Текст книги "Парадокс Вазалиса"
Автор книги: Рафаэль Кардетти
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
Для спасения палимпсеста требовались поистине фараоновские инвестиции, причем стопроцентной гарантии того, что рукопись действительно удастся восстановить, не существовало, зато вы могли быть уверены, что даже в случае успеха возместить расходы уже не сможете. В экономическом плане то было заранее убыточное предприятие.
– Вам известно, о чем в нем идет речь? – спросила Валентина.
Старик пожал плечами. На долю секунды лицо его закрыла тень, интерпретировать которую Валентина не смогла. Тень сомнения, возможно, а может быть, и фатализма. Тем не менее почти тут же черты старика приобрели прежнюю показную безмятежность.
– Есть у меня одна мыслишка, но я не совсем уверен. Мне нужно подтверждение.
По крайней мере, обладатель архимедова палимпсеста знал наверняка, что собирается искать, прежде чем броситься в разорительную авантюру.
– Вы не могли бы хоть немного приоткрыть передо мной эту завесу тайны?
– Пока нет. Прежде мне нужно получить от вас твердый ответ. Примете мое предложение – все узнаете. Даю вам слово: вы не пожалеете.
Валентина закрыла книгу и вложила ее в бархатный чехол, который в свою очередь опустила в ларчик из ценного дерева, старательно завязала фермуар и передала все посетителю.
– Не имею привычки работать вслепую. Мне нужно знать, что именно я реставрирую, перед тем как взяться за дело.
Старик не выказал ни удивления, ни разочарования. Покачав головой, он возвратил ларчик в кожаный портфель, с трудом, опираясь на трость, поднялся на ноги, вытащил из внутреннего кармана пиджака визитную карточку и протянул Валентине.
– Если вдруг передумаете, звоните без раздумий, – сказал он, поправив панаму. – Главное, хорошенько все взвесьте.
Медленной походкой он направился к двери мастерской, но перед тем как переступить порог, обернулся к реставратору:
– Когда-то вы обладали редким талантом. Он и сейчас живет в вас. Позвольте мне помочь вам вновь обрести этот дар, Валентина.
2
– Элиас Штерн? Тот самый?
В голосе Марка Гримберга звучало недоверие. В третий раз прочитав имя, значившееся на визитке, которую оставил Валентине старик, он провел подушечкой указательного пальца по буквам, напечатанным на картонной карточке.
– Похоже, да, – отвечала молодая женщина. – Другого с таким именем я не знаю. Во всяком случае, возраст совпадает. Я видела его фотографии времен молодости и должна сказать, что определенное сходство имеется. Больше морщин, меньше плоти, но это он.
– Невероятно. Я полагал, он давно умер.
– Уверяю, это был не призрак. При желании я могла до него дотронуться. Выглядит он сейчас, конечно, неважно, но жив определенно.
Гримберг с сожалением вернул ей визитку. Даже если бы речь шла об одном из набросков Микеланджело или древней святыне католической церкви, он вряд ли разволновался бы больше.
– Собираешься ему перезвонить? – спросил он.
– Еще не знаю.
– Это шанс всей твоей жизни, Валентина.
– Я не могу принимать решение вот так, с кондачка. Мне нужно немного подумать.
– Ты не должна упускать такую возможность, – настаивал Гримберг. – Этот тип – настоящая легенда.
Словно в противовес звучавшему в голосе энтузиазму, лицо Марка оставалось бесстрастным. Как и у большинства его коллег, отношение Гримберга к Штерну было весьма сложным: очарованный им как человеком, он испытывал отвращение к тому, чем тот занимался.
Называя Элиаса Штерна легендой, Гримберг недалеко уходил от истины: тот, бесспорно, был самым известным из торговцев произведениями искусства двадцатого века. Как и все, кто вращался в этой сфере, Валентина наизусть знала его историю, если можно так назвать те разрозненные детали биографии, которыми он иногда делился с миром.
Габриэль, дедушка Элиаса, бежал из царской России, когда там начались первые еврейские погромы. В 1882 году, с женой и детьми, он объявился в Париже, не имея ни гроша за душой. Все состояние Штерна составлял небольшой портрет, приписываемый Караваджо, в который несколько лет назад он вложил все свои сбережения.
Однажды, проходя мимо лавочки папаши Танги, торговца красками с улицы Клозель, что на Монмартре, Штерн обратил внимание на несколько картин, выставленных в витрине и подписанных неким Сезанном. Ничто из виденного им прежде не приводило его в большее восхищение.
На следующий день Габриэль продал своего Караваджо и на вырученные деньги – всего лишь пятьдесят франков – купил три столь поразившие его картины, а также с десяток эскизов и этюдов. Довольно быстро он подружился с группой художников, которым немало доставалось от критиков и публики с тех самых пор, как в 1874 году Давид Леруа [4]в своей газете «Шаривари» пренебрежительно назвал их «импрессионистами». Через несколько месяцев Габриэль уже обладал несколькими произведениями Моне, Сислея и Писарро.
Присоединившись к другим ценителям импрессионизма, вроде Жоржа Шарпантье или Теодора Дюре, Габриэль вознамерился убедить парижан в обоснованности своей интуиции.
То было время, когда Гогену возвратили восхитительную «Аве, Мария», которую он преподнес в дар Люксембургскому музею, отказавшемуся, в ответ на негодующую реакцию членов Института Франции, и от семнадцати полотен из наследия Гюстава Кайботта, в числе коих, помимо прочих, находились картины Ренуара, Сезанна и Моне.
За десять лет шутки и насмешки прекратились; все это время Габриэль продолжал неустанно собирать произведения своих друзей, продавая те из них, которые ему надоели, для приобретения еще более прекрасных.
Когда импрессионисты вошли в моду, Габриэль Штерн в один миг стал обладателем значительного состояния. Он не только располагал несравнимой коллекцией картин, от которых были теперь без ума повсюду, от Лондона до Нью-Йорка, но и поддерживал с большинством художников доверительные отношения, возводившие его в ранг привилегированного посредника. Он открыл лавочку на улице Лаффит, там, где вели дела самые авторитетные его коллеги, и обзавелся особняком на улице Сен-Пер, где и поселился с семьей.
Став ровней Дюран-Рюэлю и Амбруазу Воллару, Габриэль Штерн сохранял ведущие позиции среди парижских торговцев произведениями искусства на протяжении следующей четверти века. Конец этому блестящему восхождению положила случившаяся в 1918 году эпидемия испанки. На следующий день после заключения перемирия Габриэль добился от своего друга Жоржа Клемансо пропуска в Вену, куда тотчас же и направился для встречи с Эгоном Шиле, молодым художником, о котором говорили в превосходных тонах, не зная о том, что последний скончался от свирепствовавшей в Европе болезни двумя неделями ранее.
Заразившись, Габриэль умер менее чем через двое суток в одном из номеров венской гостиницы «Захер», что на Филармоникерштрассе, вдалеке от горячо любимых им картин.
Встав во главе семейного бизнеса в результате столь трагических обстоятельств, его сын Жакоб прослыл безумцем, когда решил избавиться от импрессионистов, ставших, на его взгляд, к тому времени слишком банальными. Едва закончилась война, он переключился – когда никому до них еще не было дела – на французских мастеров восемнадцатого века. В те годы всего за сто франков можно было приобрести в «Друо» сангвину Ватто или небольших размеров Фрагонара. Когда, десятью годами позднее, котировки этих художников достигли стратосферных уровней, они перестали интересовать Жакоба, бывшего в своей профессии прежде всего первооткрывателем.
На сей раз он проникся страстью ко всем формам авангарда. Стоило какой-нибудь группе неизвестных молодых художников открыто выступить против общепринятых артистических условностей, как уже на следующий день Жакоб вырастал перед ними с чековой книжкой в руке. Он скупал все, зачастую по смехотворной цене, грузил покупки на заднее сиденье авто и увозил их к себе домой. Там он расставлял картины у стульев гостиной и демонстрировал их юному Элиасу, часами объясняя тому свой выбор. Иногда он становился обладателем ничего не стоящей мазни, но чаще всего сделки доказывали его правоту, принося баснословный доход, когда он решался продать приобретенное.
Так в запасниках Штернов, рядом с Боннаром и Сёра, стали появляться произведения Пикассо, Брака и Модильяни, к которым вскоре присоединились десятки картин Матисса и Шагала.
Габриэль принес своей семье богатство. Жакоб заработал для нее авторитет. Звезды звукового кино, представители древних дворянских родов и известные политики толпились в его лавке в ожидании советов, словно явились выклянчить конфиденциальную информацию о предстоящих скачках. И дня не проходило без того, чтобы на страницах «Матен» или «Фигаро» не говорили о Жакобе Штерне, этом образце «прекрасного французского вкуса», как называли его тогда по другую сторону Атлантики. Если он не давал пышный ужин в честь премьер-министра Эдуарда Даладье, то принимал участие в тайных переговорах по продаже Джону Д. Рокфеллеру за неслыханные по тем временам деньги «Портрета Антуана Лорана Лавуазье и его жены», одного из шедевров Давида.
Это не помешало Жакобу и его родным оказаться всеми забытыми в августе 1942 года, когда за ними пришли эсэсовцы. После непродолжительного пребывания в лагере для интернированных лиц в Дранси практически все семейство Штернов попало в Дахау. К счастью, неделей ранее некое шестое чувство подсказало Жакобу отправить старшего сына в Лондон с несколькими контейнерами картин, скульптур и предметов мебели.
Вернувшись в Париж спустя два года, Элиас обнаружил особняк на улице Сен-Пер совершенно опустошенным. Разочарованный тем, что самые ценные экземпляры из коллекции Штерна ушли буквально у него из-под носа, Геббельс потребовал, чтобы из дома вывезли все, что оставили в нем эти маленькие еврейские выскочки, вплоть до последней чайной ложки.
Кроме неоценимого запаса шедевров Элиас унаследовал от своих предков их интуицию и склонность к риску. Он раньше других понял значимость основных художественных течений послевоенного времени. Когда Пикассо находился на вершине славы, он покупал поп-арт. Стоило Уорхолу стать полубогом, как он пристрастился к нарративному искусству.
Элиас Штерн всегда на шаг опережал конкурентов. Его парижские, лондонские и нью-йоркские филиалы изобиловали диковинами, которые невозможно было обнаружить ни в одном другом месте. Элиас мог похвастаться тем, что единолично составил некоторые из самых прекрасных коллекций в мире. Соломон Гуггенхайм никогда не упускал возможности повидать его, когда бывал проездом в Париже. Что касается Калуста Гюльбекяна, то его многочисленные жилища, разбросанные по всем континентам, были сплошь увешаны картинами, выбранными Элиасом. Блистательный миллиардер всецело доверял Штерну и покупал все, что тот предлагал, даже не глядя на цену.
Элиас Штерн был лучшим в своей области, так как продавал гораздо большее, нежели просто картины: он предоставлял избранным квинтэссенцию человеческого гения. Обладая исключительной проницательностью, оформившейся за десятилетия наблюдений и анализа, он умел распознать особенное полотно, всего лишь взглянув на его не самую лучшую черно-белую репродукцию. Он находил шедевры, скрывавшиеся под написанными поверх них жалкими поделками. Лишь он один был способен на подобные чудеса.
О картинах, которые, как считалось, хранились в запасниках его особняка, ходили самые невероятные слухи. Поговаривали, что он обладает сотнями полотен, совершенно, разумеется, необыкновенных, так как Штерн не выносил посредственности. Либо лучшее, либо ничего – таким был его девиз.
Имя Элиаса Штерна стало настоящей легендой в тот самый день, как он отошел от дел, в восьмидесятых годах прошлого века. Без предварительного уведомления он продал свои филиалы и исчез с поверхности земного шара. С тех пор он больше никогда не показывался на публике, вследствие чего многие полагали его умершим.
Вот почему Гримберг выглядел столь удивленным.
– Как думаешь, это правда? – спросил он.
– Что именно?
– То, что рассказывали про его Ван Гога.
Среди бесчисленных забавных историй, которые гуляли в артистической среде по поводу Штерна, была одна еще более невероятная, чем другие. По слухам, в середине восьмидесятых Штерн отказался продать Ван Гога, восхитительную версию «Ирисов», гораздо более красивую, чем та, что хранится в амстердамском Рейксмюзеуме, некому невообразимо богатому промышленнику под тем предлогом, что тот, но мнению Штерна, был неспособен понять все тонкости шедевра. Проявив настойчивость, покупатель удвоил, а затем и вовсе утроил цену, предложив совершенно неслыханную сумму, равную внутреннему валовому продукту какой-нибудь страны третьего мира, но Штерн так и не уступил. Поговаривали, картина по-прежнему оставалась у него, но так как никто вот уже четверть века не бывал в его доме, проверить эти сведения не представлялось возможным.
– Думаешь, он действительно существует, этот Ван Гог? – повторил Гримберг, который с радостью отдал бы руку за возможность взглянуть на картину.
– Мне об этом ничего не известно.
По правде говоря, Валентине было на это наплевать. После того, что молодая женщина продолжала с завидной настойчивостью называть «несчастным случаем», она лишь через два года смогла выйти из депрессии. Борясь с повседневностью, чтобы не пойти ко дну, она с горем пополам сумела выстроить для себя некое подобие профессионального будущего. Пусть и в невзрачной мастерской, пусть и занимаясь жалкими заказами, но Валентина поднялась с такого дна, что готова была отныне довольствоваться малым. Мастерская, по крайней мере, давала ей повод вставать по утрам, и одно это уже было хорошо.
Всего за несколько минут Штерну удалось нарушить хрупкое равновесие. Он пробудил в ней мучительные воспоминания и погрузил в пучину сомнений, нисколько не заботясь о последствиях своего вторжения для Валентины. Он все разрушил, оставив ее одну посреди развалин, и за это она была жутко на него сердита. Даже если бы Штерн предложил ей поработать над свитками Мертвого моря, она все равно отказалась бы. Да пошли они к черту, он и его заплесневевший гримуар.
Остановив взгляд на своей все еще полной чашке, Валентина поднесла ее к губам. Кофе уже остыл. Она поморщилась от отвращения.
– Проклятье… Надо было раньше выпить.
Она встала и вылила содержимое чашки в раковину. На обратном пути вытащила из холодильника две поллитровые бутылки пива и, протянув одну бывшему коллеге, уселась рядом с ним на диване, подобрав под себя ноги.
– Я тебя не понимаю, – не успокаивался Гримберг. – Как ты можешь отказываться от такого? После всего того, что с тобой случилось? После…
Он замялся, подыскивая слова.
– После такой катастрофы?
Сказано это было с таким упреком, таким безапелляционным тоном – раньше он никогда не разговаривал с ней подобным образом, – что Валентина едва не разревелась. «Нужно сдержаться – сказала она себе – поплачу позднее, когда останусь одна и смогу предаться грусти без боязни показаться смешной». О том, чтобы доставить Гримбергу удовольствие насладиться этим зрелищем, не могло быть и речи.
– Ты не можешь сказать ему «нет», – настаивал последний. – Только не Элиасу Штерну. И потом, ты же не собираешься провести всю жизнь за подновлением этой ветоши… Ты заслуживаешь большего.
Гримберг был прав. Валентина и сама считала точно так же. Тем не менее слышать это во второй раз за день было выше ее сил.
Слезы вновь перешли в атаку, опасно подступив к глазам.
– Мог бы и не говорить, – заметила она с укоризной. – Ты ведь знаешь, мне и так сейчас непросто… Я не для того тебя позвала.
Тотчас же пожалев о приступе раздражения, Гримберг обнял ее за плечи и привлек к себе. Жест был преисполнен не только нежности, но и несколько неловкой похотливости.
Валентина едва заметно отстранилась. Не став настаивать, Гримберг ослабил объятие: предполагалось, что они давно уже урегулировали вопрос взаимного влечения.
Вторым ее поступком, сразу же после покупки рисунка Марино Марини, стал короткий роман с Гримбергом. Штатный реставратор отдела итальянской живописи, тот был лет на десять старше и своим успехом у женской части персонала музея был обязан приятной внешности и неоспоримому обаянию. Валентина выбрала Марка не из-за его шарма, очков в толстой оправе, кашемировых свитеров с воротником, которые он носил под бархатными пиджаками, или вечно взъерошенных волос. По правде говоря, этот арсенал меланхолического интеллектуала даже немного раздражал ее. Секс с Гримбергом стал для нее своего рода переходным ритуалом, празднованием нового цикла ее жизни, и ничем более.
В их отношениях никогда не было страсти и еще меньше любви. Гримберг просто оказался в нужном месте в нужное время, вот и все. Взаимное влечение привело их в постель, где они познали приятные мгновения. Ни он, ни она и не желали чего-то другого. Все произошло совершенно естественно, без лишних слов.
Гримберг вновь появился в жизни Валентины в тот момент, когда ей указали на дверь, сочтя нечистоплотной, через несколько недель после «несчастного случая». Из всех бывших коллег он оказался единственным, кто открыто оказал ей поддержку. Если она и выдержала тот удар, то частично благодаря Марку. Возможно, он полагал, что это даст ему право вмешиваться в ее жизнь и даже позволит вновь оказаться в ее постели.
Проявив твердость, Валентина сухо отвергла авансы. И дело было даже не в самом Гримберге. Она бы и хотела, может быть, столь простого объяснения, но после увольнения ей вообще было не до мужчин. По правде сказать, она так мало внимания обращала на себя саму, что ничего не могла предложить другим. Валентина чувствовала себя совершенно опустошенной эмоционально и ничего не могла с этим поделать.
Отлично это понимая, Гримберг решил играть роль лучшего дежурного друга.
– Заканчивай уже себя жалеть, – заключил он, поднявшись с канапе и сняв кожаную куртку со стоявшей у двери вешалки. – Другого такого шанса у тебя, возможно, уже не будет. Подумай об этом.
Не в силах уснуть, Валентина большую часть вечера размышляла над предложением Штерна, устремив взор в потолок спальни.
В половине одиннадцатого она приняла решение и набрала указанный в визитной карточке телефонный номер.
Элиас Штерн лично снял трубку после третьего гудка.
– Штерн.
– Это Валентина Сави. Простите, что звоню так поздно.
– На этот счет не беспокойтесь. У меня бессонница.
– Я согласна… Посмотрим, что мне удастся сделать с вашим Кодексом.
– Прекрасно. Я очень рад. Завтра, в первом часу, пришлю за вами моего водителя. Спокойной ночи, Валентина.
– До завтра.
Штерн уже отключился.
Валентина положила трубку рядом с собой, на кровать. Два года назад у нее появилась привычка подавлять ночные тревоги при помощи антидепрессантов, однако в этот вечер она устояла перед соблазном вытащить из ящика ночного столика упаковку «ксанакса».
3
Каждое утро, ровно в шесть тридцать, Жозеф Фарг поднимался по ступеням станции метро «Клюни-ля-Сорбонн», пешком преодолевал ту сотню метров, что отделяла его от «Бальзара», большого ресторана быстрого питания, находившегося на углу улицы Сорбонны и улицы Эколь, и дожидался, пока появится хозяин и откроет дверь.
Фарг посещал это заведение еще в те времена, когда сам был студентом, и с тех пор, на протяжении почти полувека, каждый день приходил сюда завтракать, неизменно заказывая дежурное блюдо, бутылочку «Виттель» (только не из холодильника – слишком охлажденные напитки вызывали у него изжогу, и он потом не мог как следует сосредоточиться на работе) и крем-брюле на десерт.
Он так давно здесь завтракал, что стал таким же привычным атрибутом интерьера, как и ярко-красный бархат банкеток, латунные перила и скатерти в красную и белую клетку. Он был столь невыразительным, что никто не обращал внимания на молчаливую фигуру, забившуюся в дальний от входной двери угол.
По утрам вопрос о природной сдержанности Жозефа Фарга даже не вставал, потому что в такую рань он был единственным клиентом ресторана. Выпив кофе, Фарг поднимался из-за столика, неопределенным взмахом руки приветствовал только начинавший прибывать персонал и поднимал стоявший у ног кожаный портфель, подаренный матерью в тот день, когда он получил степень бакалавра, и на который он каждый вечер с маниакальной тщательностью наводил глянец при помощи специального питательного крема для нежной кожи.
Затем он степенной походкой доходил до главного входа в университет и дожидался семи часов – в это время должны были открываться ворота. Более чем пятиминутная задержка стоила провинившемуся охраннику рапорта, который Фарг лично приносил начальнику службы безопасности.
Жозеф Фарг был воплощением пунктуальности. И то, что имело значение для него, должно было иметь значение и для других. Иначе могла начаться анархия.
Анархию он познал в 1968-м. Он видел, как изображавшие из себя студентов революционеры возводили баррикады и разбирали мостовые, как метали булыжники в полицейских и представителей власти. На протяжении почти двух месяцев, потрясенный, он присутствовал при всеобщем параличе страны. Его даже едва не линчевали, под тем предлогом, что он требовал возобновления занятий и исключения из университета зачинщиков беспорядков.
Фарг знал, что такое анархия, и не испытывал ни малейшего желания наблюдать ее вновь. Избежать ее можно было лишь одним-единственным способом: установить строгие правила и неукоснительно им следовать.
К несчастью, немногие мыслили так же. В обществе все больше распространялась атмосфера вседозволенности и распущенности. Каждый чувствовал себя вправе поступать так, как ему хочется. Никто больше ничего не уважал, как никто и не соблюдал элементарных правил хорошего тона. Люди теперь разговаривали по телефону в автобусах, нисколько не заботясь о том, что соседи испытывают немалые неудобства от их бесед, бросали, словно назло кому-то, использованную бумагу мимо урн или дни напролет ходили с наушниками в ушах.
Ничего подобного не происходило бы, если бы власти научились вовремя искоренять этот ползучий хаос.
Мир распадался на части. Тем не менее вряд ли это можно было считать достаточным основанием для того, чтобы открывать ворота Сорбонны в семь ноль пять вместо регламентарных семи ноль-ноль.
Жозеф Фарг чувствовал себя обязанным всегда приходить первым во вверенный ему Центр исследований. Как секретарь-администратор первого класса он отвечал за все те справочники, раритетные книги и инкунабулы, которые составляли фонд, открытый для студентов и преподавателей. Наделенному множеством обязанностей, Фаргу, в числе прочего, приходилось отпирать помещения и следить за тем, чтобы к приходу посетителей все находилось на своем месте. В этот утренний час его коллеги, вероятно, еще валялись в постелях со своими благоверными или только начинали готовить завтрак детям. У Фарга не было ни детей, ни жены, но даже если бы таковые и имелись, он все равно являлся бы на работу раньше этой шайки избалованных лодырей.
Ничто не радовало его так, как полнейшая тишина, что царила в заставленных стеллажами комнатах. Расстановкой и организацией стеллажей он занимался лично, со свойственной ему тщательностью и кропотливостью. Здесь, в этих помещениях, где он чувствовал себя полновластным хозяином, Жозеф Фарг на протяжении многих лет создавал для себя тихую гавань. Убежище, основанное на порядке и доведенном до высочайшего уровня эстетства знании классифицирования.
«Всякая вещь на своем месте, каждый делает то, что должен, – и мир станет лучше» – таким был девиз, коим руководствовался Фарг в повседневной жизни, и если бы другие тоже прониклись этой мыслью, анархия отступила бы и цивилизация вернула бы себе утраченные за последние десятилетия позиции.
После девяти часов, когда в читальные залы начинали стекаться студенты и преподаватели, настроение Фарга лишь ухудшалось, стремительно и неумолимо. Он заранее знал, что эти варвары сейчас же станут во весь голос обсуждать абсолютно пустые темы или же возвращать книги, оставленные в свободном доступе, совершенно не на те места, на которых им положено находиться. Тогда уж ему приходилось вмешиваться, чтобы отчитать провинившихся и пригрозить им выставлением за дверь, а то и аннулированием читательского билета.
Без всех этих плохо воспитанных оккупантов жизнь была бы куда приятнее. Расстановка книг, классификация карточек и полная тишина – вот и все, что было нужно секретарю-администратору первого класса для счастья. Стоило Жозефу Фаргу представить себе эту идеальную вселенную, как от удовольствия по спине его начинали бегать мурашки.
Как всегда, он начал с того, что извлек из своего кожаного портфеля авторучки и штемпельную подушечку. Он положил их на главный стол, рядом с карточками, на которых пользователи отмечали ссылки на те произведения, с которыми желали ознакомиться. Затем сунул портфель в верхний ящик стола, который тут же запер на ключ. Он и близко старался не подходить к компьютеру, присутствие коего было навязано одним из тех некомпетентных хозяйственников, которые упорно полагали, что дела Центра способен вести лишь тот, кто в совершенстве владеет пятью или шестью различными информационными системами. Фарг подавал рапорт за рапортом, пытаясь денонсировать эту нелепость, но избежать установки компьютера так и не сумел. Машина с тех пор высилась на его рабочем столе, словно бесполезный и запыленный символ суетности эпохи.
Первым делом по утрам он должен был классифицировать вчерашние заявки, а затем, исходя из имени и статуса просителя, распределить карточки по снабженным соответствующими ярлыками металлическим коробкам. Все его коллеги относились к этому занятию как к обязанности неприятной и скучной, Фарг же напрасной потерей времени подобную работу не считал и выполнял ее не без удовольствия.
Фарг опустился на стул и взглядом поискал вчерашние карточки. Обычно таковых бывало штук тридцать, однако этим утром он не увидел ни одной. Конечно, с приближением экзаменов студенты все реже появлялись в читальном зале, и даже преподаватели охотно предпочитали Центру исследований залитые солнцем террасы окрестных баров.
Разочарование Фарга материализовалось в недовольное ворчание. В его время, будь то конец семестра или его начало, преподаватели преподавали, студенты учились, и все шло своим чередом.
Накануне Фарг присутствовал на собрании, которое продлилось все утро, и когда, уже после обеда, около половины второго, вернулся в Центр, то узнал от одного из сторожей, что вследствие произошедшей в Сорбонне трагедии декан постановил распустить учащихся и закрыть все университетские помещения до конца дня.
Во исполнение этого указания Фарг вынужден был выставить всех посетителей Центра в рекреацию и собственноручно запереть за ними дверь.
Озадаченный, он придвинул к себе телефон и набрал номер одного из коллег.
– Алло? – пробормотал заспанный голос.
– Франсис? Это Фарг.
– Жозеф… Еще только десять минут восьмого…
– Знаю, спасибо. Скажи-ка, вчера утром у вас не возникало никаких проблем с карточками?
– Нет, никаких, – ответил коллега после секундного замешательства. – Все было, как всегда. Около десятка заявок. Обычная рутина.
– Спасибо, Франсис, – сказал Фарг, вешая трубку.
Исчезновение карточек должно было иметь логическое объяснение. Закрытие происходило в спешке, и их вполне могли забыть где-нибудь или засунуть невзначай в какой-нибудь ящик. В этом случае рано или поздно они бы обязательно объявились, но Фарг не мог удовлетвориться столь неопределенной вероятностью. Будучи человеком дотошным, он должен был все проверить.
Он принялся осматривать Центр исследований, комнату за комнатой, и примерно через полчаса отыскал наконец карточки – они завалились в небольшую щель между двумя металлическими шкафами, расположенными в конце читального зала, под окнами. «Должно быть, – сказал себе Фарг, – какой-нибудь шутник, недовольный тем, что пришлось покидать библиотеку столь внезапно, выразил таким образом свою обиду».
Просунув руку в зазор, он сумел дотянуться до стопки карточек, но при этом слегка оцарапал запястье об угол шкафа. Он коротко выругался, вытер выступившие капли крови и, вернувшись к столу, приступил к просмотру заявок.
Фарг поморщился, увидев на одной из них имя Альбера Када. Заявка была подана в десять двадцать. Взволнованный, он некоторое время смотрел на листок, испещренный немного дрожащим почерком старого профессора. Судя по всему, посещение Центра исследований стало одним из последних в его жизни поступков. Фарг даже ощутил некую гордость по этому поводу.
Название заказанного Када произведения привлекло его внимание. Речь шла о первом издании «Theatrum Orbis Terrarum» [5]фламандского географа Абрахама Ортелия, которое вышло в свет в Антверпене в 1573 году и считалось первым атласом в истории. Насколько Фаргу было известно, география отнюдь не входила в область интересов Альбера Када. Как человек добросовестный, он открыл металлический ящичек, в котором хранились заявки, исходящие от преподавателей, и сразу же перешел к литере «К».
За последние пять лет Альбер Када запрашивал сорок три различных произведения. Самое позднее из них датировалось четырнадцатым веком, к тому же все они имели отношение либо к философии, либо к теологии. География профессора нисколечко не интересовала. Впрочем, Жозеф Фарг и сам помнил, что Када в его присутствии всегда заказывал лишь те книги, которые касались истории средневековой мысли. В этом отношении – сей факт ни для кого не был секретом – профессор отличался завидным постоянством. Что же послужило причиной столь внезапного интереса к «Theatrum Orbis Terrarum» и картографическому отображению мира?
Желая избавиться от всяческих сомнений, Фарг переписал на листок указанный в карточке библиотечный шифр и направился в хранилище. Правом доступа в помещение, где покоились самые ценные книги, был наделен лишь персонал Центра. Отперев дверь, Фарг прошел в глубь комнаты и быстро нашел нужный стеллаж.
Он несколько раз пробежал глазами по полкам и проверил соседние стеллажи, но все же вынужден был признать очевидное: «Theatrum Orbis Terrarum» там, где он должен был находиться, не оказалось, а это, вне всякого сомнения, могло означать лишь одно – книгу украли.
Тщательно упорядоченный мир Жозефа Фарга разбился вдребезги. Анархия возвращалась, и он был не в состоянии что-либо ей противопоставить.
4
Водитель Штерна прибыл за рулем огромного черного «мерседеса». Выйдя из машины, он приветствовал Валентину легким кивком и с безучастным видом, не произнеся ни слова, открыл перед ней заднюю дверцу лимузина.
В излишне приталенном для его чрезмерно перекаченных грудных мышц костюме, он производил впечатление человека, абсолютно уверенного в себе и в своей способности производить на окружающих устрашающее впечатление. Полная противоположность Штерну. Если последний наводил на мысль об одном из стальных пауков Луизы Буржуа [6], гораздо более устойчивых, чем можно было предположить по их тонюсеньким длинным ножкам, то его водитель выглядел так, словно был вылеплен твердыми и крепкими руками Родена. Его массивное рельефное тело с трудом поместилось позади обтянутого кожей руля.