355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Радий Погодин » Лазоревый петух моего детства (сборник) » Текст книги (страница 7)
Лазоревый петух моего детства (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:51

Текст книги "Лазоревый петух моего детства (сборник)"


Автор книги: Радий Погодин


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)

– Старшина, посмотрите, Швейка-то как вышагивает! Ишь резвый. Ишь какой экстерьерный. – Эти слова произнес писарь Тургенев, высунувшийся в дверь.

Алька не обиделся – в писаревой интонации слышалось доброжелательство, даже гордость.

Так они менялись в спортивном зале. Из сопливых шкетов, пацанов, гопников превращались в людей, с которыми полагалось говорить вежливо и убедительно. Они приходили в спортивную школу кто в чем, но одинаково серые, упрятанные в скучную одежду, как в шелуху. Гимнастическая форма: белые майки, синие брюки с красным пояском и черные мягкие туфли – вдруг делала их движения строгими и свободными. В сознании возникало острое ощущение гордости, предчувствие новых возможностей и нового языка…

– Швейка, ты чего этаким павачом ходишь?

Алька обернулся. На него нахально глядел и ухмылялся ординарец командира роты Иван – пилотка лепешкой, шея отсуютвует.

– Не Швейка – Швейк, – сказал Алька.

– Усвою. – Ординарец оглядел его со всех сторон. – Павач, между прочим, павлин. Интересное слово… Я тебя жду. Комроты велел отвести тебя к сержанту Елескину. Смотри ты, автомат тебе выдали натурально и запасную диску…

– Диск, – поправил Алька.

– Усвою. Стрелять-то умеешь?

Алька покраснел.

– Идем к сержанту Елескину – он к педагогике слабость имеет.

За спиной у Альки висел вещмешок, в мешке котелок луженый, крашенный поверху зеленой краской, и ложка – большая деревянная, вырезанная в Хохломе из мягкой липовой чурочки.

– Сержант Елескин, принимай стюдента, – сказал ординарец. Башковитый стюдент.

Сержанту Елескину было за двадцать, он сидел, прислонясь к рассохшейся бочке, играл на балалайке «Светит месяц». Телосложение он имел бурлацкое, с тяжелой сутулостью, которая возникает не от возраста, не от согбенности перед жизнью, но от тяжести размашистых плеч, глаза голубые, с пристальным любопытством, такие глаза редко лукавят, но всегда немножко подсмеиваются. Оказалось, сержант Елескин не командует никаким подразделением, даже самым маленьким.

– У нас во взводе двадцать сержантов, – сказал он. – И младших, и средних, и старших. Даже трое старшин. Разведчики…

Весь день сержант Елескин обучался играть на балалайке и обучал своего «приданного» владению оружием. У него целый арсенал был. Кроме автомата, гранат, запасных дисков, ножа и трофейного пистолета, сержант владел ручным пулеметом.

– Нынче у нас особое будет задание… Светит месяц, светит ясный… Я пулеметик на всякий случай выпросил. Хорошая машина «дегтярь»… Светит полная луна…

Алька быстро освоил автомат и снаряжение автоматных дисков. Но вставить снаряженный диск в автомат сержант ему не позволил.

– У тебя еще руки торопятся.

Степан лежал на спине и, поглаживая балалайку, смотрел в небо.

– Ишь, – говорил он, – небо как разбавленный спирт. Бывает небо как чернила, бывает как болотная вода. У меня на родине небо такое уж разноцветное… У нас воды много – озер и болот. Не валяй затвор в песке. Песок оружию – рак. Здесь, Алька, вода не та. Здесь разделение. Вот вам вода – вот вам суша. А у нас разделения нет, везде сверкает, переливается, испаряется.

Альке этот монолог был понятен и близок. С детства он привык к городу, отраженному в воде: в реках, каналах, речках; к городу, который встает над водой куполами и шпилями и лишь затем вытягивается в узкую полоску – это когда плывешь на пароходе из Петергофа.

По особой психологической причине образ строгого города, отраженного в светлых водах, всегда заслоняли в Алькиных воспоминаниях сырые захламленные дворы, запах непросыхающей штукатурки, плесени и гниющих дров. Вероятнее всего, потому, что вырастал он и его сверстники в основном не в парках, не на широких площадках и проспектах, не на гранитных набережных, но во дворах, зажатых облупленными многоэтажными стенами.

В их доме было два двора. Один довольно просторный, даже с развесистым деревом, которое жило вопреки гвоздям и ножевым ранам, другой – задний, образованный глухими неоштукатуренными стенами соседних домов. Там стояли помойки и водомер, у стен были сложены доски, кирпичи, бочки с известью и гора булыжников. На заднем дворе зияла арка с закрытыми на тяжелый погнутый крюк железными воротами. Под аркой играли в орлянку, в пристенок – на этой сцене Шура плясал чечетку. Руки у Шуры, всегда спрятанные в карманы брюк, были тяжелыми, с кожей какого-то каменного оттенка. Чечетку он плясал с угрожающей виртуозностью. Подражая ему, мальчишки шлифовали булыжник подошвами, ходили расхлябанно, кривили рот в брезгливой усмешке, шепелявили, щурились и безжалостно отпускали щелчки малышам. Щелчок самого Шуры, по некоторым свидетельствам, валил с ног.

В начале сентября пятиклассники Алька, Гейка и Ленька Бардаров, имевший громогласную кличку Бардадыр, пришли во Дворец культуры имени Кирова. Они стояли перед заведующим детской спортивной школы в обвисающих майках, в трусах ниже колен – считалось: чем длиннее трусы, тем они футбольнее. Руки в цыпках, колени в болячках.

– Выдающееся пополнение, – сказал заведующий. – Расслабьтесь, я ваших глаз не вижу – сплошные брови… В какую же секцию вы устремились?

– Бокса! – отпечатал за всех Ленька Бардаров. – Будем Шуру лупить.

Но заведующий спортивной школой по каким-то своим соображениям записал их в гимнасты…

Когда смеркалось, сержант Елескин подал команду:

– Вали, Алька, за кашей. Солдат на фронте как сова: только в потемках пищу принимает. – И пропел: – «Солнце скрылося за ели, время спать, а мы не ели…»

Ротная кухня потела в разбитом глинобитном сарае. Повара повыбрасывали оттуда издержавшуюся крестьянскую снасть, бережливо оставленную то ли для памяти, то ли для ремонтных целей. Все это валялось у входа, обруганное спотыкающимися разведчиками, но не сдвинутое даже на сантиметр.

– Куда у солдата глаза прицелены? – спросил сержант.

– На врага и на кашу.

Сержант Елескин внимательно оглядел большую Алькину ложку, причмокнул завистливо:

– Емкий прибор.

Ложка у Альки была гораздо больше сержантовой; покраснев, он отметил про себя это обстоятельство, но все же сдул с нее пыль и обтер, как сержант, о подол гимнастерки. Алька зачерпнул первый, круто, с горой. Сунул в рот распаренную перловку. Ложка не лезла, драла ему уголки губ. Он скусил кашу сверху, наклоняясь над ложкой и поставив под нее ладонь, чтобы на землю не просыпать. Дыхание остановилось. Зубы заныли.

Алька студил опаленный рот, часто дышал. И глядел: сержант обирал кашу с краев, понемногу; маленькая, видимо соструганная, его ложка так и мелькала. Слишком часто мелькала. Безостановочно. При этом сержант еще успевал говорить:

– Гречневая каша – та долго пар держит. А в пару аромат. Вот «шрапнель» – перловка – она без запаха. Пару в ней нет, она изнутри согревает.

Алька совался к своей ложке со всех сторон. Видя, как убывает в котелке каша, не щадил ошпаренного языка.

– Ты помедленнее ешь, – попросил он жалобным голосом.

– Так уже нечего, – ответил сержант Елескин, заглянув в котелок. В голосе у него было искреннее недоумение. – Может, Мухаметдинов ошибся, может, не на двоих дал, а только на одного тебя?

– На двоих, – сказал Алька. В голосе его были слезы.

– Может, паек убавили?.. Ступай на кухню, скажи – сержант Елескин добавку просит.

– Разыгрываешь? – пробурчал Алька, но пошел. Была в словах сержанта простота.

Алька потолкался у кухни, ежась от стыда не за то, что пришел добавку просить – просить ему приходилось, – стыдился Алька своей жадности, своего неумения есть из одного котелка, своего недоверия к человеку, который обучает его владеть оружием. «Боже мой! – мысленно крикнул Алька. – Откуда у меня такое взялось? Черт возьми! Ну и скотина я!» Он ударил себя кулаком по лбу.

– Эй, солдат, чего свой лоб не жалеешь? – спросил с татарским акцентом повар.

– А-а… – Алька рукой махнул. – Сержант Елескин добавки просит.

– Степка? Степке добавку надо. Такой конь. Чего ты сразу с одним котелком пришел?

В походной кухне было пусто. Кухонный наряд драил ее мочалкой. Повар открыл термос, навалил Альке в котелок каши.

– Ты стюдент, что ли? Следующий раз придешь, два котелка захватывай. Степка поесть горазд…

Когда Алька вернулся на задворки какого-то бывшего магазина, где располагался их первый взвод, и по голосу балалайки отыскал Степана, было уже совсем темно. Степан подал ему ложку, такую же небольшую и ловкую, как у него.

– Эти хохломчане – маляры они, а не ложечники. А может, стылую пищу любят. Ихними ложками только тюрю хлебать. – Степан устроился у котелка солидно, вздохнул, будто начинал серьезное, важное дело. – С краев обирай, – сказал он. – С краев прохладнее… Ух, какой дух…

Ночью бригаду подняли. Называлась она моторизованной, но моторов у нее никаких не было. Солдаты торопливо скатывали шинели, становились повзводно, сосали самокрутки «в рукав». На шоссе грохотали телеги, храпели кони. И всюду горбатились, колыхались спины с вещевыми мешками.

Капитан Польской обошел строй роты. Остановился перед сержантом Елескиным.

– Степан, пулемет взял?

– Так точно.

– А где стюдент?

– Здесь я, – сказал Алька.

Капитан посмотрел на него.

– Грудь колесом. Ну, ну… Скоро запоешь: «Как хороши, как свежи были розы…» Ма-арш!

Руки оттягивала железная коробка с пулеметными дисками.

– У нас с тобой все не как у людей, – сказал сержант Елескин. – У людей-пулеметчиков первый номер глазастый, прицельный и злой. Второй номер – «нечистая сила»: неумытый, но мускулистый и покладистый обязательно. Чтобы на него тяжесть класть, как на телегу. Давай… – Он отобрал у Альки коробку, повесил ему на плечо свой автомат.

Сердце у Альки разрывалось не столько от ходьбы и тяжести, сколько от сознания своей причастности и тревоги. Пекло пятку. Жесткий рубец неумело обернутой портянки впивался чуть ли не в самую кость. Боль разгоралась, охватила ногу сначала до голени, потом резкой струей поднялась вверх, и теперь с каждым шагом жаркие молнии ударяли от пятки в бедро. Алька попытался наступать на носок. Стало еще хуже, сбился ритм, возникло чувство, что ему не дойти.

– Ходить в строю не люблю и окопы рыть ненавижу, – сказал Степан.

Дорога, казалось, усыпана раскаленной щебенкой, залита огненной лавой. Алька жарко, со стоном дышал. Губы и язык, похоже, обызвестковались. Ремни автоматов врезались в плечи, казалось, они уже протерли шинель. Вещмешок ломил спину. Алька думал, что вот-вот упадет, задымится и его расшвыряют ногами, как расшвыривают прогоревший костер.

Шаг – огонь… Шаг – огонь…

Алька не заметил, как притерпелся к этой обильной боли, может быть, блокада приучила его существовать отрешенно от телесных страданий.

Сержант Елескин шагал, подремывая. Алька попытался задремать тоже…

Его грубо толкнули, более того, как бы смяли, словно хотели смести с дороги.

– Куда?! – закричал Алька.

– Привал… На обочину-у…

Сержант Елескин улегся, задрав ноги кверху, упер их в какой-то неразличимый в темноте ствол дерева. Альке он приказал:

– Перемотай портянку. Разомни рукой натертое место. Никакой травы не прикладывай. Собьется в комок, еще хуже натрет.

Алька перемотал портянку: он разглаживал ее, ласкал, как котенка. Потом улегся и погрузился в темную воду сна. Вода была теплая, и девчонка Лялька прыгала с его плеч. После ее прыжка он терял равновесие, падал на спину – вода забивалась ему в ноздри, он кашлял, согнувшись. Лялька с визгом топила его и требовала: «Давай распрямляйся, я еще нырну». И снова взбиралась к нему на плечи. Потом она перелезла на Гейку Сухарева, ныряла с его плеч и его топила.

И опять в темноте:

– Становись! Марш…

И опять качаются перед глазами черные горбатые спины. Боль, разгораясь в ногах и в плечах, окружает его горячим тулупом; идти тяжело, и он задыхается. И возникает новая боль, ноющая, пока не страшная, она не объединяется ни с какой другой болью, и он понимает, что именно она отзовется, что она-то и есть беда.

К утру он уже не шел, не шагал – переставлял ноги механически, с бессмысленной обреченностью. Когда командовали: «Привал!» – ложился. Командовали: «Становись!» – вставал.

На рассвете роте разрешили отдых в рощице, на краю скошенного пшеничного поля. Алька закутался в шинель, и все ушло… Его растолкали. Он вяло приподнялся:

– Пора?

– Солнце вышло из-за ели, время в бой, а мы не ели.

– В бой?

– Я говорю, вставай, поедим. – Сержант Елескин поставил на землю два котелка. От одного пахло горохом, от другого – пшенной кашей с консервами. – Выспишься еще. Мы здесь до ночи проваландаемся. Днем «мессершмитты» шуруют.

Опираясь на руки, Алька подполз к котелкам – телу было удобнее передвигаться таким образом. Боли не было. Был стон всего тела. Алька улыбнулся этакой бодрой улыбкой, вытащил ложку.

Они аккуратно и молча ели гороховую похлебку. Затем пшенную кашу, горячую, как огонь. «Собственно, что такое огонь?» – Алька задал такой вопрос с иронией, но тут же представил танкиста на винтовом табурете, что ставят к роялям, и поперхнулся – язык обжег.

– Пятьдесят километров за ночь преодолели, – сказал Степан, облизывая ложку.

Алька не понял, много это или мало; на всякий случай, впрочем искренне, возразил:

– Рано стали. Могли бы и побольше пройти.

Степановы голубые глаза заголубели еще сильнее. Лицо его как бы расцвело.

– А что? – сказал Алька. – Я думаю, факт…

– Поди котелки вымой. Вон речушка под горкой.

Алька встал на четвереньки. Попробовал подняться в рост, но позвоночник словно разобрали по позвонкам. Зажмурившись, он все же рванулся, выпрямился, но шага сделать не смог – ноги не слушались, не желали.

– Ты их руками двигай.

Алька не рассердился и не обиделся, ему уже приходилось переставлять ноги руками, когда он, истощенный, поднимался домой по лестнице.

– Еще есть такая система, – сказал Степан, – хождение вилкой. – Он расставил два пальца и, ворочая кисть, пошел ими по днищу котелка.

Алька попробовал. Вот она, та ноющая боль. Мускулы разрываются волокно за волокном. Ему казалось, что он слышит треск и хлопки…

«Не делайте резко шпагат, – говорила в младшей группе их тренер стройная перворазрядница, – растяните паховые кольца, и все, конец спортивной карьере… – Взмахивала ногой выше головы, прямо с такого маха садилась на шпагат и, проведя ногой плавный полукруг, выходила в очень красивую стойку на кистях. – Вообще у мужчин шпагат не глубокий, да он им, право, не нужен…»

Зато девчонки садились в шпагат, как в люльку, и стойку на кистях они делали на одном легком вздохе. В их движениях преобладали мах, прогиб, сложение дуг и спиралей в некое изящное подвижное хитросплетение. Иногда Алька ловил себя на мысли, что он не воспринимает девчонок в зале как девчонок, но лишь как людей, занимающихся другим, недоступным ему видом спорта.

«Мальчики приближаются к совершенству в гимнастике, когда девочки уже сходят со сцены известными мастерами», – говорила их тренер – стройная перворазрядница.

Алька двигался вилкой. Котелки гремели, кости и сухожилия стонали, мускулы выли…

Когда, помыв котелки, он вернулся, возле сержанта Елескина сидел ординарец комроты Иван.

– Молодец, стюдент. Далеко было слышно, как все твои жилы скрипели и верещали.

– Не дразни меня стюдентом, пожалуйста.

– Усвоил… Пополнение все обезножело. Столько пройти… Степан, ты бы коробку с дисками на телегу к старшине кинул… Парня бы разгрузил. Гранат набрал! Жадный ты, сержант Елескин.

– Гранатки-то легкие, вшивенькие. Они мне консервы напоминают. Я консервы люблю…

Ординарец принес комротову балалайку, и Степан почти целый день чикал по струнам своим костяным пальцем.

В сумерки роту подняли. Обезножевшие парни из пополнения бесстыдно смотрели на старшинскую телегу, груженную патронами, гранатами и съестным припасом. Но попроситься в нее никто не решался. Рядом с телегой, держась одной рукой за грядку, шел капитан Польской, в другой руке он держал ручной пулемет за пламегаситель и опирался на него, как на узловатую тяжелую трость. Лицо у капитана было белым и губы белыми.

– Язва у него, – сказал Алька сержанту Елескину. – Блуждающая. Все время не заживает. Затянется – и снова в другом месте.

Рядом с командиром роты шагал старшина, легкий, вызывающе элегантный.

Ночью бригада вступила на местность, где накануне был бой. Пахло угаром, горелым валенком, пережженной печной глиной. Люди шли молча. До этого они тоже шли молча, молчали от дремы, от бесконечного однообразного ритма – сейчас молчание было другое: молча ложились на привалах, держали оружие в руках, изготовленное на всякий случай, – может быть, вон за той порушенной хатой разорвет тишину пулеметная очередь.

Когда случилась заминка в передних рядах, Алька сдернул с плеч автоматы; он совал Степану то один, то другой, с ужасом пришептывая:

– Который твой-то, ну говори же! Может, зарубку поставить?

– Нацепи бантик. – Сержант Елескин был очень спокоен, даже легкомыслен, так Альке казалось. – Чего суетишься, как клоп на ладони? Ненароком пальнешь – отделение в госпиталь, а то и к дяде Петру. Ночь спокойно переживем. Впереди танки. Фриц сейчас «драпен вестен», как нашпаренный чешет. Он на машинах, на полном газу. Мы на своих двоих. Этой ночью нам его никак не нагнать. Вдумайся, голову-то зачем наращивал?

Степановы слова Альку обидели, он губы надул, но тревога ушла. Алька почувствовал вдруг, что, кроме пожара, в воздухе пахнет яблоками, конским навозом, осенним лиственным лесом. Где-то драчливо промычал бычок, чертыхнулся женский охрипший голос, хлопнула дверь – наверно, загоняли бычка пинками в сарай.

– Берегут, – сказал Алька.

– Правильно берегут, – ответил Степан. – Им жизнь начинать надо. Колхоз заводить…

На заре бригада вошла в Кременчуг. Мертвый город лежал вдоль асфальта по обеим его сторонам. Пепельные курганы с черными и охряными пятнами, иногда белый кусок мазаной стены с узором, наведенным синькой, – похоже, курилась, наполняя воздух душным запахом, городская свалка.

Алька остановился было, его поразил вид покалеченной «тридцатьчетверки». Собственно, танк был целехоньким, кроме пушки: пушка лопнула вдоль, и каждая ее половинка скрутилась кольцом, как расщепленное луковое перо. Такого Алька увидеть не ожидал: в его представлениях сталь пушечного ствола была нерушима. И уже совсем нелепо выглядела рядом с танком покосившаяся трансформаторная будка с предупреждающим рисунком череп и под ним скрещенные кости. Символ смерти казался здесь детским, как деревянная сабля.

Степан потянул Альку за рукав, он был угрюм и заперт для разговоров.

Колонна молча, невольно подравнивая строй и ритм, вошла в центр города. Кирпичные беленые дома были розовыми в рассветном небе, солнце еще не показалось над горизонтом, но уже коснулось их. Они отстояли порядочно друг от друга, видимо, соединяли их в улицу выгоревшие до земли деревянные строения. Так и поднимались редкие розовые зубья причудливыми утесами. В оконных проемах ярко светилось небо.

Не было никого: ни людей, ни животных, ни птиц, только страшный мираж, по которому проходили солдаты.

Жуткая красота розовых зданий холодом вошла в Алькино сознание, пригнула его голову – так, глядя под ноги, и шагал он, пока колонна не сошла с дороги и не углубилась в редкий лесок.

За молодыми стволами, над зарослями лозняка густо синел Днепр.

Было велено отдыхать, готовить оружие, ждать дальнейших распоряжений.

Сержант Елескин поставил коробку с дисками перед Алькой.

– Есть развалины, есть руины. Руины – понятие философское. В них живут миражи будущих городов… Каким должен быть второй номер?

– Нечистой силой – неумытым, сильным и покладистым, как телега.

Степан засмеялся.

– Неумытый – вычеркни. Займись – проверь диски. Протри, чтобы ни единой песчинки. Потом автоматы почистим.

Степан расстелил шинель, поставил на нее пулемет и принялся его разбирать. Алька тоже шинель расстелил, вытащил из железной коробки диски, черные и маслянистые, местами они отливали синим цветом, идущим, казалось, из глубины металла. Алька вытолкнул щепочкой патроны на шинель. Протер все вафельным полотенцем, зарядил снова и занялся автоматами.

Солдаты под кустами ивняка сидели или лежали, но в основном проверяли оружие, перематывали портянки, говорили замедленно, то ли с ленцой, то ли в задумчивости. Алька заметил – некоторые пришивают к гимнастеркам чистые подворотнички, спросил:

– Что за пижоны?

Степан плечами пожал.

– Эти пижоны с сорок первого года воюют, привычка у них такая.

Степан долго и старательно умывался, и Алька рядом с ним фыркал, плеща водой на свое тощее тело. Степан вытащил из мешка командирскую сумку, достал из нее чистый подворотничок, пришил его ловким стежком и громко перекусил нитку. Растянул гимнастерку за плечи, потряс перед собой, как бы любуясь, затем осторожно проткнул ножом на ее груди три аккуратные дырочки – две справа, одну слева. Промурлыкав под нос что-то вроде частушки, извлек из командирской сумки ордена, завернутые в носовой платок. Орден Красного Знамени старого образца на винте, такой можно было заслужить только в самом начале войны (у Альки челюсть беззвучно отвисла и слюна струйкой выкатилась на подбородок), орден Красной Звезды и орден Отечественной войны, совсем новенький.

– Как на парад, – прошептал Алька, томясь от восторга и удивления.

– Почему «как»? – с ухмылкой сказал Степан, посмотрел на снаряжающихся разведчиков, на синий Днепр позади леска. – Наступление самый главный парад… Для кого-то он будет последним. – В разговорах с Алькой у Степана никогда не проскальзывали такие мотивы, наверно, поэтому он вздохнул и опустил глаза к своей гимнастерке.

У Альки защемило в носу.

В начале войны они с Гейкой Сухаревым несколько дней толклись возле Василеостровского райвоенкомата, с завистью поглядывали на восьмиклассников, которые, выпятив грудь, проникали внутрь, бывали выставлены, но все же имели повод для выкриков и воинственных возражений. Там они в последний раз увидели стройную девушку-перворазрядницу, которая тренировала их в младшей группе, Светлану Романовну; у нее было два кубика на петлицах.

Завуч Лассунский обнял их сзади за плечи. Они обернулись и долго моргали – высокий моряк с суровым лицом улыбался им грустно и ласково. Шевроны на рукавах капитанские.

– Куда же вы? У вас сердце! – воскликнул Гейка испуганно.

– А у вас?.. У вас тоже сердце. – Он поцеловал их в маковки, стиснул пальцами их плечи и неожиданно легко побежал догонять уходивших по Большому проспекту морских командиров, их было человек десять, пожилых, мрачноватых, но не утративших морской спокойной осанки.

На поляне с пожухлой травой составили друг на друга патронные ящики, покрыли их куском кумача. К ящикам встал молодой лейтенант – помпотех роты. Помпотех был, а техники – четыре броневичка, которые то и дело застревали в колдобинах или валялись в кюветах. В основном их использовали для связи. Чуть в отдалении от ящиков толпилась группка солдат, все молодые, все в каком-то смущении и строгости. Помпотех откашлялся, заговорил, круто жестикулируя. К нему по очереди подходили. Он вручал что-то и жал руку.

Алька сообразил: «Комсомольские билеты!»

– Степан, что будем делать? – спросил он, осознав с тревогой, что все неспроста.

– Днепр форсировать.

Днепр синел за кустами, широкий и неслышный.

– Его же форсировали в районе Киева и еще где-то.

– Давай обеги кругом. Там, наверно, и мост уже есть.

В кустах хрястнула мина. Она разорвалась в расположении второго взвода. Ни стонов, ни криков не было, только чертыхнулся кто-то. А правый берег Днепра казался светлым и дружелюбным.

Пришли от командира роты командиры взводов. Своего командира Алька толком не знал. При первом построении, сразу же после знакомства с сержантом Елескиным, командир взвода лейтенант Зубарев оглядел его с вежливым интересом, не более того, и спросил:

– Степан, донесешь?

– Дойдет, – ответил Степан.

Степана почему-то все называли либо по имени, либо сержант Елескин. Просто Елескин не называли.

– Пошли грузиться, – сказал командир. – Поплывем на тот берег.

Гуськом потянулись солдаты к воде, к ожидающим их железным понтонам.

– Мы же разведчики, – прошептал Алька, приподнявшись на цыпочки, чтобы дотянуться до Степанова уха. – Что же нас, как пехоту?

– Это и есть разведка. Называется – разведка боем. По нас будут бить изо всех видов. Артиллеристы их засекут и подавят…

– А если мы все же доедем? – спросил Алька, проглотив жесткий комок.

– Закрепимся на том берегу. Будем удерживать плацдарм. Или развивать успех. Действовать будем.

Взвод уже влез в понтон; стараясь не наступать на ноги, Степан пробирался вперед, солдаты поджимались, давая ему дорогу, на носу Степан поставил пулемет на сошники. Сказал:

– Садись рядом. И не высовывайся!

Алька огляделся торопливо, по-птичьи. Солдаты сидели тесно, склоняясь к центру понтона, где тоже сидели на корточках; казалось, все они боятся воды, стараются не смотреть на нее, а вода журчит и клокочет, сверкающая и притягательная.

Понтон вроде и не набирал скорости, вроде плыл без мотора, сносимый течением к стремнине. Чуть позади, развернувшись журавлиным клином, шли другие понтоны – вся рота. И несколько танков – четыре! – под танками понтоны были пошире, гудели они погрузнее, поугрозистее.

– Танки зачем? – шепотом спросил Алька.

– На всякий случай. Какой же плацдарм без артиллерии? Будут вместо пушек.

На воду легли мины и взорвали ее. В воздухе повисли длинные переливчатые лоскутья. Было тоскливо и, наверное, каждому одиноко. Алька прижался к Степанову плечу лицом.

Мина попала в соседний понтон. Алька охнул. А понтон тот продолжал идти, неся в бой мертвых и раненых – раненых живые приобняли, чтобы легче им было сидеть.

Взорванную воду подхватывал ветер, крошил, осыпал дождем. Над понтонами зажглась радуга.

Но вот дождь остался позади.

– Перешли черту, – сказал Степан.

Алька не понял Степановых слов, почувствовал – они уже перешли ту линию, после которой отход бессмыслен. Значит, разведка кончилась, пошло наступление.

Правый берег высок и песчан. Понтон вышел из-под навеса мин, попал как бы в мертвую зону – эта мертвая зона жила солнечным блеском; Алька перевесился через борт – в воде кружились крупные, в палец, мальки. Ракушки-беззубки лежали, отворив створки, они как бы кричали – рты у них были желтые, как у птенцов.

Правый берег пустынен и молчалив. Ни одна пуля не вылетела из прибрежных кустов: всю ночь артиллерия и самолеты вздымали эту землю, пахали и боронили ее для утреннего посева. Образ посева, противоестественный и жестокий, возник у Альки в мыслях, когда понтон мягко ткнулся в песок. И сержант Елескин первым спрыгнул в мелкую воду. Еще не выйдя на берег, он дал из пулемета очередь по кустам. Он стрелял, держа пулемет на весу, с поворотом, как будто бросал горстями зерна. Он побежал к обрывистому откосу, отклонив торс назад, и непонятно было, как он удерживает равновесие. Алька, согнувшись, приседая и оскользаясь, бежал за ним.

Наверху Степан широким размахом еще раз бросил далеко вперед горсть жарких зерен.

Они остановились перед сожженной хатой, поджидая других. Хата не осталась в Алькиной памяти, он уже нагляделся на сгоревшие хаты, но груша! Возле хаты горой возвышалась груша – наверно, столетняя, с сучьями толстыми, как стволы. Листья у нее обгорели, иные свернулись бурыми комочками – старая груша была увешана сплошь поджаренными плодами. Лишь с одного бока, который она защитила собой, листья оставались зелеными, хотя и пожухлыми, а плоды ярко и нежно желтели.

Собрался весь взвод. Командир сказал буднично:

– Давайте в цепь. Занимайте участок от тополя до этой хаты. Не заходя в кукурузу. По кромке…

Взвод упал перед стеной кукурузных будыльев – кукуруза оказалась подсолнечником, вернее, пустыми стеблями, усохшими, шершаво-грязными и бесконечно шуршащими.

– Окопаться! – прошло по цепи.

Солдаты копали песчаную землю, разрубали корни растений лопатами; над головами невысоко взлетала земля, солдаты как бы вспучивали ее, набрасывали на себя и уходили в глубину, становясь невидимыми.

Степан и Алька откопали двойной полуокоп – по грудь.

– Копать ненавижу! Я, можно сказать, из-за этого и в разведку пошел. – Степан установил пулемет на бруствере.

Только сейчас Алька разглядел: в подсолнечнике, как золотые зерна, застрявшие в щетке, сияли тыквы. Маленькие оранжевые тыквочки с хвостиками и громадные тыквищи, ненатуральные, словно из папье-маше.

Степан хозяйничал на бруствере, как на комоде. Слева от пулемета поставил коробки с дисками, справа выстроил гранаты рядком, даже нож, хорошо отточенный, воткнул в песок. Ручка ножа была плотно обмотана телефонным разноцветным проводом.

– Красота, – сказал он. – Уют.

Воздух загудел вдруг. И громыхнуло – роту накрыло минами.

– Ложись! – успел крикнуть Степан.

Они лежали валетом – окоп был тесен и мелок; Степан глядел в небо и распределял мины, будто диспетчер.

Звук резкий, словно хлыстом полоснуло.

– Ямской свист – недолет.

Завыло протяжно и жутко.

– Пронеси бог – перелет.

Но вот в наступившем на миг затишье ушей коснулось фырчание, легкое и приветливое, как фыркает, радуясь хозяину, конь. Степан крикнул:

– Прячь голову! Наша!

Алька сжался, но все же глаза не зажмурил. Полоснуло ослепительное синее пламя. Ударило с грохотом что-то мягкое и большое по темени и со всех сторон, навалилось и придушило.

И тьма.

В темной, беспредельно большой голове едва ощутимая, как слабый писк, прошла мысль: «Отвоевался! Нет меня…» Вслед заспешила другая, крикливая: «Как нет? Как нет? Раз я думаю… Живой я! Живой!» Мысли вытесняли друг друга, толкались, как пузыри на воде, и шипели, и спорили, и плевались помимо его воли. «Если живой, то весь израненный… Если израненный – было бы больно… А ну, шевельнись, шевельнись…» Подчиняясь этим настойчивым возгласам, Алька неохотно шевельнулся. Сначала одной рукой, потом другой боли не было. Он шевельнул ногами – не больно. На нем что-то душное и тяжелое. Вдруг все возгласы и шумы в голове слились в один крик – тело дрогнуло, дернулось вверх.

Алька сел, свалив с себя тяжесть. Окоп был засыпан, было тихо, только в ушах шипело, словно рядом накачивали примус. Напротив него, мигая и тяжело дыша, сидел Степан. Они таращились друга на друга. Степан захохотал вдруг. Алька не услышал его хохота – увидел, и все в нем толкнулось к горлу…

Он не услышал – увидел взрыв.

Мины рвались, распарывали, раскалывали, расшвыривали оранжевую мякоть тыкв.

«Оглох!» Алька выскочил было из развороченного окопа, чтобы бежать куда-то, прятаться, но Степан поймал его за ногу, втянул обратно. Они лежали согнувшись, прижавшись друг к другу.

И вдруг он услышал тишину и понял, что слух к нему возвратился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю