Текст книги "Largo"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)
XI
Мистика и правда была… Незримый страшный еврейский бог простер свою руку и, как Oза, коснувшийся ковчега, падали мертвыми все те, кто знал тайну смерти Ванюши Лыщинского.
Не прошло и недели после посещения Стасского, как Яков Кронидович был вызван на вскрытие тел внезапно умерших детей Чапуры – Гани и Фимы. Он вскрывал их в том же анатомическом театре, где вскрывал и Ванюшу, вскрывал вместе с участковым врачем в присутствии чинов полиции и понятых.
Он смотрел на белое, точно мраморное лицо Гани и вспоминал, что Вася передавал ему, что Ганя сказал: – "На суде, под присягой, всю правду покажу". Теперь ничего больше не покажет. Главный свидетель лежал безгласным мертвецом.
– Типичная картина дизентерии, – сказал Яков Кронидович врачу… Микроскопический анализ показывает точную причину смерти. Сомнений быть не может… К погребению…
– Совершенно верно-с, – почтительно проговорил участковый врач, снимая резиновые перчатки. – К сожалению, наука безсильна установить, каким путем попали дизентерийные бациллы в организм детей – естественным, или насильственным.
– Вы подозреваете кого-нибудь?
– Видите ли… Это… конечно, только сплетни… – врач оглянулся на понятых, но те стояли в углу и не могли их слышать. Сторож возился с телами, укладывая их в гробы. – Мне рассказывали в участке. К детям в последнее время ходил прогнанный со службы сыщик Крысинский со своим подручным Подлигайлом. Про мать умерших молва шла, что она торгует крадеными вещами, так знаете, Крысинский думал через нее делать розыски, ну и выслужиться снова перед начальством… Мать их арестовали… все в связи с этим делом… жидовским… Без нее дети заболели желудком. Отец просил Крысинского: – "не ходите, мол, покамест, сами понимать, кажется, должны, дети стесняются вас при такой болезни"… А Крысинский все ходит и все Ганю – врач кивнул на труп мальчика, – пытает, допытывает. И принес пирожные, сказал: – "после поедите". Вот с тех-то пирожных… Ночью… священник был… Исповедал, причастил Ганю и как вышел – в слезах весь… Сказал: – "светлое дитя. Чистая, святая душа"… И стали шептать, знаете, что Ганя-то этот главный свидетель был по жидовскому делу… и что его жиды отравили через этих сыщиков.
– Доказать нельзя, – сказал Яков Кронидович.
– Конечно, конечно… Дизентерийные палочки могли попасть в пирожные самым, так сказать, естественным путем… Дизентерия по городу давно ходит… А все-таки… Не ветром же надуло?
В самом тяжелом настроении духа возвращался в гостиницу Яков Кронидович. "Конечно, и ветром могло надуть", – думал он, – "но Ганя, как Оза, случайно прикоснулся к ковчегу, прикоснулся к еврейской тайне, к их "святому святых", и – пал мертвым. И, помимо воли, – ощущал страх незримого, невидимого возмездия.
В прихожей гостиницы его ожидал Вася Ветютнев.
– Я, дядя, к вам, – едва поздоровавшись, заговорил Ветютнев. – Третьего дня умерли Ганя и Фима Чапуры.
– Я знаю… Я только что вскрывал их тела.
– Их отравили, я знаю это наверняка. Тот самый «подсевайло» Крысинский, который мутит все это дело с самого его начала, отравил их.
– К сожалению, Вася, доказать умышленное отравление бактериями нельзя. Особенно теперь, когда по всему городу ходит дизентерия… Следователь…
Вася перебил его:
– Следователь, дядя… Странный человек! С весны все не мог собраться осмотреть конюшню, где глиняный пол такой же розоватой глины, какая пристала к платью мальчика, наконец, собрался сделать это сегодня. А сегодня….
Вася остановился.
– Ну, что сегодня?
– Да что, – со злобою воскликнул Вася. – Третьего дня, конюшня дотла сгорела.
– С лошадьми?
– Нет, все лошади были на работе.
– Та-ак, – протянул Яков Кронидович и глубоко задумался. Он уже не слушал, что дальше говорил ему Вася, кого он подозревал в поджоге. Его охватило странное, еще никогда им не испытанное чувство безпокойства. Слушая одним ухом Васю, он думал: – "что же это?… таинственный еврейский бог, черные вихри темных неисследованных сил? Просто широко организованный подкуп с целью устранить всех свидетелей этого дела… Последний свидетель – я"…
Когда Вася ушел, Яков Кронидович смотрел на дверь и вспоминал, как, держась за нее, позднею ночью, Стасский грозил ему третьею встречею.
"Совсем Пеер Гюнт", – думал он, – "Но Пеер Гюнт был развратный малый, думающий только о себе и о своих удовольствиях и ему страшен был роковой плавильщик, ожидавший его на "третьем перекрестке", да и то… спасла его святая любовь Сольвейг. Да разве надо быть грешником, чтобы быть раздавленным колесницею еврейского бога? А Озя, простерший руку свою и взявшийся за ковчег, чтобы поддержать его, был же поражен за дерзновение…. Поражены невинные дети Чапупы…. Сгорела конюшня… Так…. при третьей встрече…. на третьем перекрестке… Стасский… У Пеера Гюнта – Сольвейг… У меня?..
И почему-то с отвращением вспомнил письмо – донос Ермократа о листочке мха, приставшем к сапогу во время верховой прогулки с Портосом.
XII
Никогда не нужно возвращаться на то место, где был особенно счастлив. Счастье капризно: оно не сидит на месте.
Валентина Петровна ехала в Захолустный Штаб. Там были ее детство и девичество. Счастливая, невозвратимая пора жизни. Невозвратимая!.. Она родилась в Захолустном Штабе. Она в нем выросла. В институте мечтала о нем – о родителях, о милых друзьях детства. И ей казалось – там небо другое, другой воздух, там особая красота солнца и облаков, и радостно, а не грозно гремит весенний гром. Нигде не могло быть такой красоты природы, как в Захолустном Штабе.
Нигде не было таких громадных раскидистых каштанов, как в его гарнизонном саду, не цвели так пышно сирень и жасмин, как подле их казенной квартиры. А речка Лабунька с ее тихими заводями, с белыми купавками и желтыми кувшинками, с большими листьями, похожими на лотосы далекой Индии!? А поля, поля!.. Их сладкий дух во время цветения, их пряный аромат в дни покоса! Все здесь было удивительно. И эта вечно откуда-то несущаяся музыка, или пение, и это относительное безлюдье при массе людей – и ее верные мушкетеры!
Какие сладкие, волнующие и, вмеcте с тем, чистые воспоминания шли из несказанной прелести кустов, беседок, завитых ярко-зеленым хмелем, с которым дружно переплелись голубые барвинки, и крученые панычи, и где в зной было прохладно, и золото солнечных лучей лишь кое-где тронуло зеленую сень… Вот они! – Атос, Портос и Арамис – ее три мушкетера – Петрик, Багренев и худышка – черный, точно негритенок – Ричард Долле, в пахучих коломянковых кадетских рубахах с одинаковыми алыми погонами клянутся перед нею – девочкой в коротком платье:
– Еtеnds la main еt jurе! – кричали тогда Петрик и Долле, и красивый, в рамке вьющихся волос Портос, поднял руку и все трое, с поднятыми руками сказали в голос:
– Tous pour un, un pour tous!..
Казалось тогда – клятва на веки!!
Все было для нее. Когда она приезжала на станцию Ровеньки, откуда надо было ехать шестьдесят верст, по прямому, мощеному кирпичом шоссе, которое почему-то называли «стратегическим», – ее, дочь командира полка встречал четверик лошадей, запряженных в просторную коляску с солдатом на козлах и ее мама. Четыре часа усыпляющего гула колес, цоканья подков по камням – и показались в низине шпили костела и городской магистратуры, зелень садов, и высокие бледно-желтые казармы. Дымит на плацу пыль, звучит сигнал и издали видно, как скачут пушки в пыли. Их "лихая конная" учится… Потом, когда она приезжала сюда уже барышней – ее ожидали, отец, начальник дивизии, мать и адютант отца, в автомобиле… Ей подносили букет цветов, – и она еxaлa, как королева. Убегало перед ними ровное, «стратегическое» шоссе, и мама с папа рассказывали ей новости Захолустного Штаба. Через час были уже дома!
Она была первой в деревне!
И когда она уезжала на свадьбу, ехали они все вместе, и – какое столпление экипажей с солдатами на козлах – их автомобиль с шофером с унтер-офицерскими нашивками, высокий брэк запряженный «тэндем» драгунского полка, их бывший уланский четверик, кабриолет гусар и лихая тройка донцов, и сколько еще скромных еврейских балагул стояли на обычно пустынном, мощеном большими камнями станционном дворе. Еще бы! Провожали дивизионную барышню!
Полковые дамы надели лучшие платья. Полковые цвета были на их шляпах и лентах. Маленькая платформа едва могла вместить всех приехавших проводить. Молодые корнеты примчали верхом, сделав для этого основательный пробег. Уланы прислали свой хор трубачей. Из соседнего местечка привезли шампанское. Их купе, когда пришел поезд, засыпали цветами: букеты, связки, пучки, и в длинной тонкой рюмочке болезненная орхидея, подарок соседа помещика-поляка.
Поезд задержали вместо обычных двух минут на целых десять – и звуки их полкового уланского марша и крики ура офицеров и дам ее проводили. И долго мотались в воздухе платки и фуражки.
Это было ее последнее воспоминание, последнее впечатление от ее милого Захолустного Штаба. – Станция Ровеньки, полная нарядных дам и офицеров, масса экипажей, шампанское, крики ура и цветы…. цветы… цветы… Она смеется и плачет на груди у матери, и папочка, стоит у окна купе и с его серых глаз к седым усам катятся слезы.
Такою запомнилась ей станция Ровеньки… Такою, или с мамочкой и денщиком на перроне и автомобилем на дворе.
Поезд пришел без опоздания, в пять часов утра. Было свежее, душистое весеннее утро. Во всю цвела вокруг станции белая акация и ее запах одурял. На перроне, кроме дежурного по станции – никого. Вагонный проводник любезно взял ее небольшой баул. Она выглянула на двор. Автомобиля не было.
Стратегическое шоссе, окаймленное круглыми яблонями-кислицами в белом цвету, прямою лентою уходило между ярко-зеленых, подернутых туманною дымкою полей и упиралось в сосновые леса.
Она вышла на крыльцо и постояла, осматриваясь.
Легкий ветерок развевал ленты ее шляпы и после безсонной ночи освежал ее лицо. Голубое небо, где простерлись нежные перистые облака, показалось Валентине Петровне холодным, безразличным и скучным.
Она прошла на станцию. Дежурный ушел к себе досыпать недоспанное – движение здесь было редкое. В телеграфной комнате постукивал лениво аппарат. Телеграфист, накрывшись черною шинелью, спал на лавке. Весовщик, старый служащий, узнал Валентину Петровну и подошел к ней.
– Ваше Превосходительство ожидаете машину? – сказал он.
– Нет… я не предупредила, что еду.
– Навряд ли пришлют… Папаша ваш не совсем здоров… Новый начальник приехали…
– Да, я знаю… Не слыхали, как теперь отец?
– Не могу знать-с….
– Что же мне делать? Мне надо ехать в Захолустный Штаб.
– Позвольте, я сбегаю в местечко, у жида лошадей вам достану.
– Ах, пожалуйста!
Час тревожного, жуткого ожидания… Она давно не имела из дома писем. Последнее было на Пасхе. Мать писала, что отец получил "синий пакет" – его увольняли в отставку по предельному возрасту. Тогда в своем увлечении прогулками и… Портосом…. Она не подумала о всем значении этого…. Она не читала "Русского Инвалида". Она просмотрела его отставку…. Как скоро… И как все переменилось.
Гремя железными шинами подкатила раскрытая тяжелая балагула, запряженная парою кляч. Жид в длинном лапсердаке щелкал бичем по камням…
Балованная дивизионная барышня тащилась в «свой» штаб целых восемь часов, потряхиваясь на неудобном сиденьи, как какая-нибудь вахмистерская жена!
ХIII
Она не узнала Захолустного Штаба.
Как все переменилось за эти четыре года, или тогда она на все это смотрела другими глазами?
По дребезжащему, дощатому, низкому мосту без перил переезжали Лабуньку. Она хорошо помнила этот мост. Последний раз в нем было две свежие доски и они ярко сверкали на темно-сером фоне других досок.
Она их сейчас же узнала. Они побурели, потемнели, но все еще отличались от других досок.
Это Лабунька? Такая маленькая, жалкая! Она точно обмелела и высохла за эти годы. Молодой камыш рос по берегам. Как и всегда, растоптан был спуск на водопой и брод. Брод казался ей раньше значительным и опасным – теперь он был жалок. За обрывистым, невысоким берегом тянулся полковой плац. Он был пуст в эти после-полуденные часы. И слава Богу! Никто ее не увидит! Скучными, пыльными и маленькими показались ей завалившиеся и разбитые валы препятствий.
За мостом началось предместье. Сонные, слепые жидовские лавочки. В низине на затоптанном лугу низкие деревянные конюшни. На коновязях стояли гнедые уланские лошади. Навешены были торбы. Люди ушли, остались одни очередные. Они равнодушно смотрели на мерно потрухивающих в пыли лошадей и на высокую балагулу, где сидела нарядная дама в городской шляпке.
Каштаны гарнизонного сада в высоких свечках белых и розовых цветов ей показались маленькими и жидкими. Сирень отцветала, и черные кисти были безжизненно печальны.
Она не узнавала своего милого Захолустного Штаба. В нем не было прежнего оживления.
В прихожей недружелюбно ее встретил чужой денщик.
Все переменилось.
Но больше всего переменилась ее мамочка. Она располнела, и по старушечьи опухли и обвисли внизу ее щеки. Кожа лица была мягка и дрябла и, когда целовала она Валентину Петровну, – поразили мягкость и вялость ее губ. Она была неровно напудрена – и пестрые краски – буровато-желтая, сизая, белая и розовая чередовались на ее лице под седыми, сильно поредевшими волосами. Обнимая Валентину Петровну, мамочка облилась слезами и поспешно увлекла ее в свою комнату.
– Отец не знает, что ты приехала…. Я нарочно ему не говорила. Его надо подготовить. Так все быстро случилось. Так неожиданно. Спасибо, что приехала. Доктор надеется – это пройдет, почти без следа…
Дряблой и мягкой рукой, такой непохожей на былую мамину свежую руку, она гладила щеки Валентины Петровны и заглядывала любовно ей в глаза.
– Я тебя тут устрою…. Мы ведь здесь живем из милости…. Новое начальство приехало… Генерального штаба… Так нам пока позволили занять эти четыре комнатки… Да, строгое начальство. Вишь ты, все у моего Петра Владимировича не так, как надо.
– Как же случилось это?.. – улыбаясь спросила Валентина Петровна. – Я ведь ничего хорошенько не знаю.
Она улыбнулась матери, чтобы успокоить ее, улыбнулась тому, что ее всегда такая заботливая мать, не подумала о том, что шел четвертый час дня, что Валентина Петровна приехала в пять часов утра на станцию и ничего еще не ела.
Старая мамина горничная принесла на подносе кофе, сливки, булочки и масло.
– Ты, может быть, не обедала, роднуша?
– Нет, мама. Но это после… Как он?
– Ты же его знаешь. Служба для него все…. Мои Старо-Пебальгцы… Моя дивизия! Он этим только и жил…..На Пасху…. Как это жестоко делается нашим правительством!.. Не нашли времени лучше, как в такой светлый праздник…. Михаил Александрович – это новый начальник штаба, ты его не знаешь, из пехотных…. приносит вечером пакет и говорит моему Петру Владимировичу: "это, вам – личное". В пакете… – отставка. По предельному возрасту. Вишь ты, кому какое дело, что отцу твоему шестьдесят лет стукнуло! Он бодр был… Еще на шестой неделе верхом выезжал встречать гусарских разведчиков, возвращавшихся с весенней поездки. Таким молодцом… Им нет дела, что Дембовицкий на лошадь никогда не садится. Из автомобиля дивизией командует, или Свиньин… Говорят, такой толстый, что, прости Господи! пузо, как сядет на лошадь, на холку ей перекатывается. Им ничего… А моему Петру Владимировичу – предельный возраст!.. Ну, мой генерал перетерпел…. Ничего не сказал. Вышел ко мне. Я в зале была. Посмотрела на него. Вижу, он покраснел и жила на лбу напружилась. – "Вот, говорит, Марьюшка, и меня погнали… Стар, говорят… Это за сорок лет службы Царю и Родине благодарность. Осенью пряжку рассчитывал получить"… Но ничего. Вечером вышли мы в сад. Погода у нас такая чудная стояла и сирень в этом году необыкновенно цвела. Сидим. Темно уже стало. Защелкали соловьи. Мой генерал все так как-то безпокойно сидит. За ворот хватается. Я спрашиваю его: – что неудобно тебе, Петр Владимирович"? – "Не знаю", – говорит, – Марьюшка, ворот что-то мне тесноват стал"… Ну так и прошло. Ждали мы приказа и кого назначат. Мой генерал уже никуда и ездить не стал. Тут новое стрельбище построили, инженер из дистанции призжал, чтобы, значит, Петр Владимирович осмотрел его и акт подписал. Не подписал. «Пускай», говорит, "другие осматривают". Достал свои старые приказы, где какая благодарность ему, где какие призы его офицеры или уланы взяли и пометки делает. Я-то понимаю – все в нем надежда, что это: не окончательное. Что еще просить можно…. На Высочайшее имя подать… и со мною заговаривает. Вспоминает, как Государь проездом заграницу полк в Ровеньки вызвал и они в четыре часа шестьдесят верст отмахали и Государю представились и как Государь его благодарил. И вижу, по намекам его, по словам, что одна у него мысль. Не может быть, чтобы его выгнали. Говорит мне как-то: – "разве старость порок? Разве от того, что я сорок лет Царю верой и правдой служил – я хуже стал? В 1906-ом году разве не я во всем крае подавил безпорядки. У меня тогда в полку ни красных флагов, ни недовольства…. А помнишь – в 1908 году кругом инфлуэнца на лошадях была – у меня ни в одном полку ее не было".
Мамочка тяжело вздохнула и замолчала. – Пей, Алечка, кофе, я тебе еще налью. Побледнела и ты у меня. Скучно без Якова Кронидовича-то, – ласково сказала она и как-то неуверенно, робко погладила Валентину Петровну по золотым растрепавшимся в дороге густым волосам.
– Дальше, мама.
– Что ж… дальше… На что надееться-то было?.. Жестокие кругом люди… Да и мой Петр Владимирович службист был. Никакой протекции. Своим гopбом всего достиг. Не любил ездить, да заискивать, кланяться. Спина-то солдатская – негибкая. Ну еще и то – не генерального он штаба… Надежды-то так обернулись… Значит, на прошлой неделе написал он какое-то большое письмо. Даже от меня скрыл… Говорят для Государя, чтобы Государю самому сказали, через барона Фредерикса… Не по команде…. По команде-то знал, что ничего не выйдет. А четвертого дня, утром, как всегда Павел денщик, понес ему газеты "Новое Время" и "Инвалид"…. Прошел к нему… а через малое время… малое такое время…
Мамочка залилась слезами и не могла продолжать.
– Успокойся, милая мама… Бог не без милости. Богу виднее, что надо.
– Бог!.. Конечно, Бог… А только так мне его жалко… Через малое время слышу стук в кабинете, будто что тяжелое упало, а потом хрип… Я вбежала. Лежит голубчик наш, генерал наш, на полу и лицо перекосилось… Послали за дивизионным врачом. Хорошо, Виктор Иванович еще дома был, пришел, сейчас что надо сделали, положили его в постель. К вечеру отошло. Даже говорить стал немного, только еще левая сторона была парализована… Оказывается в "Инвалиде"-то его отставка пропечатана. Увольняется по предельному возрасту в отставку, с мундиром и пенсией, а также – назначается – генерал-майор Замбржицкий… Может, помнишь, он у нас на ценз полком командовал. Со своею женою не жил, все чужих жен отбивал… Вот оно какие пошли назначения! А вечером, со станции телефонят: пришлите автомобиль… Само новое начальство пожаловало. Моему-то генералу спокойствие надобно, вместо того, как узнал – в постели захлопотал: "не хочу, чтобы в гостинице… какая у нас тут гостиница! номера для приезжающих…. клопы одни… и в собрании не хочу… Его право… Его квартира…. Пусть мне позволит четыре комнатки пока дожить, пока не придумаю, куда даваться"… Ведь поместий-то, Алечка, сама знаешь, у нас не было. Все для службы и все от службы. Почитай двадцать девять лет мы просидели с Петром Владимировичем в Захолустном Штабе и не думали, не гадали, что так уезжать придется. Да был бы здоров– поехали бы куда, где недорого… А теперь…
– А как папа?
– Увидишь… Ничего… Ходит… Конечно, ногу приволакивает немного… И левая рука висит. И говорит… как привыкнешь, разобрать все можно. Вчера с Замбржицким даже поспорил… о конных атаках… Ты только не всматривайся в него… Ему тяжело это. Он не любит. Я его подготовлю… Вместе, ужинать будем… Он тебе так-то обрадуется.
ХIV
Папочка показался Валентине Петровне ужасным. Она так любила и уважала отца. Она привыкла его видеть красивым, стройным, подтянутым. Всегда в мундире, или кителе, в праздники с колодкой орденов на груди, в лядунке и перевязи. Он молодцевато ездил верхом, и никто не умел здороваться так, как он с солдатами. Стоит, бывало, девочка Аля Лоссовская, «госпожа наша начальница» со своими мушкетерами Петриком, Портосом и Долле, у Лабуньки над обрывом, а на той стороне, на плацу ровной линией построился их полк. Блестят на солнце белые рубахи, гнедые лошади застыли, однообразно собранные на мундштуках и трубачи на серых лошадях играют полковой марш. Тогда они еще были драгунами. И папочка, на гнедом своем Еруслане, скачет к полку галопом. Четко слышен его голос.
– Здорово молодцы, Старо-Пебальские драгу-уны!..
Таким помнила Валентина Петровна своего папочку. Стройным, с чисто бритыми загорелыми щеками, в седых больших усах…
Он вышел теперь к столу, опираясь на плечо денщика. Левая рука как-то недвижно, мертво висела, но, главное, был рот. Точно папочка хотел свистнуть, и сложил уже рот трубочкой, да так и застыл. Ус с левой стороны был приподнят и неопрятно желтели растрепавшиеся усы, обнажая темные, гнилые зубы.
Валентина Петровна поцеловала руку отцу, и он сделал какое-то странное, будто благословляющее движение.
– Ра… ра… – с усилием сказал он. – My… ка?..
Валентина Петровна ничего не поняла. Мамочка, уже привыкшая понимать отца, пришла ей на помощь.
– Алечка говорила, ничего Яков Кронидович. Занят только очень… И трудно ему в жару.
– Хо-о-е д… твой му… Честно… Я слы-ал… – с усилием сказал отец.
Ему трудно было есть. Он ел неопрятно и стоявший сзади него денщик салфеткой утирал ему рот. Папочке это видимо было тяжело, он сторонился и от того было еще хуже.
– Ви-ишь… Ка-мы… Ни-о… поправлюсь… – с усилием сказал отец, – Виктор Аныч обе-ает… опять… на ко-я…
Мамочка ухаживала за ним. Она говорила за него, как только замечала, что Валентина Петровна не так поняла.
Обед тянулся долго. Папочке трудно было есть и ел он очень медленно. После обеда сидели в столовой. Папочку устроили у раскрытого настежь окна. За окном увядала акация и сладкий запах ее постепенно вытеснял запахи еды. Вдали за лесом пламенело небо и в каштанах пели вечерние песни синички, малиновки и красношейки. В гарнизонном саду кричали, играя, офицерские дети и сухо щелкали ракеты об мячи лаун-тенниса. Там уже были новые мушкетеры, кого не знала Валентина Петровна. Была у них своя королевна?
Когда она ехала в Захолустный Штаб у нее была слабая надежда, что она там почувствует себя опять Алечкой Лоссовской… Нет… она была уже Тропарева и все здесь было чужое, чуждое и точно враждебное.
Мамочка сидела с Валентиной Петровной в глубине комнаты и говорила о пенсии, о долгах, о продаже старого, верного Еруслана.
– Никто покупать не хочет. Не на живодерню же его отдавать? Двенадцать лет верой и правдой служат Петру Владимировичу… Дивизия проводы хочет сделать отцу, а как, если он не оправится?.. После проводов решили и ехать… А куда – все не придумаем… Надо бы, где дешево… И где медицинская помощь была бы… Ведь повториться может…
Черная печаль сидела с ними в комнате, где гасли сумерки.
Превозмогая усталость, Валентина Петровна сказала мамочке:
– Хочешь, я поиграю вам. Может быть, папа послушал бы…
– Петр Владимирович, – повысила голос мамочка, – Алечка предлагает поиграть на рояле. Хочешь послушать?
– А?.. Хо-о-о…
Но в это время под окном, в саду раздался резкий, крикливый, незнакомый голос.
– Вздор-с, Михаил Александрович! Вы-то должны понимать меня – сами пехота. Огонь – все. Огнем надо прокладывать дорогу стрелковым цепям спешенных полков. Лошадь только для маневра, для покорения пространства… Конные атаки – абсурд… пережиток… плац-парадный кунтштюк… Вас не тому учили… Я все переверну…
– Рояль у не-о… В за-е… Не на-до… не надо! – закричал папочка. – Новые метлы… Не надо!.. Не хочу… одол-аться… Поме-аем… так-ике…
Он сделал движение, желая встать. Мамочка подбежала к нему и повела его в спальню.
Валентину Петровна несколько минут слушала разгоравшийся спор в саду.
– Старый трынчик… Я и мундштуки вышвырну… Выправка чудесная, а унтер-офицеры карты читать не умеют… Мировщинка!..
Валентина Петровна тяжело вздохнула и пошла в комнату матери, где ей была приготовлена постель. Она вся была, как разбитая.