыпаться от малейшего прикосновения. Большинство из них все еще несло на себе старые следы сырости, на которых уже появилась багровая плесень.
Почти вся поверхность любой из страниц была сплошь усеяна греческими литерами, лишь немногим более темными, чем та основа, на которую нанес их копиист. Выцветшая краска прописных букв также практически растворилась в пергаменте. Дешифровать текст невооруженным глазом не представлялось возможным. Валентина разобрала несколько слов, но так и не смогла восстановить всю фразу.
Вдобавок ко всему прочему несколько листов отошли от переплета и теперь свободно болтались внутри тома.
– Что скажете? – спросил посетитель бесстрастным голосом.
Валентина не понимала причин его спокойствия. В конце концов, то был такой же клиент, как и прочие, ничем не отличавшийся от других, которых приходилось вежливо выпроваживать в течение дня. Он приносит наполовину разложившуюся книгу, настаивает на том, чтобы она ее осмотрела, и ожидает, что она придет в восторг от этих покрытых неразборчивыми и, по всей видимости, малоинтересными буквами.
Валентина попыталась уклониться от прямого ответа:
– Я не так часто работала с пергаментом и не думаю, что достаточно компетентна, чтобы оценить вашу рукопись. Есть специалисты, гораздо более сведущие в данной области, чем я. Их не много, но, если желаете, я могу дать вам имена и адреса.
– С этими людьми я знаком. Мне хотелось бы услышать ваше мнение.
Валентина ненавидела подобного рода ситуации. Щадя самолюбие клиентов, она обычно смягчала суровость суждения и прикрывала его целым набором непонятных технических терминов.
Однако выцветшие глаза старика словно говорили, что с ним такая тактика не пройдет.
– Мы имеем дело с требником или молитвословом. На первый взгляд, я бы сказала, что он датируется тринадцатым веком, самое позднее – началом четырнадцатого. Иллюстрация второй страницы, по всей видимости, была нанесена позднее, так как она не сочетается ни с общим видом книги, ни с ее содержанием. Происхождение вашего Кодекса сложно определить с полной уверенностью – ни опознавательных знаков, ни экслибриса или колофона я не обнаружила. Тем не менее, принимая во внимание величину прописных букв и манеру письма, я склоняюсь к тому, что он появился на свет в неком ближневосточном монастыре. Общее состояние Кодекса прямо-таки катастрофическое. На реставрацию книги, пребывающей в столь плачевном состоянии, обычно уходит немало времени и еще больше денег. Буду с вами совершенно откровенной: не думаю, что затея того стоит.
Старик остановил ее властным жестом.
– У меня нет привычки скупиться на расходы. Что до времени, то его у меня в обрез, но несколько недель я могу вам предоставить.
– Я не уверена, что эту книгу вообще можно спасти, – воспротивилась Валентина. – Повреждения слишком старые; вы опоздали лет на пятьсот. Уже чудо, что он протянул так долго. В лучшем случае мне, возможно, удастся его стабилизировать, чтобы он окончательно не рассыпался в пыль. Требники вроде этого на рынке встречаются довольно часто. Если у вас действительно есть лишние деньги, купите другой, в более хорошем состоянии. Реставрация этого обойдется вам гораздо дороже.
Эти слова не произвели на ее собеседника особого впечатления, – по выражению его лица можно было решить, что он услышал их полную противоположность. Он не проявил никакого недовольства, напротив, в глазах его мелькнули лукавые искорки.
– К вашему сведению, я отдал за эту книгу около двухсот тысяч евро. И не беспокойтесь: я не впал в старческий маразм. Будь это обычный Псалтырь, я бы не дал за него и гроша. Присмотритесь повнимательнее к десятой странице, прошу вас. Этого будет достаточно для того, чтобы вы изменили свое мнение насчет качества данной рукописи.
Раньше Валентине доводилось работать с рисунками или картинами, которые стоили несколько миллионов евро и даже больше, но никогда она не наблюдала такого контраста между номинальной стоимостью произведения и его внешним видом. Она не видела, чем эта книга может оправдать столь значительную сумму.
С бесконечными предосторожностями она начала переворачивать страницу за страницей, пока не дошла до той, на которую указал посетитель. С виду листок ничем не отличался от предыдущих. Возможно, текст был даже менее разборчивым вследствие множественных темных точек, которыми была покрыта большая часть поверхности.
В порыве внезапного вдохновения Валентина зажгла лампу, закрепленную на спинке аналоя, и выгнула подвижную основу таким образом, чтобы на двойную страницу упал боковой свет.
Проявился слабый оттиск других букв, на сей раз латинских, – они шли перпендикулярно греческим и для большей четкости были прописаны умброй.
Валентина выключила лампу, и буквы тотчас же исчезли.
– Палимпсест… – пробормотала она. – Ну конечно…
Копиист воспользовался уже побывавшим в употреблении пергаментом, как поступали в то время для экономии редкого и дорогого материала. Внешний слой кожи был размыт при помощи какого-то кислотного препарата, удалившего первичную надпись, после чего пергамент был вылощен пемзой, а листы заново вложены в требник.
Это двойное – химическое и механическое – вмешательство тем не менее не уничтожило старый текст, врезавшийся во внутренние слои пергамента, полностью. «Точно так же происходит с детскими воспоминаниями, которые уходят в наиболее отдаленные пласты памяти», – подумала Валентина. Выделяя неровности рельефа, боковой свет позволял восстановить первоначальные буквы. В общем, почти как хороший психоанализ, за тем лишь исключением, что в данном случае с выключением источника света все исчезало.
Средневековые рукописи, изготовленные на основе вторичных пергаментов, чаще всего греческих или византийских, были далеко не редкостью, но восстановить удаленный текст удавалось не часто, и еще реже он оказывался интересным.
Конечно, несколькими годами ранее научное сообщество взахлеб говорило о знаменитом архимедовом палимпсесте, но то был единичный случай. В конечном счете, на расшифровку трех сохранившихся на Кодексе текстов греческого математика владелец рукописи потратил несколько миллионов долларов. Долгие годы на него работала огромная команда реставраторов, палеографов и даже химиков и физиков Монреальского университета. И это не считая целой армады знатоков греческой Античности, ученых и математиков, которые подключились к работе на втором этапе, когда речь зашла, собственно, об изучении фрагментов текста.