355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Смычагин » Горячая купель » Текст книги (страница 5)
Горячая купель
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:17

Текст книги "Горячая купель"


Автор книги: Петр Смычагин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)

Она не послушала уговора старших женщин в подвале и вечером, когда затих бой, в сумерках бегала взглянуть на погибших. Разыскала там трупы своих родителей... Навсегда запомнила слова отца, Аугуста Венке, о нацистах. Но все ее существо протестовало против того, чтобы и ее как-то причислили к ним, как это сделал отец в последний вечер.

А ведь было время, когда Берта души не чаяла в молодых парнях, что носили военную форму, и мечтала выйти замуж только за военного. Мечта ее сбылась. Но было это давно-давно. Подвал изувечил ее, изломал. И ненависть была тупая, граничащая со страшным безразличием. Больше всего ей хотелось покоя. Но что нужно этому сердитому русскому начальнику? Зачем он здесь? Зачем все эти люди здесь?

Да, отец прав: ее действительно не спросили, кто она, чья дочь и чья жена. Вот только теперь, кажется, хотят что-то узнать. Но про Курта она им, конечно, ничего не скажет.

Гецис обстоятельно расспрашивал, Берта – объясняла. Она поднялась с кушетки и, отвечая Гецису, то показывала на Кривко и его соучастника, то на Батова и его товарищей.

– Так что она рассказывает? – нетерпеливо осведомлялся всякий раз Крюков, когда Берта показывала на Батова. Но Гецис, будто не слыша его вопроса, продолжал дотошно выяснять все тонкости. Наконец, ему, видимо, все стало яснее ясного. Он вежливо предложил Берте сесть. Обернулся к майору и несколько извиняющимся тоном, произнося звуки в нос, начал пересказывать все, что узнал.

– Видите ли, товарищ майор, она говорит, эта Берта, что во время боя они спасались в подвале соседнего дома. А потом пришли вот эти два солдата... Н-да... Выбрали их, как она выразилась, и позвали с собой. Пришли вот сюда, сделали уборку в комнате... Н-да... Принесли вот эту кушетку. А потом заставили пить ром. Она, вот эта Берта, немножко выпила, а вон та не стала: она очень жалеет сестренку и братишку. Их прибили немецкие солдаты за побег из подвала. Н-да... Вот этот выбрал ее, Берту, как она выразилась, а тот – ту... Н-да... А потом пришел этот офицер с двумя солдатами, отобрали у тех автоматы... Н-да... Но эти, новые, не прикасались к ним, кажется, даже не хотели этого, как она выразилась... У нее, у Берты, погибли отец и мать...

– Довольно! – оборвал Гециса Крюков.

– Они, кажется, хотели их, этих солдат, арестовать, – не унимался Гецис.

– Довольно! – повторил майор. – Этих двоих взять под конвой. А вы, молодые люди, тоже марш отсюда! Вы слышите? Марш!

Батов, Грохотало и Валиахметов вышли в открытую дверь.

– Вам еще придется ответить за грубость, так сказэть, и за пререкания со старшим по званию, – пообещал им вслед майор.

– Ты его хорошо знаешь, Володя? Кто он? – спросил Батов, спускаясь по лестнице.

– Пэ-эн-ша-один, помощник начальника штаба первый. Майора Крюкова нельзя не знать.

– Должности я не знал... Неприятно, черт побери!

– Х-хо, неприятно! Я удивляюсь, как это он не прихватил нас с собой в штаб. Все знают, что если он прицепится к кому – не отпустит, пока не уест. Даю гарантию, что нам с тобой еще не раз придется почувствовать его неравнодушие, коли мы у него на заметке.

– Брось паниковать. Ну что он нам сделает? Ты в чем-нибудь виноват?

– Наивный ты парень, Алеша! Если живой человек ходит по земле да еще что-то делает, то всегда найдется, в чем его обвинить, а при желании даже смешать с дерьмом. Ты видишь, он поставил нас на одну доску с этими бандитами? Да еще в пьяные записал.

– Бог не выдаст – свинья не съест.

– Не съест, – горячился Володя, – а неприятностей наделает – не расхлебаешь.

– Пожалуй, верно, – согласился Батов. – Как это его угораздило еще расспросить обо всем немку?

– Вот-вот, спросил бы он ее разве, если бы умнее был? Ведь он был уверен, да и сейчас убежден, что мы почти ничем не отличаемся от Кривко, «так сказэть», только на этот раз случайно не успели войти в свою роль. Вот как он все это понимает.

Володя не ошибся. Майор Крюков не сомневался в правильности своих выводов: не поделили женщин. Конечно, будь эти ребята поскромнее, попочтительнее, извинились бы. Разве бы он им не простил?! А ведь эти – где там извиниться – попались прямо на месте да еще грубят, изворачиваются, оправдываются.

Сам Крюков никогда не грубит старшим и не допустит, чтобы ему безнаказанно грубили младшие по чину.

11

Бои в порту и на северных окраинах еще продолжались, а шестьдесят третий и другие полки уже покидали Данциг, вытягиваясь колоннами вдоль улиц, все еще затянутых дымом пожарищ.

Полк шел к южной окраине города. То и дело встречались изуродованные и совсем снесенные ограды, расщепленные деревья, словно выстриженные огромными тупыми ножницами газоны, поваленные телеграфные и электрические опоры, выщербленные и продырявленные трубы фабрик.

На углу одного дома сохранилась часть жестянки с названием улицы. Один конец ее, на котором значилось само название, был оборван. Осталась только вторая половина со словом «Straße».

– Эх, была штрасса! – вздохнул Милый-Мой. – Строитель ведь я, строитель. А чем занимаюсь?..

– Ну, Милый-Мой! – оборвал его Чадов. – По своей ты охоте, что ли, этим занимаешься? Ишь, губы-то расквасил перед фашистской берлогой! Леший просил их на нашу голову...

– То ли ты его воспитывать хочешь? – вступился за друга Боже-Мой. – Опоздал, парень. Немцы вон его как воспитали: два месяца кровью харкал!

– Азбуку-то я и без тебя знаю, – вдумчиво продолжал Милый-Мой, обращаясь к Чадову. – Ты скажи-ка вот, долго ли еще в человеке зверь сидеть будет? Вот что скажи ты мне!

– Это ты о каком человеке спрашиваешь? В фашисте всегда зверь сидит. И пока живой фашист на земле хоть один останется, – хоть ты и строитель, а ломать все одно придется, – рассудил Чадов. – Не даст он жить спокойно.

– Вот и говорить нечего. Нечего говорить-то, – вмешался неразговорчивый Крысанов. – Говорить-то нечего тут. Лупи его, фашиста, – и вся недолга.

Шагая по булыжной мостовой в ряду с Грохотало и Дьячковым, Батов смотрел на мелькающие впереди раздутые задники порыжевших сапог Седых, краем уха слушал разговоры в строю и думал: «Правильно говорит Крысанов: лупить их надо. Может, посмоется пролитой кровью кое-какая нечисть с земли. А возможно, и война эта – последняя? Отобьем им печенки, а там, глядишь, и задираться охота пройдет...»

– Привет пулеметчикам!

Это пристроился в ряд младший лейтенант Гусев, комсорг батальона. Офицеры и солдаты называли его просто Юрой. Глаза у него – большие, голубые, открытые – всегда светились простецкой добротой.

– Ну, как дела? – спросил Юра. – Вас можно поздравить?

– С чем это? – осведомился Дьячков.

– Сегодня в штабе наградные листы видел. Тебе, Алеша, там «Отечественная война» рисуется. Слышишь?

– Слышу, – без особого энтузиазма ответил Батов.

– Тебе, Коля, и тебе Володя, – по «Звезде». Наградные листы у вас чуть не на полроты заполнены.

– Надо бы на всю, – выпятив грудь с гвардейским значком, сказал Дьячков, – раз вся рота геройская!

– Ох, маленечко не вся! – усмехнулся Гусев, передернув тонкие подвижные губы. – Кривко-то у вас, кажется, того... влип основательно. Трибунал им занимается. В лучшем случае – штрафной отделается...

– Тоже – честь роты, «так сказать», – усмехнулся Володя, вспомнив Крюкова.

– Ты Кривко к роте не примазывай, – возразил Дьячков, – бандюгой он был, бандюгой и остался. Что ж, за него всем отвечать?

– Всем или не всем, – улыбнулся Юра, – а кое-кому придется. Фамилии Батова и Грохотало мелькают, «так сказать», не только в наградных листах, но и в этом поганеньком дельце фигурируют.

– Не пугай ты их, Юра, – обернулся назад молчавший до сих пор Седых. – И так у ребят настроение из-за Кривко ниже среднего.

– Загрустишь, пожалуй, – шутя сгущал краски Гусев. – У Леши хоть «муха» на погоне есть. Ну, уморят ее, снимут дохлую. А у тебя, Володя, снимать-то уж нечего. «Сдохла» твоя «муха».

– Ну и шут с ней, – беззаботно ответил Володя. – Что я, ради «мух», что ли, воюю!

Батов отмалчивался.

– При-ивал! Прива-ал! – понеслось от головы колонны.

Остановились среди невысоких глинистых холмов. Данциг уже скрылся из виду. Место его расположения безошибочно угадывалось по облакам дыма, что кружились над городом.

Выбрав зеленый пятачок с шелковистой молодой травкой в стороне ото всех, Батов лег на сырую землю и, подставив лицо ласковому солнцу, пил эту мирную тишину. К нему подсел Гусев, закурил. Подал портсигар Батову, тот отказался.

– Что-то зажурился ты, Алеша. Вид, что у Стеньки Разина, только княжны рядом не хватает, – пошутил Юра.

– Почти что так, – вяло поддержал шутку Батов, – только Разин, кажется, утопил свою княжну, а моя еще не родилась.

– Ой ли, так ни одна девчонка и не пишет?

– Нет.

– Ты никому об этом не рассказывай: засмеют.

– Я и не рассказываю.

Батов отвечал до того убийственно спокойно, что Гусев неожиданно поверил ему и встревожился:

– Что-нибудь серьезное, Алеша? – спросил он. – А вообще-то ты от кого-нибудь получаешь письма?

– Мать пишет. Не сама, правда, соседи. И мои письма соседи же ей читают. Неграмотная она.

– Так у тебя на самом деле нет знакомой девушки? Не успел познакомиться?

– Как раз наоборот: слишком рано познакомился...

– Покажи фотокарточки, Алеша, какие у тебя есть, – попросил Гусев.

Батов молча достал из левого кармана гимнастерки фотокарточку отца, подал Гусеву.

– А от нее никакой памяти не осталось?

– Не копай, не выматывай душу, Юра. Кажется, начинает хорошо зарастать. Особенно здесь, в Данциге. Не тронь меня. Ну зачем тебе?

– Хорошо, Алеша, не буду, если неприятно... Я ведь хотел серьезно с тобой поговорить.

– О чем?

– Ты никогда не думал о вступлении в партию?

– В па-артию? – Батов сел рядом с Гусевым, подвернув ноги калачиком. – В кандидаты, значит? Думал! Не раз думал! По дороге на фронт и здесь тоже думал, но...

– Что «но»?

– Не примут меня.

– Почему?

– Биография непартийная, с пятном.

– Это как же?

– А вот так. В таких ответственных биографиях пишут: родился тогда-то, там-то, в семье бедняка, батрака или ремесленника хотя бы... А что я напишу?

– Батюшки светы! – захохотал Гусев. – Уж не графский ли потомок сидит передо мной?

– А ты не смейся. Графским потомкам проще. Даже самим графам и то проще: колебался, бежал из России, осознал, вернулся. «Простите, хочу строить социализм». А как мне быть, если я никуда не убегал, не колебался? Но вот родиться угораздило в семье кулака, которого, «так сказать», сослали, когда мне было четыре года. И присохло ко мне это дурацкое родимое пятно, как кусок грязи неотмываемой... Вот почему не примут меня, – заключил Батов.

– И много твой отец всяких активистов из обрезов перестрелял? – снова засмеялся Гусев.

– Иди ты к черту со своим зубоскальством! Он ни одного человека в жизни не тронул. Даже ругаться не любил, да и не умел, не то что его сынок в Данциге распотешился. Ни в какой армии никогда не служил – инвалид был, всю жизнь столярничал, плотничал, стекольничал.

– Так за что же его сослали?

– А это ты уж у таких вот «так сказэть» спроси. Под «головокружение» попал...

– А чем он в ссылке занимается?

– Теперь уж ничем не занимается: в сырой земле три года лежит. Как и все, жил в колхозе, стекольничал, плотничал, столярничал. Такие, брат, специальности и на краю света нужны.

– Ты на меня не обижайся, Алеша, но ты – дурак.

– Может быть. Откуда дураку знать, что он – дурак? Только умные люди и могут подсказать такую истину, – усмехнулся Батов.

– Ну как же! Отца давно нет. Ты вырос в колхозе, учился в советской школе. Послали в училище, доверили оружие, людей. Понимаешь, людей тебе доверили! Ты за них отвечаешь и ведешь их. Тебе доверили защиту Родины, наградили!..

– Хорошо, я подумаю, – после долгого молчания выдохнул Батов. – Дай опомниться, Юра.

– Думай...

– Гусев! Младший лейтенант Гусев – к комбату! – неслось по цепочке.

Юра хлопнул Батова по плечу, вскочил и, уходя, добавил:

– Потом договорим.

Было над чем поразмыслить! «Отец сослан», – много ли стоит за этими словами для Гусева? А для Батова в них – вся его недолгая жизнь. Вырос он в ссылке и с самого раннего детства знал, что и отец, и мать, и все жители их деревни – переселенцы. Для них и законы вроде бы другие были. Ни партийной, ни комсомольской организации в такой деревне не полагалось, выезжать куда-либо, служить в армии – тоже. Захотел учиться – не везде примут с этаким клеймом. И стал Алексей Батов постепенно приучать себя к мысли, что «рожденный ползать – летать не может», а ему очень хотелось летать. Но о летной школе можно было только мечтать.

Еще в тридцать третьем сбежал из деревни Мишка Кожевников. Пристроился где-то в городе. Жил и работал, как все. Время подошло – призвали в армию. И прослужил больше года, потом как-то дознались, откуда он. Арестовали. В деревню следователь его привозил. Так и попал в исправительный лагерь парень. А исправлять-то нечего было. Человек худого не замышлял, служил честно. Как же случилось, что Батова не просто на фронт послали, а даже в офицерское училище направили? Видно, хоть и сослан был отец, да ведь всегда же в колхозе на хорошем счету числился: лучший мастер, ударник...

А теперь вот в партию, выходит, можно вступить. Да мыслимое ли дело – в партию! И Гусев говорит, что достоин, что примут, еще смеется над его сомнениями, дураком назвал. А что, если и в самом деле – слепой дурак?

Батов повеселел. С души будто сто пудов сняли. Он шутил всю дорогу и был возбужден так, что Володя даже заметил:

– Не перед добром ты, что ли, сегодня такой дурашливый?

– Человек смеется тогда, – назидательно ответил Батов, – когда уже есть добро. Вот представь себе такую историю. Родился ты, допустим, с бельмом на глазу. Подрос. Ребятишки при всяком случае и без случая бельмастым обзывают... Представил? Еще подрос. На девушек стал заглядываться, а они избегают. Да еще в ссоре или в шутку дура какая-нибудь бельмастым окрестит. Представил? Так вот, а потом тебе встретился толковый глазник, счистил бельмо и отпустил тебя в мир. Что бы ты делал в первый день?

– Плясал бы, – не задумываясь, ответил Володя, – целовал бы всех подряд!

– Вот-вот, – подхватил Батов, – и у меня сегодня примерно такое же.

– Бельма поснимали? – спросил Дьячков. – Кто это тебе?

– Вроде раньше ты на глаза не жаловался, – заметил Володя.

– Мои бельма не всем видны были, – резонно заключил Батов.

Однако постепенно веселость и беззаботность исчезли. Как-то исподволь, еле заметными импульсами начало обнаруживаться едва ощутимое беспокойство.

После ухода Гусева ему думалось: «Наверное, во мне еще много дури, всякого чертополоха? Нет, нет. Молодость, как я понимал ее раньше, ушла. Туда возврата нет. Только в Данциге я повзрослел на десяток лет. И сколько еще взрослеть придется? «А может быть, не придется?» – спросил какой-то далекий голос. – Ну и пусть! Я делаю сейчас то, что делают все коммунисты...»

Эти раздумья не оставляли его до вечера.

* * *

На бивуаке, где расположился полк на ночь, пошли слухи, что предстоит огромный переход, потому как войска Первого Белорусского фронта находятся уже у Одера. Говорили, будто догонять придется на машинах. Обозы пойдут следом.

Грохотало и Батов и на привале не оставляли друг друга. Алексей неожиданно для себя обнаружил, что роднее и ближе Володи для него нет никого. Между ними родилось то юношеское товарищество, братство, при котором не существует тайн.

Собирались ужинать, когда в роту заявилась Зиночка Белоногова. Еще издали она начала воспитательную работу:

– Выходит, гора должна идти к Магомету? Нехорошо, нехорошо, миленький. Как только снялись с места, так тебе и перевязки ни к чему?

– Извини, Зиночка. Да ты зря трудилась: там уж, наверное, все зажило. Боли почти никакой...

– А ну, марш в палатку!

– Давай отложим, Зина. Через день будем перевязываться. Завтра...

– Никаких «завтра». Марш!

Батов полез в палатку, на ходу расстегивая ремень.

– Вот видишь, глупенький, – уже нежно говорила Зина, сняв повязку, – гнойничок появился. Ты что же, в госпиталь хочешь попасть, подальше от фронта убраться?

– Молчу, молчу, Зина. Виноват.

– То-то! А я уж думала, что надоела тебе. Могу замену прислать. Новенькая к нам прибыла, Верочка!

– Хорошенькая? – спросил Дьячков, валявшийся на разостланной шинели рядом с палаткой.

– Хорошенькая, молоденькая, маленькая, – ответила ему Зина. – Слышишь, Алеша? Она вас всех с ума сведет.

– Авось, обойдется, – безразлично проговорил Батов.

– Как сказа-ать, – возразила Зина. – Завтра мне не придется разыскивать тебя: сам прибежишь посмотреть, на Верочку.

Зина уложила бинты в сумку. Уходя, наказала:

– Завтра, миленький, без всяких фокусов и без шуток, чтоб о перевязке сам позаботился, иначе доложу Пикусу.

Пикус – это батальонный фельдшер. Если кто попадал к нему по ранению или по болезни и не выполнял назначений, он приводил ослушника за рукав к командиру батальона и требовал наказать.

12

Солдатские сутки перевернулись, обстановка требовала, чтобы солдат бодрствовал, двигался ночью, а отдыхал днем. На войне такое «перевертывание» случается часто. Марш-маневр на Одер многих тысяч войск и боевой техники должен быть скрыт от глаз врага.

Погода начала хмуриться, небо заволокло тучами, подул прохладный порывистый ветер.

Командиры всех подразделений получили строжайший приказ – максимально облегчить обозы. Старшина пулеметной роты Полянов беспощадно «чистил» свои повозки, оставляя лишь то, что значилось в описи. Выбрасывал он все без сожаления и за ездовыми следил, чтобы не всунули чего лишнего, не припрятали от его глаз. Но вот дошел до бани, и тут рука дрогнула: жалко. Пригодится еще! Сколько раз выручала эта самодельная баня! Однако, подумав и словно осердясь на ездового, раздраженно крикнул:

– Выбрасывай к чертям эту железяку! Войне скоро конец: в настоящих ваннах мыться будем.

Но его немилости хватило только на одну половину бани. На вторую – большой брезент – не поднялась рука.

– А это, – сказал он Локтеву, пожилому солдату, – давай потуже свернем и – под сидушку. Не войдет – придется выбросить сиденье. Проверять станут – скажешь, что это вместо сиденья. Понял? Обоз с наступлением сумерек двинется в путь. А полк на машинах потом обгонит его.

Полянов, как заботливый хозяин, осмотрел в последний раз перед дальней дорогой лошадей, проверил колеса, смазку. Выбрал из кучи сваленного барахла скатерть покрепче, набросал на нее банок с консервами. Подхватил картонное ведро с густым искусственным медом, добытое в Данциге, и отправился к своим солдатам, чтобы раздать им на дорогу консервы и угостить на прощанье медом. Не съедят – пусть по котелкам разберут, в дороге сгодится.

Шагая между палатками в свою роту, он обратил внимание на то, что лагерь будто вымер, никого нет.

– Куда народ подевался? – спросил он дневального артиллериста.

– А во-он они все, – показал солдат в лес. – Суд там идет.

Только теперь Полянов вспомнил, что командир роты велел ему и ездовым присутствовать на суде Кривко. Он дотащился до расположения роты, оставил свой груз, вернулся к обозникам и повел их к редким соснам, где на тесной поляне собрался весь полк.

Передние ряды сидели на земле, но сзади все подходили и подходили опоздавшие. Они полукольцом обступили сидящих, стояли друг другу в затылок, так что подошедшим старшине и ездовым почти не видно было, что делается там, в центре, где идет суд.

Весенний ветер шумел в сосновых ветвях и, когда он шумел сильнее, совсем не было слышно, кто говорит и что говорит. Но когда ветер ослабевал, можно было расслышать почти все. В щель между двумя пилотками, маячившими перед глазами, Полянов увидел смущенное лицо Батова, прислушался. До него долетели слова:

– Ничего не могу добавить к сказанному предыдущим свидетелем...

Судья негромко о чем-то спросил, и снова – слова Батова:

– Я могу повторить только то, что сейчас сказал свидетель Грохотало.

Судья говорил очень тихо. Полянов протиснулся между стоящими впереди, увидел край стола, накрытого красным материалом, и маленького капитана юстиции в очках с золотой оправой, сидящего за столом. Но и на этот раз не расслышал слов.

– Нет, от себя больше ничего не могу добавить, – сказал Батов.

Капитан опять что-то начал говорить, но Полянов расслышал одно только слово: «свидетель». Место Батова перед столом занял майор Крюков.

– А я могу кое-что добавить, так сказэть, к сказанному предыдущим свидетелем. – Звонкий голос Крюкова четко слышался в тишине. – Подсудимый в своей речи почему-то не сказал того, что он говорил при задержании, так сказэть, на месте преступления...

Ветер зашумел с особенной силой. По небу низко неслись черные клочья рваных облаков. Они, казалось, задевали своими космами за высокие вершины сосен и от этого прикосновения роняли редкие капли дождя. Шум заглушил слова Крюкова, который стоял, наполовину повернувшись к судьям, наполовину обращаясь к солдатам и офицерам полка. Руки заложены назад, подбородок высоко поднят.

– ...Подозрительна цель прихода этих, так сказэть... – долетел до слуха Полянова обрывок фразы.

Старшина огляделся, приметил щель между стоящими впереди, протиснулся еще на несколько сантиметров вперед. На него зашикали со всех сторон, но он еще раз попытался продвинуться и притих только тогда, когда почти рядом услышал командный окрик:

– Какого дьявола вам не стоится! – и увидел между чьими-то головами сверкающий гневом глаз комбата.

После Крюкова говорил капитан в золотых очках. Потом наступил короткий перерыв. Послышались реплики, отдельные голоса. В задних рядах произошло движение. Кто-то пытался протиснуться вперед, но его не пустили; кто-то вслух предугадывал содержание приговора; кто-то, раздвигая толпу, пробивался назад, чтобы выйти на свободу.

Вдруг все замерло. Только лес шумел, шлепались редкие и теперь уже совсем крупные капли дождя.

Полянов увидел капитана в золотых очках, стоящего с листом бумаги, который он держал обеими руками, но лист все равно трепетал, вырывался из рук.

– Именем, – очень громко крикнул капитан. Потом шум леса усилился, и Полянов видел капитана, как в немом кино. Капитан наклонялся над листом бумаги, пытаясь прикрыть его козырьком фуражки от капель дождя и лучше вглядеться в прыгающие буквы.

– Штрафной батальон... два месяца... – доносились обрывки фраз. Только теперь Полянов заметил: в отдалении, несколько правее стола и дальше, на бугорке, три солдата очень быстро копали яму саперными лопатами. Кольнуло и засосало под ложечкой, и тут же до сознания донеслось громкое слово «расстрелу». Или его повторил кто-то из слушающих, или оно донеслось из уст самого капитана – не понял.

Ветер несколько утих, голос майора стал слышнее. Расслышав слова «обжалованию не подлежит» и увидя, что капитан свертывает прочитанную бумагу, Полянов повернулся назад, толкая соседей. Задние ряды отхлынули. Самые крайние побежали к лагерю.

– Наза-ад! – зычно крикнул командир батальона Котов. – Вернитесь! Приговор будет приведен в исполнение немедленно, сейчас же. Никому не уходить!

Когда утряслась сутолока в задних рядах и старшина Полянов снова отыскал «сектор обзора» между пилотками, впереди уже не было видно ни капитана, ни красного стола. А там, где раньше копали солдаты, стоял Кривко без пилотки, без погон, без ремня. Обмоток на его ногах тоже не было. Из одного ботинка торчал угол белой портянки. Неестественно расширенные глаза метались, прося сочувствия и пощады. И, видимо, не найдя ни того, ни другого, Кривко рванул расстегнутую гимнастерку, вскинул руки...

Автоматчики закрыли его своими спинами. Воздух вспороли три короткие автоматные очереди, выпущенные залпом.

Передние начали подниматься, неуверенно становясь на отсиженные ноги. Задние хлынули к лагерю, толкая друг друга и стараясь скорее выбраться на свободу. Солдаты рассыпались по лесу – толпа вдруг сделалась невероятно большой. И не верилось, что полминуты назад она была такой маленькой.

Полянова многие обгоняли, и он, дождавшись тех, кто сидел впереди, спросил, удерживая за рукав первого попавшегося солдата:

– Командиров-то, командиров-то в штрафную, что ли, присудили?

– Да что ты, товарищ старшина! – ответил шустрый солдатик. Он жадно курил, и веснушчатое лицо его то и дело закрывалось густыми клубами дыма. – За что командиров-то? Крюков поливал на них, правда. Дак трибунал-то его не послушал. Разобрались.

– Это того солдата, друга расстрелянного, – в штрафную, – пояснил мимо шедший сержант. – А этого шлепнули правильно. Что мы, немцы, что ли?

– Пра-авильно, – вздохнул Полянов.

– Товарищ старшина! Товарищ старшина! – догоняя, кричал Локтев. – Запрягать нам приказано. Сейчас выступаем.

– Ну, дак запрягайте. Беги к лошадям да остальных там пошевели. Я только к ребятам забегу в роту.

Полянов, успокоенный словами незнакомых солдат, поспешил к своим. Несколько пулеметчиков, окружив картонное ведро, сидели возле него и ложками черпали загустевший кремовый мед.

– А-а! Уже нашли, жулики, – ласково сказал старшина. – Я ведь его в палатку ставил.

– Да палатка-то наша, – весело ответил Боже-Мой. – Я туда полез да за ведро-то запнулся. Ну, думаю, бог нам послал эдакую благодать, а это родной старшина, оказывается!

– Да ешьте, ешьте, не жалко мне. Только пошто же без хлеба-то едите? Плохо не будет?

– Да сыты мы, товарищ старшина, – сказал Милый-Мой. – Это мы балуемся только.

– Ешьте, ешьте. Я еще консервы принес, видели? Разделите. Да и мед – останется, не бросайте, там ведь у вас своего-то старшины не будет, кто об вас позаботится?.. Ну, бывайте здоровы! Побегу я...

По дороге к лагерю от судного места и потом возле палаток о Кривко никто не поминал, будто давно знали, что не может с ним иначе кончиться. Зато оживленно судили все о том, откуда берутся такие люди, как майор Крюков. Из-за мелкой обиды он живьем человека слопать готов. И как начальство такого терпит?..

«А об том никто и не мыслит, что начальству он ничего худого не делает, на задних лапках перед ним ходит. Своего ума не имеет и все ждет, когда начальник рот откроет. А где он сам начальником оказывается, тут считает, что все прочие должны перед ним преклоняться и всякое слово его за умное почитать без разбору. Вот кто из младших не поймет этого либо не согласен будет, тому и не жить рядом с Крюковым. Доймет – не мытьем, так катаньем», – так думал Милый-Мой, а вслух сказал:

– От дерьма подальше – оно и не воняет...

– Палатки снять, приготовиться к погрузке на машины! – приказал командир роты. Вместе с ним подошли Батов и Грохотало. Все сильно вымокли, словно там, где они были, дождь шел обильнее, чем здесь.

Собраться солдату недолго. В один миг палаток не стало, а превратились они в плащ-палатки. Солдаты накинули их поверх шинелей, взяли оружие – вот и все сборы.

Густые сумерки опустились над лагерем. Дождь все так же нехотя падал из мутно-серой бездны. Потом небо сделалось совсем черным, и земля будто слилась с ним. Костры разводить запрещалось, даже курили, пряча самокрутки в рукава.

– Давайте консерву поделим, – в который раз предлагал из темноты Орленко, изнывая от безделья.

– А чего ее делить, – отозвался Чадов. – Не на себе нести – понимать надо! Ставь туда же ведро, в скатерку-то, завязывай хорошенько и – в машину.

– Оно и то правда, товарищ сержант, – согласился Орленко и принялся увязывать узел. – Зачем ее делить – всем хватит.

Солдаты снова собрались в кружок. Сначала стояли, потом присели на корточки и закурили «всем колхозом». Машин все не было. Весь полк сидел теперь кружками, и везде курили, вели неторопливые разговоры, шутили. Самодеятельный затейник или интересный рассказчик в такое время – сущий клад. Время с ним летит незаметно.

Седых и Батов пошли к штабу, чтобы встретить там машины и привести в расположение роты.

Долго еще солдаты мучились ожиданием, коротая время под этим ленивым затяжным дождем.

– Машины! Машины идут! – вдруг показал Оспин на светящиеся в сырой мгле огни подфарников.

Все поднялись, начали разминать ноги. Те, что помоложе, подталкивали друг друга, чтобы согреться, приплясывали на мокрой земле.

Роте достались крытые машины. Большая автомобильная колонна вышла на хорошую асфальтовую магистраль и понеслась вперед.

Шоферы этой автоколонны уже побывали со своими машинами в предместьях Одера, доставив туда воинскую часть, вернулись и взяли с пути новую партию войск.

Дождь все стучал по крыше машины, которая плавно катилась ровной дорогой и лишь кое-где подскакивала на редких выбоинах. Иногда, резко сбавляя ход, машина сильно наклонялась то на левый бок, то на правый – это она обходила большие воронки, разворотившие полотно дороги, и снова спокойно плыла, слышался только шуршащий звук колес по мокрому асфальту, похожий на звук кипящего на сковородке сала, да мерный стук дождя о брезент. И все эти однообразные звуки и посвистывание встречного ветра успокаивали, убаюкивали, навевали дремоту.

Солдаты сидели притихшие, полусонные.

Никто не заметил, когда прекратился дождь. Сколько-то времени еще слышался шипящий шум колес по мокрому асфальту, но скоро и он где-то отстал по дороге. Рассвет все поспешнее настигал автоколонну, а скоро и первые лучи весеннего утра весело заиграли на усталых от утомительной поездки лицах солдат.

– А за что вам, хлопцы, присвоены такие святые имена? – оживился Орленко, обернувшись туда, где сидел Боже-Мой.

– Да кто же нам их присваивал? Чудак человек! Поп, что ли, даст тебе этакое имя? Сами себе и присвоили... Где же это, а, Милый-Мой? Где это нас окрестило-то? От Днепра-то уж тогда мы далеко ушли. Сидим это мы с ним в блиндаже. Холодно... Спиртику понемножку хватили, тушенкой закусываем. А блиндажишко паршивенький достался: два тонких накатика, да и те не засыпаны как следует – немцы доделать для нас не успели, рано убежали. Бывалые солдаты в этот блиндаж не заглядывали. А мы с другом «зеленые» тогда были, залезли в него да и сидим, как дома... Вдруг ка-ак ух-хнет!! Бревна – на меня. Вот тут-то я и назвал себя. Богу никогда не молился, в церкви единого разу порога не переступал, а тут как взревел: «Боже мой!». Думал, уж на том свете я, в аду, как и полагается мне. Дружок-от подскочил да кричит: «Милый мой, милый мой!». Солдаты все это слышали, помочь нам бежали, а немец ка-ак добавит – обоих нас и привалило земелькой. Потом откопали нас – живы оба. Тогда один чудак и говорит: это вы смерть свою там похоронили, а сами выбрались. Дак который, говорит, из вас «боже мой-то» кричал? Сознался я...

Ну и пошло с тех пор. До вечера мы в окопе лежали. Солдаты над нами потешались, а нам вроде и легче, на душе веселее. А когда в госпиталь-то попали, там и сами друг друга так величать стали...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю