355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рафаэль Кардетти » Парадокс Вазалиса » Текст книги (страница 4)
Парадокс Вазалиса
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:19

Текст книги "Парадокс Вазалиса"


Автор книги: Рафаэль Кардетти



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)

Она подождала, пока Валентина переступит через порог, после чего выключила свет и набрала код, чтобы закрыть дверь.

– Полагаю, он уже рассказал вам про Греко? – бросила она почти теплым голосом, направившись к лестнице.

– Да, не забыв при этом извиниться за то, что заставил меня выслушать столь скучную для молодой, в самом цвету, девушки историю.

– Великий классик, – признала Нора. – Но не думайте, что в этих глупых россказнях – весь Элиас. Он вас проверял. Так он забавляется. Нам всем пришлось через это пройти.

Валентина почувствовала, что настал момент броситься в открывшуюся брешь. Она уже хотела расспросить Нору насчет деятельности данной организации, но та, едва ступив на плиточный пол первого этажа здания, вновь сделалась серьезной, эффективной и усердной ассистенткой «Фонда Штерна по распространению произведений искусства».

– Мсье Штерн ожидает вас завтра в девять часов. Если вам потребуется какой-то специфический материал, дайте мне знать.

– Если мне чего-то будет недоставать, я вас предупрежу.

– Как и сегодня, Франк заедет за вами домой, ровно в половине девятого. Рукопись я оставлю в библиотеке, чтобы вы могли сразу, не теряя времени, приступить к работе. Постарайтесь как следует отдохнуть, – силы вам понадобятся, уж поверьте… Вас это устраивает?

– Вполне.

– Тогда до завтра, – заключила Нора, открывая дверцу «мерседеса».

– До завтра. Спасибо за все, Нора.

Удобно устроившись на заднем сиденье лимузина, Валентина окончательно отмела последние сомнения. «В худшем случае, – подумала она, – проведу два месяца в окружении ценных произведений, в величественной обстановке, за сотни световых лет от моей мастерской и рутинной мазни. Не сумею вернуть к жизни этого беднягу Вазалиса, так хоть приятно проведу время».

Гримберг прав. Немного роскоши никогда не помешает, особенно как в ее случае, когда стоишь на краю пропасти. Нужно передохнуть, отдышаться, перед тем как вновь погрузиться в окружающую реальность.

Погрузившись в мягкую кожу сиденья, Валентина предалась созерцанию освещенных фасадов набережной Сены. Впервые за долгое время она по-настоящему расслабилась.

6

Как ни старалась служба уборки Сорбонны смыть все следы драмы, темное пятно было заметно и спустя сутки после суицида.

Опустившись на колени, со щеткой в руке, двое технических служащих усердно трудились под присмотром декана. Сознавая, какой ущерб наносит учреждению постоянное присутствие крови Альбера Када на дворовой мостовой, тот раздраженным голосом раздавал указания.

Декан относился к Сорбонне как к частной собственности, поэтому самоубийство одного из преподавателей расценил как личное оскорбление, направленное прежде всего против него лично, затем – против достопочтенного института, которым он имел честь руководить, и наконец, против университетской системы в целом. Будь Альбер Када все еще жив, он бы лично инициировал его досрочный уход в отставку.

– Вот уж действительно, не было печали… – пробормотал он, имея в виду как дерзость самоубийцы, так и пористость парижских камней.

Проходя мимо небольшой группы зевак, столпившихся вокруг декана, Давид Скотто втянул голову в воротник куртки в надежде проскользнуть незамеченным.

Утром, ближе к полудню, ему позвонил друг и сообщил о смерти Альбера Када. Движимый неким мазохистским рефлексом, Давид пришел лично констатировать смерть своего научного руководителя.

Помимо человеческой драмы, эти пропитанные органическим веществом мостовые символизировали и окончательное исчезновение его будущих перспектив. Давид мог попрощаться со всяческой надеждой довести до конца исследования и получить наконец то назначение, о котором так мечтал. Последние пять лет его жизни были бесцеремонно погребены на огромном кладбище незаконченных университетских работ. Его карьера отныне покоилась рядом с Альбером Када, в одном из ящиков морга.

Мысль об этом сводила Давида с ума. Он был ошеломлен, почти оглоушен случившимся. При этом он никогда не питал к Альберу Када теплых чувств. По правде сказать, некоторые аспекты личности профессора его раздражали, и весьма сильно. Всего за пару минут этот очаровательный человек мог превратиться в индивидуума холодного и сдержанного, притом что вы даже не догадались бы о причине этой перемены настроения.

Спровоцировать столь резкое изменение могла самая малость – неуместное слово, ошибочная цитата. Тогда он на протяжении нескольких недель отказывался встречаться с Давидом под тем предлогом, что одно лишь присутствие последнего мешает ему мыслить ясно. Даже когда профессор проявлял к своему протеже относительную доброжелательность, его комментарии бывали столь высокомерными, что следующие пару дней Давид всерьез рассматривал возможность положить досрочный конец своим исследованиям.

Но Альбер Када предложил ему тему диссертации, в то время как остальные коллеги отказали, что само по себе заслуживало выражения признательности. Позднее, когда научная комиссия университета поставила под сомнение важность его изысканий и отказала Давиду в стипендии, Альбер Када публично за него заступился. Начал профессор с того, что вслух высказал все, что думал о каждом из членов комиссии, после чего обжаловал их решение, и только лишь для того, чтобы Давид мог отказаться от своих небольших подработок и всецело посвятить себя докторской. Крики Альбера Када долгие недели раздавались во всех административных службах Сорбонны.

В конце концов декан пригласил к себе их обоих – и профессора, и самого Давида. Сидя за огромным столом в окружении портретов выдающихся предшественников, он, вероятно, полагал, что одним лишь престижем своей должности сможет произвести на них впечатление и заставить их осознать, каким рискам они подвергают себя, идя на открытую конфронтацию с комиссией, однако же комментарии декана не возымели должного эффекта на его собеседников.

Обзаведясь научным руководителем, Давид ощутил неимоверный подъем сил, и будущее представлялось ему победоносным маршем к университетским вершинам. В то время он думал, что стоит лишь защитить докторскую – и все проблемы уйдут сами собой. Диссертация была единственным, что имело тогда значение. Декан мог сколько угодно нервничать и даже получить инфаркт – ему на это было абсолютно начхать.

Что до Альбера Када, то тот слишком давно работал в университете, чтобы бояться угроз начальства и опасаться каких-либо последствий. Долгие разглагольствования декана он выслушал совершенно безучастно, ничем не выказав ни раздражения, ни нетерпения.

Когда тот умолк, Альбер Када адресовал ему ответ, который в спокойном и приобщенном к культуре университетском мире был сродни термоядерной атаке:

– Вот слушал я вас и вдруг почему-то припомнились мне такие слова Софокла: «Всякий, кто явится к тирану, становится его рабом, даже если пришел к нему свободным». Чем вы можете вознаградить меня за лояльность? Более просторным кабинетом? Назначением на должность председателя какой-нибудь комиссии? Новым шкафом для моих книг? Полноте, будем серьезными… Считайте, что этого разговора не было… А теперь, если вы не против, мы вас поки нем.

Захваченный врасплох, декан побледнел. Как всегда, когда он чувствовал себя не в своей тарелке, пальцы его скользнули к ленточке ордена Почетного легиона, которую он гордо носил на лацкане пиджака. Он немного приосанился, когда вспомнил, что эти же слова Софокла звучали из уст Помпея, когда того убили, а затем обезглавили на египетском взморье, где он укрылся в попытке избежать мести Цезаря.

Как и в случае с Помпеем, погибшим из-за недооценки безжалостного врага, излишняя самоуверенность Альбера Када играла против него. Когда-нибудь благоразумие его оставит, и он совершит роковую ошибку. И когда это случится, он, декан, лично отрубит голову у еще теплого трупа и доставит себе радость, повесив ее на стену, прямо напротив своего стола. Возможно, даже прикажет выгравировать под этим бессмысленным трофеем сентенцию Софокла. До чего ж нужно быть глупым, чтобы верить, что простодушию по силам соперничать с мечом сильных.

– Раз уж вы перешли на такой тон… – проронил он наконец, для виду погрузившись в чтение некого крайне важного министерского циркуляра. – Вы знаете, где находится выход, господа. Буду вам признателен, если вы не забудете закрыть за собой дверь.

В тот самый момент, когда приглашенные уже выходили из кабинета, декан едва заметно приподнял голову и дрожащим от гнева голосом бросил последнее предупреждение:

– Ваше поведение меня отнюдь не удивляет, дорогой коллега. Но не забывайте, что в нашем мире за все приходится платить. Я дождусь, когда вы вновь допустите оплошность, и когда это произойдет – а это обязательно произойдет, будьте уверены, – можете не рассчитывать на какое-либо сострадание с моей стороны. Что касается вас, молодой человек, то ваш выбор закроет для вас в будущем гораздо более герметичные двери, нежели эта. Боюсь, когда вы осознаете всю тяжесть последствий своего решения, будет уже слишком поздно…

Альбер Када захлопнул дверь, не дождавшись окончания фразы. Последние слова декана затерялись позади них, приглушенные плотным деревом.

Пожилой профессор философии положил тогда руку на плечо своего подопечного и увлек его в длинный темный коридор. То был единственный знак симпатии, которого удостоился от него Давид за все годы их сотрудничества.

Несмотря на удовлетворение тем, что ему удалось не уступить давлению декана, лицо Альбера Када выражало глубокую усталость, вызванную сорока годами взаимного непонимания с учреждением, в котором он работал.

– Оставим этого придурка барахтаться в его неисправимой глупости, – промолвил он, натужно улыбнувшись. – Пойдемте лучше продолжим наш захватывающий диалог с прошлым – уж оно-то не должно нанести нам удар в спину. По крайней мере, надеяться на это можно…

С того дня чувство признательности, которое ощущал Давид по отношению к Альберу Када, едва уравновешивалась страхом перед деканом. Из суеверия он избегал последнего, как чумы, и старался не подходить ближе, чем на тридцать метров к коридору, зарезервированному для руководящих инстанций Сорбонны.

Эта предосторожность становилась тем более необходимой теперь, после смерти профессора, так как отныне никто не пришел бы ему на помощь, возникни у декана желание стереть его в порошок, а Давид нисколько не сомневался в том, что возможность преподать ему очередной урок доставит заклятому врагу его научного руководителя бесконечное удовольствие.

Попытка прошмыгнуть в университет неузнанным успехом не увенчалась. Декан еще издалека заметил его в толпе и при помощи локтей начал пробиваться к нему сквозь ряды зевак.

Он окликнул Давида в тот момент, когда тот уже намеревался войти в холл библиотеки.

– Эй, вы! Да, вы, Скотто… Подождите, мне нужно сказать вам пару слов…

Давид застыл на месте, не зная как быть. Библиотека представляла собой вполне достижимое убежище, но в ней имелся лишь один выход, и, в силу того, что монументальная лестница и входная калитка остались далеко за спиной, он в любом случае попадал в западню, словно мышь в мышеловку.

Отдавая себе полный отчет в том, что бежать Давиду некуда, декан приближался не спеша, величественной походкой победителя, дождавшегося часа окончательного триумфа. Весть об оскорблении, полученном им из-за Давида, облетела три года назад весь университет. Такая обида требовала примерного наказания.

– Должно быть, вы удручены, – произнес он, достаточно громко для того, чтобы это услышали все окружающие. – Какая огромная потеря для нашего университета! Сорбонна потеряла одну из своих твердынь. Мы все оплакиваем вашего покойного учителя.

Естественно, в сказанном деканом не было ни слова правды, напротив, на его лице читалось очевидное облегчение. Мало того, что он раньше, чем планировал, избавился от надоедливого преподавателя, так еще и получил в свое распоряжение свободную кафедру, которую мог теперь доверить одному из многочисленных протеже. Победа была полной.

Давай – и ты получишь. Это древний девиз декан давно сделал своим. Королевство, в котором он правил на правах абсолютного монарха, было до оснований подточено гангреной тщеславия. Чем больше декан наделял незначительными фрагментами своей власти окружавших его просителей, тем больше ощущал, как распространяются вокруг него восхитительно приятные флюиды благодарности.

Альбер Када был единичным исключением в этом насквозь прогнившем мире, где каждый жест требовал признания. Ему не было места в подобной вселенной. Его исчезновение соответствовало естественному порядку вещей.

Декан подхватил Давида под руку и приблизил лицо к лицу молодого человека. Контур его глаз был изборожден глубоко въевшимися в кожу морщинами. Эти знаки времени придавали взгляду тревожащую остроту, наподобие той, какую можно прочесть в глазах хищника, заметившего добычу и готового наброситься на нее и безжалостно разорвать на части.

На сей раз декан заговорил так тихо, чтобы его услышал один лишь Давид.

– Я предупреждал вас, что вы делаете ошибку, позволяя этому старому дураку водить вас за нос. Я мог бы раздавить вас, лишь щелкнув пальцами, и никто бы даже не подумал вас защищать.

Он замолчал, внимательно всматриваясь в лицо собеседника, дабы узнать, дошли ли до того его слова. Похоже, то, что он там прочел, его обрадовало.

– Но вам повезло, – продолжал он. – Вы так настойчиво мне противоречили, что в конце концов пробудили во мне любопытство. Я хочу знать, как могло случиться, что Када удалось убедить вас следовать за ним столь слепо и безоговорочно. Жду вас завтра у себя в кабинете; там все и обсудим. В ваших же интересах явиться. Вы меня поняли?

Давид кивнул, не в состоянии вымолвить и слова.

Удовлетворенный, декан отпустил его руку и удалился, оставив Давида стоять под десятками любопытных взглядов.

Никогда еще Давид не чувствовал себя таким одиноким, даже в тот день, когда его первая любовь влепила ему пощечину при всем классе, как только он признался ей в своем чувстве. Какое-то время он не мог найти в себе сил даже сдвинуться с места.

– Гнусный тип, к тому же – дурак, не так ли?

Вздрогнув, Давид обернулся. За спиной у него стоял Рэймон Агостини, как всегда, в выцветшем велюровом костюме. Вопреки запрету на курение на территории университета, он зажег сигарету и с наслаждением затянулся.

– Грозился выставить вас, как я понимаю? – бросил он, выпустив клуб дыма. – Я был слишком далеко, чтобы слышать, что именно он сказал, но не сильно удивлюсь, если этот мерзавец попытается воспользоваться ситуацией для урегулирования парочки старых счетов.

– Вход в Сорбонну мне пока еще не возбранен, но, полагаю, мое изгнание уже не за горами.

– Другого я от него и не ждал. Он захочет все провернуть по правилам, чтобы прикрыть свой зад. Не волнуйтесь, Скотто, я попробую это уладить. Преимущество дураков в том, что они слишком глупы, чтобы упрямиться, когда ветер начинает меняться. Я заступлюсь за вас, если он будет искать ссоры.

Рэймон Агостини знал, о чем говорил. Он заступил на должность профессора греческой литературы всего через год после прихода в Сорбонну Альбера Када. На протяжении долгой карьеры он участвовал в работе большинства университетских комиссий. Если кто в Сорбонне и знал в совершенстве, как функционируют все ее механизмы, то только он. Что, впрочем, не помешало ему, ввиду неумолимо приближающейся пенсии, быть отодвинутым в сторону несколькими молодыми честолюбцами с кафедры классической филологии.

Внешне, казалось, Агостини воспринял случившееся абсолютно равнодушно. Его жена давно хотела навсегда обосноваться в их домике на берегу Лазурного побережья, и ее можно было понять: стоило ли вкладывать столько денег в виллу с видом на залив Сен-Тропе, за которую к тому же они внесли еще не всю сумму, если проводишь там всего три недели в году?

До сих пор Агостини героически отбивался от объединенных нападок супруги и коллег, но вскоре ему должно было стукнуть шестьдесят восемь, что было синонимом ухода на пенсию. Перспектива круглый год – и зимой, и летом – проводить дни в прогулках, рука об руку с женой, по пляжу не особенно его радовала. Не говоря уж о бесконечных партиях в скрабл и ужинах тет-а-тет у телевизора. Даже китайцы не посмели изобрести подобную пытку. Рэймон Агостини надеялся, что диабет и слабое сердце избавят его от этой голгофы.

Помимо их общего пристрастия к выдержанному арманьяку, с наставником Давида их объединяла и любовь к тишине и покою. Потому и выбрали они себе смежные кабинеты, расположенные под крышей главного здания. Там и проводили все свободное от занятий время, дискутируя на литературные темы с пылом и энтузиазмом учащихся подготовительных курсов.

Воспоминания о тех мгновениях внезапно нахлынули на Рэймона Агостини. Глаза его наполнились слезами, и даже раздражение в отношении декана стерлось перед этим горем.

– Как это печально… – проговорил он, качая головой. – Не понимаю, что нашло на бедного Альбера.

– Депрессия, – предположил Давид, – или болезнь. Учитывая его характер, он бы не выдержал долгой агонии.

– Полноте, не говорите глупостей. Если бы Альберт был болен, он сказал бы мне об этом. Я видел его вчера, и он был в хорошей форме. Обозлен на коллег и на большинство студентов университета, как обычно, но отнюдь не подавлен.

Непроизвольно Давид поднял глаза на окно, из которого выбросился научный руководитель. Агостини последовал его примеру, но тотчас же отвернулся.

– Какой ужас… – пробормотал он.

Он смерил Давида долгим взглядом.

– Что же нам теперь делать с вами, Скотто?

Давид пожал плечами и улыбнулся.

– У вас, случаем, нет на примете какого-нибудь симпатичного местечка, куда бы я мог удалиться в изгнание? Вроде необитаемого острова или действующего вулкана?

Рэймон Агостини не ответил. Молча он затянулся сигаретой. Мыслями он был уже далеко. На пляже Лазурного берега, вместе с супругой, точнее говоря.

Лицо его напоминало суровую маску.

7

Иногда судьба зависит от сущего пустяка. От неудачно выполненного поворота, минутного опоздания на встречу или измененного в последнюю секунду номера, который трансформирует проигравший лотерейный билет в билет выигравший, к примеру. Или же от непредсказуемой химической реакции, в чем имела возможность убедиться на собственном горьком опыте Валентина. Едва заметная потеря контроля навсегда изменяет ход вашей жизни.

Валентина потеряла контроль над своим рисунком всего лишь на долю секунды. Столько длится моргание или вдох. Она дорого за это заплатила. Не в материальном плане, конечно. Эта роль отошла страховой компании, которая компенсировала ее ошибку щедрой выплатой наличных евро.

Более ощутимое наказание Валентины приняло форму современной версии позорного столба. Разумеется, ее физическая целостность не пострадала: она избежала мучительного обездвижения, пут на голове и руках, ее не закидывали отбросами и прогнившими овощами. Но ее приговорили к проклятью публичному, столь же унизительному и болезненному.

На протяжении нескольких недель, не имея возможности ответить на нападки, Валентина сносила безжалостный самосуд, предпринятый средствами массовой информации. Видеть, как твое имя осыпают упреками в газетах, было не очень приятно. Видеть его рядом с целым потоком таких прилагательных, как «некомпетентная», «безответственная» или «преступная», было куда как горше.

Вазалис тоже утратил контроль над своей судьбой. Ему также не удалось вовремя выпрямить траекторию своей жизни. По некому интересному парадоксу, его наказание представляло собой полную противоположность тому, которому подвергли Валентину. Не став предавать его имя поруганию, папа Климент IV решил, году примерно в 1270-м, удалить его из человеческой памяти, приговорив к заточению в подземных застенках истории, где Вазалис затерялся в бесчисленной когорте побежденных и проклятых. Но прежде, в соответствии с великой фольклорной традицией того времени, Вазалис все же был помещен на костер и превращен в холмик пепла, который палачи вызвались рассеять на ветру.

После того как телесная оболочка несчастного ушла с дымом, панским цензорам не составило труда стереть память о нем.Под угрозой смертной казни они запретили произносить его имя и обсуждать его труды. Кем бы ни был Вазалис, он вызвал реакцию небывалой жестокости, даже в те смутные времена.

Придуманная Климентом IV стратегия оказалась чрезвычайно эффективной. Уже спустя полвека никто не помнил, чем именно прогневал Вазалис папу. С середины пятнадцатого столетия и вовсе никто бы уже не рискнул утверждать, что такой человек действительно когда-то существовал.

Так рассказывали эту мрачную историю те, кто был убежден в ее достоверности. Таких было немного, но Хьюго Вермеер входил в их число.

По правде сказать, Вермеер был готов поверить в любую легенду, коль скоро она несла на себе отпечаток заговора, тайны и скандала. Если, сверх того, она хоть каким-то боком касалась искусства или философии и к ней примешивалось подозрение на антиклерикализм, он первым устремлялся на ее поиски с рвением, достойным спартанца в день битвы.

Хьюго Вермеер был бойцом, пылким и смелым воином, полной противоположностью своему знаменитому предку из Делфта (по крайней мере, сам Хьюго, никогда не приводя доказательств, утверждал, что является его потомком по прямой линии), на которого он походил дородностью тела и грубостью черт.

Что до остального, то Хьюго Вермеер был невысок, коренаст, вечно небрит и всегда немного подшофе, даже в те редкие моменты, когда ходил натощак более двух часов. Эта привычка никак не сказывалась на его отвратительном характере, который ставил Хьюго в один рад с взбесившимся ротвейлером. Дни свои он проводил за излиянием желчи на политиканов, дороговизну жизни и распущенную молодежь, с редким апломбом и абсолютной непорядочностью поливая налево и направо беспардонной ложью и неправдоподобием.

Стоило, однако, Вермееру прийти в хорошее расположение духа и вырваться за пределы своих четырех стен, как из него начинала хлестать язвительная ирония (термин «убийственная» здесь был бы более уместен), устоять перед которой не представлялось возможным. Тогда он выказывал безупречную верность и мог пожертвовать ящиком «Шато Петрюс» во имя помощи угодившему в переплет другу. Вечера, когда он вдруг решал еще больше поднять себе настроение, заканчивались для Валентины состоянием продолжительного отупения, вызванного резким и значительным повышением алкоголемии.

Вермеер долил в бокал «Жевре Шамбертен» урожая 1992 года – истинное чудо, бархатистое и мягкое, – знаком показал официанту, что ему требуется вторая бутылка, и с энтузиазмом набросился на телячью отбивную, которую иначе как гигантской назвать было сложно, так как она занимала всю тарелку, от края до края, будучи при этом не менее пяти сантиметров толщиной. Проглотив значительный кусок этого сильно недожаренного мяса, он закончил свой гастрономический штурм пригоршней картофеля фри, а затем разбавил все новым бокалом «Жевре Шамбертен».

– Ах… 1992-й, – проронил он, переводя дух. – Великий год для бургундских. Я ведь уже рассказывал тебе про бургундские?.. Бордо этого года вышли весьма заурядными. О божоле лучше и вовсе не вспоминать. Они просто ужасны!

Хьюго Вермеер выражался на совершенном французском, со всеми его междометиями и ругательствами, и лишь легкая склонность произносить более резко, чем следует, конечные гласные, выдавала его голландское происхождение.

Он бросил презрительный взгляд на стакан с «кока-колой лайт», что стоял на столе, рядом с тарелкой Валентины.

– Как ты можешь пить это? Оно тебя не достойно, дорогуша. Ты ведь отлично знаешь, что эта гадость разъедает внутренности. Все начинается язвой, а затем перерастает в рак. Они делают это специально, мерзавцы. Почему, как думаешь, они так и не раскрыли состав? Все для того, чтобы после этой дряни спихнуть нам по дешевке лекарства, выудить из нас бабки…

– И лишить нас души, – закончила Валентина, которая наизусть знала все сетования друга.

– Не шути с этим, Валентина. Если уж портить сосуды, то лучше делать это приличными вещами. Твое здоровье! – заключил он, глотком осушая бокал.

– Ты пропустил свою эпоху, Хьюго. Тебе следовало жить во времена Дюма и Флобера.

– Даже не говори мне об том… – проворчал Вермеер, и глаза его наполнились тоской. – Ах, обеды мадам Бовари! Филеи, фрикасе из цыпленка, задние ножки барашка, телятина и свинина во всех их вариациях… Не говоря уж о фигурных тортах на десерт и винах, по двенадцать бутылок в ящике. Восемь часов за столом… Жили же люди!

Он вновь наполнил бокал и произнес тост:

– За великого Кюрнонского!

– За короля кулинаров! – зашла еще дальше Валентина, подняв стакан с «колой». – И за всех писателей, умерших молодыми и толстыми в жесточайших муках!

Хьюго Вермеер погладил живот, всем своим видом выражая сомнение.

– Ну… Можно и умереть, лишь бы до самой смерти ни в чем не знать отказа…

Тотчас же начав применять теорию на практике, он отрезал новый кусок говядины, покрыл его толстым слоем беарнского соуса и запихнул мясо в раскрытый рот. Черты его скривились от удовольствия в убедительном подражании пожирающему детей Сатурну, вышедшему из-под кисти Гойи.

– Что тебя беспокоит, Валентина?

– С чего ты взял, что меня что-то беспокоит?

– Вот только не надо, прошу тебя… Со мной это не проходит.

Валентина опустила глаза и начала тыкать меланжером в дольку лимона, плавающую на поверхности «коки».

– Я не могу об этом говорить, Хьюго. В договоре был пункт о конфиденциальности, и я его подписала. Мне не нужны неприятности.

– Не связан ли, случайно, твой встревоженный тон с некоей рукописью, приобретенной на прошлой неделе неким пожилым торговцем, который в последнее время сделал все для того, чтобы о нем все забыли? Если ответ положительный, моргни один раз. Отрицательный – высунь язык. Даже если за тобой следят, адвокаты Штерна не смогут этим воспользоваться в день суда.

– Как ты узнал про этот Кодекс, Хьюго?

– Все знать – моя работа. И я очень способный, если ты не забыла. Говорю это со всей скромностью, разумеется. Так что же нам известно… Предпосылка первая: я слышал, что старый плут Элиас отдал кучу денег за одну старую книжку, которую не пожелала приобрести ни одна муниципальная библиотека, – такая она потрепанная. Если он хочет из нее что-то вытащить, ему нужен хороший реставратор. Предпосылка номер два: ты – лучшая в свой профессии и, что немаловажно, ты свободна и умираешь с голоду. Подведем итог этому силлогизму: Элиас с тобой связался, предложил работу, и ты, будучи девушкой неглупой, согласилась, но стала задавать себе вопросы.

Валентина наградила его вялыми аплодисментами.

– Неплохо для типа, который не получил степень бакалавра.

– Если у меня ее и нет, то лишь потому, что мои дорогие родители не захотели, чтобы я общался со всякой чернью.

То, что Вермеер принадлежал к элите общества, было для Валентины отнюдь не новостью. Действительно, с самого рождения родители готовили Хьюго к тому, что в будущем ему придется жить в полном соответствии со статусом рантье. За последние полтора века ни один из членов его семьи не работал за плату, и так должно было быть и далее. Единственные общественные структуры, в которые Вермеер позволял себе входить, требовали вступительного сбора в десять и более тысяч евро, и это – не считая ежегодного членского взноса.

Вот почему воспитанием Хьюго сперва занималась целая куча репетиторов, ни один из которых не выдерживал этого феномена больше одного учебного года. Осознав тщетность своих усилий, родители в итоге отослали сына в Швейцарию, где, в уединенном, дорогом и бесконечно скучном пансионате для мальчиков и прошла юность Хьюго. Помимо некоторого – но не чрезмерного – влечения к индивидуумам того же пола, юноша вынес оттуда стойкую ненависть по отношению к преподавателям, а также глубокое презрение к тем, кто подчиняется их авторитету, а к таким можно отнести едва ли не половину населения.

Хьюго Вермеер принадлежал к элите – по крайней мере ему нравилось так думать.

То, что он считал своей работой, было на деле лишь хобби, ничего, за исключением множества наслаждений и массы неприятностей, не приносящим. Около трех лет назад он открыл в Интернете сайт под названием «Artistictruth.com», на котором регулярно выкладывал пикантную информацию о мире искусства. Интриги и всякого рода комбинации там записывались, классифицировались, комментировались и разоблачались.

Пусть зачастую его сенсационные новости и невозможно было проверить, зато они всегда вызывали доверие. Никому не удавалось избежать язвительности его пера, или, точнее, клавиатуры. Стоило Вермееру узнать нечто интересное, как он тут же, упрямо и ни минуты не раздумывая, бросался навстречу неприятностям.

Подобная линия поведения принесла ему немалое количество новых врагов. В прошлом году, к примеру, он вынужден был на время закрыть свой сайт, когда получил по почте собственную фотографию, обведенную красным кругом, изображавшим мишень. Классика, крайне эффективная, что не раз доказывалось.

Послание было ясным. Его авторы, однако, не учли одного: всегда держась в стороне от обществ, Хьюго Вермеер нисколько не беспокоился о моральных принципах, действующих парализующе на большинство смертных. Он не признавал никаких барьеров и пользовался своим социальным статусом для получения определенных привилегий, вроде права не отчитываться ни перед какой администрацией. Ничто не могло ни напугать его, ни остановить, тем более закон.

Этот естественный крен оказал решающее значение на его профессиональный выбор. Вместо того чтобы войти в состав правления коммерческого банка, возглавляемого его отцом, и спокойно дождаться, когда тот уйдет на покой, чтобы занять освободившееся место, Хьюго воспользовался случившимся в начале девяностых распадом Восточного блока и занялся крупномасштабным ввозом в западноевропейские страны старинных икон, как правило, краденых.

Когда конкуренция на этом рынке стала слишком острой, он осознал необходимость перемены профессии. Исчезновение одного из посредников, чей обезглавленный труп нашли пятью месяцами позже на какой-то московской свалке, помогло принять это мудрое решение.

Вермеер купил по случаю антикварную лавку, специализировавшуюся на новом искусстве, и выстроил новую, во всех отношениях соответствующую его идеалу жизнь. Он жил в двухуровневой квартире (двести пятьдесят квадратных метров), расположенной на авеню Ош, на полпути от Елисейских Полей и парка Монсо, питался в дорогих ресторанах и ездил на ярко-синем «мазерати 3500 GT» 1956 года выпуска.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю