355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Радий Погодин » Лазоревый петух моего детства (сборник) » Текст книги (страница 17)
Лазоревый петух моего детства (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:51

Текст книги "Лазоревый петух моего детства (сборник)"


Автор книги: Радий Погодин


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)

Щука, шевельнув хвостом, подплыла ближе. Морда ее оказалась у самых Клавдиных ног. Клавдя вскрикнула и попятилась в естественном страхе. Наган вывалился из ее ослабевших пальцев и круто пошел тонуть, вильнув возле щучьего носа.

Щука хвостом ударила, и больше не было звуков.

…Лес забагрянился, потом почернел – ночь упала, будто закрылись перед Клавдией все двери. Она толкалась в стволы деревьев, оступалась и падала, и не было лесу конца.

Когда утро наползло на нее, когда солнце осветило ее глаза, Клавдя увидела себя стоящей на развилке дорог неподалеку от своей деревни. Четыре красноармейца, усталые и небритые, маскировали ольховыми ветками небольшую пушку. Клавдя глядела на них и не двигалась с места, пока один, молодой, почти мальчик, не подошел к ней и не сказал:

– В деревню ступайте. Этой ночью мы немца из деревни выбили. Теперь не опасно…

Клавдя почувствовала, что в руке она что-то держит. Посмотрела – черника, набранная в косынку. Когда набрала и зачем?

– Черника, – сказала она солдату. – Поешь… Муж мой тоже на фронте воюет.

Солдат улыбнулся ей, утвердительно кивнул: мол, конечно, а как же. Эта его уверенность высветлила Клавдю изнутри, она представила мужа идущим по дороге войны – удаляясь, он не уменьшался, а как бы вырастал до размеров великого.

– Для сына, – сказала она. – Для моего Пашки.

Красные лошади

Повесть о рисованных лошадях и живой собаке

Лошади проходили сквозь стены домов и заводов, сквозь автомобили и сквозь людей. Головы жеребцов, поднявшихся на дыбы, заслоняли путь самолетам, хрупким, как детские стрелы. Лошадиное дыхание всасывало облака – и лошади становились уходящими облаками. Лошади шли по трамвайным рельсам, лошадиный навоз золотисто дымился на синем асфальте. Лошади шли по земле, и живая природа прорастала сквозь них.

Сережка наделял лошадей резвой силой, широким вздохом, большими глазами цвета дымчатой сливы – от этих глаз даже вздыбившиеся жеребцы выходили печальными: он рисовал печальных лошадей.

Работал Сережка одновременно акварелью, гуашью, цветными мелками и темперой, не подозревая, что такая техника в искусствоведении называется смешанной.

За этим занятием и застал его однажды начальник пионерского лагеря у стены монастыря, возле городка Турова – на краю новгородской земли.

Городок тот, Туров, был зыбкий от дряхлости, спрятанный в крапиве и раскоряченных яблонях. Яблони вымерзали в суровые зимы, но упрямо оттаивали, и яблоки год от года грубели. Чтобы древний город не пропал совсем, принялись строить в Турове от ленинградского завода-гиганта филиал, назвав его условно металлическим предприятием.

Появился в Турове рабочий класс. По профсоюзной заботе детей рабочих и служащих полагается вывозить на лето в пионерские лагеря, что совершенно естественно.

Сережка к пионерскому лагерю прямого отношения не имел: бабка его была сторожихой архитектурных памятников в монастыре, получала зарплату из Новгорода и состояла в конфликте с администрацией металлического предприятия, решившего разместить пионерлагерь в неохраняемых монастырских помещениях.

– Не жаль, в неохраняемой пускай живут. Жаль, по малолетнему неразумию и охраняемую красоту обезобразят и безнаказанные останутся. А чем их, дитенков, накажешь? Приучатся везде безобразить и фулиганить.

Бабка говорила мудрено, поскольку была давно и крепко оглохшей.

Вот сколько слов потребовалось, чтобы объяснить психологию встречи вольного художника Сережки и начальника пионерского лагеря.

Сережка сидел сгорбившись возле монастырской стены, в тени берез, искалеченных грозами. Сегодняшние Сережкины лошади были красными, они бежали вдоль железной дороги и проходили сквозь те старенькие паровозы, которые так по-живому, будто локтями, двигали шатунами и кривошипами.

– Откуда такой пессимизм? – спросил начальник лагеря бодрым голосом.

Сережка вздрогнул от неожиданности. Был начальник высок, размашисто костист, с седыми висками и большим острым кадыком, какой, по Сережкиным представлениям, указывал на профессию паровозного машиниста, потому что прочие машинисты могут и без кадыков быть – образ прочих расплывчат. Еще у сталевара кадык, у кузнецов хороших, короче, у небрежно побритых мужчин, связанных с огнем и железом.

– В твоем возрасте нужно иметь оптимизм! – Начальник вскинул голову, выпятил подбородок, будто прогудел привет встречному поезду. – Перед твоим взором ликует природа, а ты сгорбился и не видишь. Тебе сколько лет теперь? И не вздрагивай. Кажется, я не кусаюсь. Я тебе про оптимизм объясняю не из пустой эрудиции.

Значение высказанных начальником слов Сережка представил не очень отчетливо, но начальника застеснялся.

– Я больше не буду, – сказал Сережка.

– Нет, будешь! – сказал начальник. Затем, уяснив, что Сережка является внуком злокозненной сторожихи, начальник хотел было прекратить разговор с ним, но все же, не в силах перебороть свой долг педагога-наставника и втайне надеясь, что именно он явится тем изначальным толчком, который придаст скорость и нужное направление таланту, крепко стиснул Сережкины плечи и обнадеживающе потряс: – Так решим! Я беру тебя на довольствие. Снабжаю необходимыми материалами и темой, а ты разрисуешь мне пионерскую комнату и, если успеешь, столовую. Приходи завтра. К завтраку не опоздай… Желательно в красном галстуке.

* * *

Злодей жрал макароны.

Он зарывался в них по грудь, и, когда поднимал морду, чтобы набрать воздуха, макароны свисали с его ушей, сползали по мелко наморщенному носу. Злодей оглядывался по сторонам и обнажал клыки. Низко летящий утробный звук оповещал всех, что Злодей лют, бесстрашен и беспощаден, что он намерен жить вопреки той морали, которая к бездомным собакам относится категорически.

В синей ольховой тени макароны казались живыми: жирные, в красных пятнах свиной тушенки, они шевелились, источая густой теплый запах. Запах этот как бы делился на две волны: крутую, головокружительно сытую, и другую, послабее; вторая была похожа на эхо или далекий зов, нежная и печальная, словно запах забытого материнского молока. Улавливая эту вторую волну, Злодей рычал и конфузился, опасаясь, подняв глаза, увидеть набухшие молоком сосцы. И все же поднимал голову и видел небо, темнеющее к дождю. И странно, слабый нежный запах был сильнее реального мира. Злодеев набитый макаронами живот расслаблялся, брови печально приподнимались, хвост подрагивал, поджимался к брюху. Злодей не желал этого, скреб когтями умилившиеся глаза, рычал, и выл, и вдруг подпрыгивал на прямых растопыренных лапах, затем начинал крутиться, ловя собственный хвост на зуб. Поначалу он лишь слабо прищемлял его, но, случайно цапнув как следует, принимался крутиться быстрее, и рычать, и звереть соответственно нарастающей скорости.

Его озарило: «ХВОСТ!» Именно хвост мешает ему, Злодею, стать окончательно взрослым и беспардонным. Именно эта бесполезная часть организма чувствительна к расслабляющим, нежелательным в его положении чувствам. Недаром же у людей нет хвоста, даже крохотного.

Небо над головой мокрело. Внизу медленно и бесконечно текла река. Не откашлявшись от налипшей во рту вражьей шерсти хвоста, Злодей бросился на теплые макароны. Он жрал их, и внутри у него екало.

* * *

Сережка пришел к начальнику лагеря на следующий день в обеденное время. Спросил, оглядывая без интереса тесное начальниково жилье:

– Когда пионеры прибудут?

– Когда закончим ремонт. А когда закончим? Это же не ремонт, археология, понимаешь. Мумию оживить легче! – Начальник пододвинул Сережке макароны, сваренные прямо в комнате на электрической плитке. – Завтракай.

– Куда еще завтракать, я уже обедавши. Время-то…

Начальник его приструнил:

– Обедавши… Сиволапые вы, новгородские. Завтрак – красивое слово. Он пододвинул макароны Сережке, поставил перед ним компот вишневый консервный.

– Итак, тема! Тема обыкновенная…

Начальник привел Сережку в пустой беленый подклет, где он выгородил сырыми досками пионерскую комнату.

– Помещение, видишь, не Эрмитаж. В самом храме охрана не разрешает. Фрески там, понимаешь, да и неудобно для пионерской работы. Предрассудки в нас еще крепкие. А подцерковье не охраняется. Мы отсюда столько… выгребли. – Поймав себя на выражении антипедагогическом, начальник пояснил сурово: – В смысле всякого мусора. – Затем начальник оглядел беленые стены, бугристые от наслоившейся за века штукатурки. На какую-то секунду в голосе его появилась неуверенность. – У нас тут две разнородные организации: мы и «охрана памятников» с ружьем. Совместим, как ты думаешь?

– «Охрана памятников» без ружья, – поправил его Сережка. – У бабушки характер строгий, ей ружье не дают.

Лицо начальника сделалось меланхолически добрым, даже мечтательным, даже острый кадык обвис.

– Скоро нам лагерь построят хороший по замечательному проекту ленинградского архитектора Маслова. Так что мы здесь временно. Столовую в бывшей трапезной соорудили, ну а пионерскую комнату – тут, в подклете. Светло и чисто, а что касается предрассудков, мы, дорогой, не таковские. Пионеры – ребята сознательные. Хорошие ребята! – Голос начальника вознесся, посуровел, кадык снова выпер, как у паровозного машиниста, глядящего вдаль. – Так. На этой стороне изобрази природу и лагерный сбор у костра. На этой – линейку. Тут пионеры помогают совхозникам. В радостных, понимаешь, тонах. Все ясно?

– Ясно. Красок нужно побольше. – Имея характер застенчивый, Сережка поглядел в потолок, поискал глазами по углам и добавил со вздохом: – И еще… Чтобы никто пока не совался.

– Значит, вперед! – согласился начальник. – Как говорится, поехали!

– Можно, чтобы и вы покамест не приходили? – попросил Сережка, глядя в свеженастланный пол.

– Ясно. – Начальник лагеря потрепал Сережку по голове, принес ему ящик с гуашью, акварелями и другими порошковыми и уже разведенными красками. Карандаши дал и кисти. – Ясно, – повторил он, – не робей, делай! – И ушел, поощрительно подмигивая.

* * *

В льняной древней местности, где суждено было родиться Злодею, собаки плодились обильно, как бы возмещая своей многоликостью почти исчезнувшее лесное зверье.

Злодей был безобразен. На высоких прямых ногах, с беззастенчиво ухмыляющейся медвежьей мордой, с бородой, с почти голым хвостом проследить родословную в его удивительном облике отчаялся бы самый упорный кинолог. Козлиная клочкастая шерсть Злодея отливала зеленым.

Известно, что даже в терпеливом собачьем племени, лишенном воображения, потому долговечном и многочисленном, являются иногда особи аморальные. Злодей не понимал собачьих законов: наделенный разбойничьим нравом, он уже в годовалом возрасте контролировал обширный участок реки. Бесстрашный, верткий и независимый, он возникал из кустов, как оборотень. В собачьи драки летел беззвучно, не дрался – кромсал. Но после быстрой победы тоскливо выл. На людей, пытавшихся подойти к нему, он рычал, как бы предупреждая: я к вам не лезу, не лезьте и вы ко мне.

Иногда в снах обдавало его холодной черной водой. Он сучил лапами, судорожно тянул шею к спасительному глотку воздуха. Вода забивала ему ноздри, сжимала глотку, ломала его и засасывала в пучину. Видение кончалось всегда одинаково: Злодей вскакивал, дрожа, обнюхивал себя, потом укладывал морду меж вытянутых передних лап и, не мигая, затаив свой страх, вслушивался в голос реки, которая в его сновидениях объединяла и небо, и землю, и ту черноту, что за ними.

В тот уже далекий злополучный час он все-таки выбрался на песчаный берег и упал в жесткую прошлогоднюю осоку.

Случилось это первого мая. Щенка уронили с нарядного белого теплохода, на котором играла музыка. Уронили из пахнущих духами объятий. Нашла его сука Сильва. Долго дышала над ним и кашляла, потом принялась подталкивать носом, пока щенок не поднялся на дрожащие ноги, и, подталкивая, повела вверх по откосу; нести его в зубах она не могла щенок был грузный, трехмесячный. Щенок уставал, ложился на брюхо, по-лягушачьи распластав лапы и слезно скуля; она стояла над ним, понимая его усталость и страх, затем снова подталкивала.

Жила Сильва в Туровом монастыре, за сараем, в поваленной набок бочке.

Щенок отогрелся на соломе, вжимаясь всем телом в мягкое Сильвино брюхо. Когда он обсох, Сильва вылизала его и повела на задворки городской столовой добывать еду.

Сильва была слабой, застенчивой собакой с рыжеватой волнистой шерстью, словно расчесанной на прямой пробор от кончика носа до кисточки хвоста. Псы, сбегавшиеся к помоям, похожие благодаря смешению кровей на опереточных пиратов, рыкали на нее. Сильва стояла в сторонке, переступая с лапы на лапу.

Щенок поднял брови домиком, поглядывая то на них, то на Сильву. Потом вдруг ринулся к своре. Протиснулся, извиваясь, между разномастных напряженных ног, ухватил большой мосол из-под носа двух самых крупных и самых лохматых псов, столкнувшихся в постоянном соперничестве, и вылез обратно. Псы, заметив пропажу, сцепились друг с другом. Остальные, не обращая внимания ни на что, чавкали и лакали. Щенок улегся на мосол грудью, порычал немного, воображая, как с хрустом и ликованием раздробит мосол в порошок.

К нему подошла Сильва, почтительно и печально. Он и на нее рыкнул, но оставил ей недоглодыши и снова полез к помоям.

В этот день щенок получил трепку от поджарого полупинчера, но не пищал, не просил пощады, наоборот, оскалил зубы полупинчеру вслед. Потом ушел на реку, долго лежал один и плакал от злости и от обиды, накапливая в себе месть. Вечером он пришел к Сильве. Возле бочки стояла миска – щи с накрошенным хлебом. Сильва лежала, отворотясь от еды, и в глазах ее слезился материнский укор. Насупившись, ворча, щенок подошел к ней, толкнул ее носом, как бы пообещав: не тужи, я еще выпотрошу кое-кого, дай срок, – и принялся жрать Сильвины щи. Сильва дышала со свистом и хрипами. Печально помахивая хвостом, смотрела, как щенок пожирает пищу, как скачет по огороду пустая миска, словно этот разлапистый рахитичный бандит придумал вылизать ее до дырок.

Сильвина хозяйка, старая и согнувшаяся, опираясь на костылик, несла на спине ношу ольховых сучьев для топлива. Она перебросила ношу через изгородь, пролезла между жердями и, только выпрямившись и растерев поясницу, заголосила:

– Ах ты, Сильва ты окаянная! Ишь смотрит, зажравши. Я твоих щенков не успеваю топить, а ты пащенка завела! – Выкрикивая эти безжалостные слова, хозяйка половчее ухватила костылик и, кряхтя и хромая, бойко бросилась на щенка. – Не хватало мне еще тебя, лешего! А ну пошел прочь! – И, глядя, как неспешно он убегает, оглядываясь и показывая клыки, ворчала: – Ну злодей, ну зверь! Не то что моя Сильва – дура. – И не сердито, а, скорее, жалеючи ткнула прижавшуюся к земле суку костыликом, – Ишь глаза проливает, небось опять щенки будут.

* * *

Сережка сидел в солнечном, медленно кипящем пятне посреди отгороженного помещения. Неровные белые стены смыкались над его головой. Арки уходили куда-то, пренебрегая дощатой перегородкой, перегородка для них была как временная кисея или вековая, но тоже непрочная паутина.

Он сидел долго, вглядываясь в трещины, в бугры штукатурки и неожиданные карнизы выступающей плинфы – древнего новгородского кирпича. И странно, дощатая запруда, дивно пахнувшая сосной, вдруг придала движению стен и каменных сводов иллюзию бесконечности. Тени текли перед Сережкиными глазами, отдаляя видимые горизонты и предметы, отбрасывающие тень, словно он поднимался к некой вершине, откуда дано ему все узреть. Тени переливались по неровным лепным стенам, то сгущаясь, то ослабляя тон, то голубые, то сиреневые, то розовые, то в неожиданно светлую желтизну. Сережка смотрел и смотрел на них, пока не увидал гривы и мускулы. Он вздохнул, обмакнул кисть в жидко разведенную красную гуашь и принялся обрисовывать контуры лошадей. Иногда он ошибался, стена ломала, казалось бы, пластичные линии, не соглашалась с ним – их приходилось соскребать, забеливать и искать новые.

Уходя, Сережка замыкал пионерскую комнату на висячий замок и уносил ключ. К начальнику на довольствие не появлялся, а встречаясь с ним, опускал голову. На бодрый вопрос: «Как дела?» – отвечал:

– Кисти слабые, по известке быстро истираются. Я от конского хвоста нарезал. Вот. – И показал самодельные флейцы.

Лошади шли по одной, парами, объединялись в табуны, образуя цветные подвижные плоскости. Тонконогие жеребята пили воду в озерах. Жеребцы, встав на дыбы, сплетали гривы с гривами твердо стоящих кобыл. И золотистый навоз дымился, как некогда дымились золоченые купола сквозь туман на заре.

Роспись Сережка закончил через неделю, и так же, не поднимая головы, позвал начальника посмотреть.

Если бы начальник, как и Сережка, долго сидел посредине солнечного пятна, вглядываясь в движение стен и теней, уходящих в некую бесконечность, если бы он смотрел роспись в своем настоящем, подлинном звании, о котором читатель узнает позже, разговор между ними вышел бы по-иному. Но начальник пришел педагогом, поэтому скор был и громок.

– Конный завод! – закричал он. – При чем тут пионерская организация?

Лошади уходили туда, за дощатую стену. Невесомо скакали по бледной земле. Просвечивали сквозь монастырские стены и стены новых силикатных домов. Вздымались над лесом. Перешагивали через пионеров, помогающих совхозникам на уборке. Огненногривые, стояли в костре, и пионер, трубящий побудку, сливался с лошадиной ногой.

– Она ведь жеребая, – уныло сказал начальник, ткнув пальцем в красную кобылицу. – Я спрашиваю, почему?

– Наверное, срок ей пришел, – не поднимая головы, ответил Сережка.

– Я о другом. Я тебе тему давал? Давал. А ты?.. Почему везде лошади?

Сережка не ответил, он счел этот вопрос лишенным смысла. Более того, любую тему без лошадей Сережка чувствовал как пустую и недостойную красок.

– А пионеры? Почему пионеры квадратные?

– Они же в трусах, – ответил Сережка.

– А пионерки? Почему треугольные?

– Они же в юбках, – ответил Сережка.

Начальник лагеря ударил кулаком по испачканному красками столу.

– Я прошел путь от рядового пионера до начальника лагеря! Я не позволю всякому… сопливому… гению!..

Кадык его подскочил кверху, словно некий аварийный клапан. Излишек давления вышел из его вскипевшей груди затяжным кашлем, от которого шея надулась и посинело лицо. Печальные глаза паровозного машиниста заслезились, словно ветер подул. Сквозь кашель начальник кричал на Сережку, и в его возмущении звучала тоска по тому юному гражданину, что когда-то давно тронулся в сторону дороги, где паровозы пахли огнем и железом, где семафорами подымались простые надежды и конец пути был торжественно ясен.

– Побожусь, – сказал начальник, отдышавшись наконец, – я за свою жизнь не встречал еще такого наглеца, как ты. Они же твои товарищи, пионеры, а ты рисуешь их квадратными и треугольными. За что ты их так? Ты мне эти абстракции выбрось из головы! А это что? Жеребец…

– А кто же? – сказал Сережка.

– Понимаю… Голландская школа реализма… – Начальник покачал головой. – Ты мерзавец. Ты понимаешь, какой ты мерзавец?

Сережка собрал самодельные кисти.

– От ответственности уходишь, халтурщик. Иди, иди… – Начальник подтолкнул Сережку к двери. – Использовал мое доверие в своих абстракционистских целях. – Но когда Сережка открыл дверь, начальник позвал его: – Воротись-ка, живописец!

Сережка остановился в дверях, ему было чего-то жаль и не хотелось уходить от этого человека, который будто смотрит слезящимися от ветра глазами вдаль и гудит, гудит, словно зовет на помощь.

– Доволен? – спросил начальник.

– Не очень… В том бы углу старика надо нарисовать зеленого, а тут девок розовых. Будто они убегают и хохочут.

– Поди вон, – прошептал начальник тоскующим голосом, словно все путевые огни на его дороге погасли.

* * *

Игр у Злодея не было – только заботы.

Однажды он наблюдал, как два городских тонкобрюхих пса, ошарашенные невесть откуда взявшимися инстинктами, припадая на грудь, подбирались к лошади. Они подбирались к ней сзади, с двух сторон. Лошадь спокойно пощипывала траву, но Злодей видел, как ее темный большой глаз влажно поворачивается, следит за ними.

Дрожа от возбуждения, псы бросились к лошадиным ляжкам. Они завизжали уже в полете. И визжали и крутились, когда упали. Вероятно, они порицали бестолковую скотину, поясняя на высоких нотах, что с их стороны это была игра. Лошадь отработала долгую тяжелую упряжку, ее уши были заложены усталой дремотой.

Злодей подошел к лошадиной морде, повилял хвостом и в знак одобрения и солидарности попробовал поесть ее жесткой пищи. Уцепил клок травы, дернул вправо, дернул влево. Разрезал десну. Озверел. Он дрался с травой, пока не выдернул пучок с корнем и не выскреб когтями ямку. Лошадь дышала над ним, и, когда он, подрагивая и морщась, улегся, она шевельнула ему между ушей губами. Щенок зажмурился от приятности. Но пришел человек и увел лошадь.

Человечество Злодей осознавал чем-то вроде кладовщиков, приставленных возле еды, зажиревших на сытном месте и оттого плохо выполнявших свою основную задачу – кормить собаку. Подойдя к избе, он ждал, когда появится человек, вперялся в него глазами и лаял: «Вор! Украл! Отдавай жратву!» Иногда он и в избы заходил и разгуливал под столами. Сталкивал горшки, если мог дотянуться. Когда его заставали хозяева, бросался на них с обличительными угрозами, бывал бит и мечтал, побитый чем попадя, о счастливом дне Страшного суда, когда собаки восстановят на земле справедливость, отнимут у человека узурпированные им права на общую пищу.

– Злодей! – возмущались люди.

Повзрослев и уйдя от дворов, Злодей обнаружил другое племя людей. Обитало это племя или сообщество у костров. Шумные, похожие друг на друга и голосом и повадками, они всегда пели. Они возникали, как бабочки. Жили день-ночь, потом исчезали куда-то, может быть, уходили далеко по дорогам, может быть, умирали. Пищу они не жалели. Вываливали ее из котлов на траву. Бросали печенье, консервные банки, в которых дрожал мясной сок и крупчатые сгустки жира, бросались конфетами и краюхами хлеба.

Следуя за этими людьми, Злодей выбрал место на берегу, где они останавливались чаще всего, и тут поселился…

* * *

Злодей жрал макароны.

Почувствовав неподалеку чье-то живое тепло, он поднял голову.

На откосе стояла девушка. Растопырив и напружинив лапы, Злодей прижался к земле. Он обнажил клыки, и низко летящая хриплая нота пробилась из его нутра. Девушка не шелохнулась. Она смотрела на реку, словно не видела Злодея, словно он был мал, глуп и совсем безопасен.

Злодей подскочил к ней, нацелился цапнуть ее за лодыжку, но она по-прежнему не замечала его. Словно подталкиваемый сзади острым шестом, Злодей продвинулся к девушкиной ноге вплотную, коснулся кожи холодным носом и, вместо того чтобы укусить, лизнул. От девушки пахло чем-то далеким и нежным.

– Ишь ты, – сказала девушка. – Ишь ты какой…

Неуклюжий с виду, с высокими мощными лапами и разорванными в драках ушами, в клочьях облинялой шерсти, Злодей был так страшен, что уже не пугал. Девушка засмеялась чистым веселым смехом, похожим на искры росы.

Злодей посмотрел на небо, зевнул и лениво пошел под куст доедать макароны.

Девушка шагала легко, по самой кромке берегового откоса. Ее короткое платье, светлые волосы и слегка загорелое тело в движении создавали иллюзию солнечных пятен и полупрозрачных теней, возникавших от солнца и ветра. Снова, как в тех тяжелых снах, навалилась на Злодея чернота реки. Он завыл тоскливо. Потом с одышкой, лежа на брюхе, доел макароны подобрал все до последней крошки. Зная по опыту, что, если сейчас побежит, его вывернет наизнанку, он заполз поглубже под куст и там, тяжело дыша, растянулся на боку.

Возле самого его носа оказался кусок сладкой булки. Злодей вытянул шею, взял булку в зубы и уснул. Он вздрагивал, рычал и повизгивал, не выпуская сладкого куска. Во сне он все же хотел укусить ногу девушки…

Вдруг, чего-то боясь и жалея, Злодей вскочил, проглотил булку и затрусил по береговому откосу, по следам, которые пахли детством, а может быть, чем-то лучше детства.

* * *

Сережка сидел у реки. Берег шел круто вверх, глинистый, пустой, только осот торчал кое-где клочьями да внизу, у воды, росла осока. Осот и осока, наверное, пара: она у воды осталась, а он, осот, лезет всюду, на самую голую местность, и даже осенью, когда все поляжет, он торчит, взъерошенный и неистребимый. На самом верху, под монастырской стеной, наросла незатейливая древесная мелочь – ольха, рябина, крушина.

Сережка смотрел на течение реки. Кони шли рядами. По противоположному берегу, отражаясь в воде. По ржаному полю над глинистой кручей. Жеребята соединяли эти ряды, смешивали. Куда они шли? Наверное, к морю. К тому морю густого синего цвета с берегами из красной охры.

Солнце, провалившись сквозь тучи, мягко висело в дальних лесных ветвях. «Как шмель в паутине», – подумал Сережка. Красноватый туман накапливался над рекой, неспешно закручивался и возносил в медное небо медленные хвосты.

«Конец света. Все вокруг медленно, медленно…» – Сережка лег на живот, и пошлепал воду, и погладил, растопырив пальцы, ощущая ее, как гриву коня.

Он почувствовал за своей спиной чье-то присутствие и обернулся. По береговому гребню на фоне монастырской стены шла девушка. Она как бы переступала легкими босыми ногами по верхушкам мелких рябин и ольховой растительности. Сережка решил, что она вот сейчас беззвучно скользнет вниз по воздуху, коснется его, обдаст тихим ветром и умчится куда-то, оставив его навечно одиноким. Чтобы этого не случилось, Сережка, как ящерица, по-над самой осокой прыгнул к откосу. Он лез наверх, изодрал руки, несколько раз оскользнулся и вывалялся в грязи – глина по откосу была влажной от многочисленных родничков, пробивающихся к реке. Сережка успел выскочить на тропу впереди девушки. Он издал клокочущий вопль и заскакал перед ней, винтя задом.

Девушка сняла сумку с плеча, уселась на обвалившийся кусок стены и, облокотясь о колени, подперла голову.

– Продолжай, – сказала она.

– Чего продолжать?

– Устрашай.

Сережка хотел ответить чем-нибудь дерзким, но в это время у ног девушки появился Злодей. Девушка погладила его по загривку.

– Диво, – сказал Сережка. (Мама всегда бранила его, когда, вернувшись в Ленинград, он разговаривал бабушкиными словами.)

Злодей зарычал.

– Его Злодеем зовут…

Девушка оглядывала небо, и землю, и Сережку, как плод этого неба и этой тихой льняной земли.

– Злодеем? – спросила она.

– Ну да. Беспризорный он. Иногда куриц давит… – Сережка отвернулся от девушкиного взгляда, в котором как бы искрилось светлое удивление, и проворчал: – Дождь хлынет. Вам идти-то куда?

Девушка назвала деревню километрах в пятнадцати от города Турова.

– Поздно уже. Идите к моей бабушке, ночевать проситесь… Да вы не найдете, я провожу.

На монастырском подворье пахло известкой и свежими досками. Разглядев трибунку и мачту для флага, девушка засмеялась:

– Никак, пионерский лагерь? А где же пионеры?

– Они еще носятся. Кто на речке сидит, кто в лесу. Лагерь еще не готовый.

Сережка привычно и скупо глянул на одноэтажные строения жилых корпусов, двухэтажную трапезную, где внизу кухня, а верх для еды – с малой трапезной, церковкой, наморщил облупленный нос и сказал:

– Зряшное дело. На полу прибьют – с потолка лепехи обваливаются. Одну стену подштукатурят – другая сползет. Древнее все. Тут капитальную реставрацию нужно делать, считай, деньги на ветер пустили. Палаточный городок можно было построить. Пионеры уже давно бы организованно жили.

– Тебя позабыли спросить. Я тебе что велел? Не показываться на территории.

Из-за старой шатровой ивы вышел начальник лагеря. С ним были двое бородатых, молодецкого вида.

– Этот, что ли? – спросил один, с пальцами растопыренными, как бы неспособными к тонкой работе. Не дожидаясь ответа выдохнул сипло: – Гений.

– Ну уж и гений! – возразил начальник лагеря. Острый начальников кадык прошелся поршнем по шее. – Красивых слов не жалеем, они от этого силу теряют.

– Конечно. Гения удобнее сознавать либо мертвым, либо еще не родившимся.

– А это явление откуда? – спросил другой бородач, кивнув на Злодея. Жаль, сейчас черти не в моде, я бы его написал.

– И этому на территорию вход воспрещен, – с обидой сказал начальник. – Неуправляемый он.

Начальнику хотелось выступить перед городскими, долго учившимися художниками в роли скромного очевидца больших духовных преобразований, поскольку в городе из-за спешки и недостатка транспорта эти преобразования меньше заметны.

– Оба неуправляемые, – вздохнул начальник. – Ничего не поделаешь акселерация. Куда она нас приведет?..

Девушка засмеялась, присела и погладила Злодея по вздыбившемуся загривку. Злодей сложил уши – тут бы вот и рвануть запястье зубами. Непривычное ласковое прикосновение пугало его, но он стерпел, только наморщил нос и подтянул губу, обнажив верхние зубы.

Сережку Злодей воспринимал как нечто подобное себе, только более слабое, и поскольку он никогда не видел Сережку жующим, то и более голодное. Начальника лагеря Злодей не то что побаивался, но, понимая его характер неустойчивым, способным к неоправданному действию, при встрече сторонился и оглядывался – не запустит ли этот тоскующий человек в него чем-нибудь каменным. И сейчас он скалил клыки на начальника, который, по его мнению, вошел в сговор с проходящими экскурсантами, чтобы кого-то обидеть. Угрожающая нота вылетела из его утробы тяжелым шмелиным роем.

– Ну, мы пошли, – сказал толстопалый художник.

Другой, пятясь и глядя на девушку, добавил:

– Гений не гений, но братишка ваш гений.

Девушка засмеялась. Сережка подумал: «Что она все смеется?», но ощущать себя братом этой смеющейся девушки было приятно. Чтобы не разбивать иллюзию, он произнес грубовато:

– Пойдем. Чего тут…

Тучи спустились ниже, они как бы всасывали друг друга и набухали, образуя все новые и новые разноцветные клубни. Над головой шел процесс рождения дождя. Он сопровождался звуком, едва уловимым на слух, но нервы от этого звука напрягались, и тело сжималось в почтительном оцепенении перед простотой и величием происходящего.

Сережка перевел взгляд на растопыренные к небу клены, на вдруг задрожавшие березы, на дуб, одинокий здесь и отдельно стоящий, как колдун, в которого никто уже не верит, но все опасаются. По темной траве, вдоль беленых сиреневых стен заскользили красные лошади. Впереди них ступала босая девушка, у которой смех возникает так же естественно, как зарождается дождь в теплом небе. Подле девушкиных ног шла собака.

– Сюда, – сказал Сережка, подводя девушку к ризнице. – Я не пойду: заставит дрова колоть. Не терпит, когда у меня руки пустые. Не понимает, что человеку поразмышлять нужно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю