![](/files/books/160/oblozhka-knigi-goryachaya-kupel-29864.jpg)
Текст книги "Горячая купель"
Автор книги: Петр Смычагин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
8
В городе велась лихорадочная подготовка к длительной обороне. Здесь скопилось более пятидесяти тысяч гитлеровцев.
На огневых артиллерийских позициях создавались целые склады снарядов. Подъезды и окна многих домов забаррикадированы, из окон торчат стволы крупнокалиберных пулеметов, во дворах устанавливаются пушки и минометы. Танки распределены с особой тщательностью и поставлены в местах наиболее вероятного прорыва.
Корабли в порту готовились поддержать город огнем своих орудий. Береговая артиллерия и подводные лодки ощетинились в сторону моря. Кроме основных частей данцигского гарнизона, тут сконцентрировалось все то, что бежало с юга, востока и запада. Из остатков разбитых соединений срочно формировались новые части.
Но в этой видимой неприступности был какой-то непостижимый изъян, заставивший трепетать всех, начиная от начальника гарнизона генерала Фельцмана до последнего солдата, до последнего городского обывателя.
И это невидимое, неуловимое, что глубоко гнездилось в душах жителей и защитников города, было сильнее и ужаснее всех грозных стволов. Оно заранее предвещало крах.
Бессилием и обреченностью веет от жестокого приказа, переданного телеграммой:
Берлин, ставка фюрера. Начальнику гарнизона Данциг, командиру 24-го армейского корпуса генералу артиллерии Фельцману. Город оборонять до последнего человека. О капитуляции не может быть речи. Офицеров и солдат, проявивших малодушие, немедленно предавать военно-полевым судам и публично вешать. Гитлер.
* * *
Жена Аугуста Бенке, полная пожилая женщина, уговаривала мужа взять лишь самые необходимые вещи и немедленно уехать дальше, в Германию. Аугуст вначале не решался покинуть насиженное гнездо, а потом стало известно, что и бежать-то некуда: советские войска ушли за Данциг, к Одеру.
На верфи, где Бенке проработал бухгалтером почти два десятка лет, человеку с мирной профессией делать теперь нечего, и Аугуст с женой и дочерью целыми днями томились дома.
В один из вечеров, когда на улицах еще не слышно было ни единого выстрела, Бенке собирались пить чай. В столовой – уютно, тихо. Даже тише, чем бывало обычно, потому что движение городского транспорта прекратилось еще днем. Огней в городе не видно. Будто весь он притаился, замер в ожидании грозных событий. Аугуст читал свежую газету «Данциг форпост», в которой все заголовки кричали о несокрушимости крепости Данциг и храбрости солдат, несомненно, способных не пропустить к городу коммунистов. Верил ли в свои слова тот, кто их писал – неизвестно. Бенке не верил.
Сидя в кресле, Аугуст одной рукой держался за свою круглую голову и временами поглаживал редкие волосы, не прикрывавшие блестящую на макушке лысину. Иногда он нервно подергивал себя за короткие бюргерские усы, надувал полные щеки, пыхтел.
Вдруг он отбросил газету на стол, насторожился. Мохнатые брови гусеницами зашевелились над круглыми серыми глазами.
– Маргрет! Берта! – позвал он. – Идите сюда скорей! Идите же!
Аугуст проворно поднялся с кресла, одернул жилет и, приоткрыв рот, с предостерегающе поднятой рукой замер посредине комнаты. Жена и дочь бросились из кухни и на цыпочках подошли к нему, оцепенели в ожидании.
– Что ты? – шепотом, тревожно спросила жена.
– Тихо! – шепотом же прицыкнул на нее Аугуст. – Слушайте!
Он показал на буфет и снова застыл в неподвижности.
Ни жена, ни дочь ничего не понимали. Они бессмысленно смотрели на этот обыкновенный старый буфет, который Берта привыкла видеть с тех пор, как помнила себя, а ее мать – с первого дня замужества. Аугуст и дочери рассказывал, что буфет – единственная вещь, доставшаяся ему по наследству. Все остальное, чем заполнена теперь квартира Бенке, нажито им самостоятельно.
Прислушавшись, Берта различила тонкий, звенящий, иногда прерывающийся звук. Временами в него вплеталась мелодия более низкого звучания. Это «пели» фужеры, а «подпевали» высокие хрустальные бокалы, стоящие близко друг к другу.
– Чудесная музыка! – с восторгом воскликнула Берта.
Отец, пошевелив бровями-гусеницами, бросил на нее негодующий взгляд, но тут же как-то весь обмяк и смиренно, с дрожью в голосе проговорил:
– Это поет наша смерть! Не радуйся этой музыке, Берта, – продолжал он после значительного молчания, убедившись, что она поняла свою оплошность. – Это артиллерия заставляет петь нашу посуду. Такую музыку я слышал еще в пятнадцатом году.
– Мы русских слышим, да, отец? – спросила Берта, приблизившись к буфету и наблюдая за поющими фужерами.
– Да. Скоро наша посуда будет прыгать, как живая, но звона мы не услышим: пушки заглушат его. А потом... потом полетит все к дьяволу! Не только посуда!..
Аугуст заложил руки назад и размашистыми шагами начал ходить по комнате вокруг стола, при каждом обороте задевая за кресло и сердясь на себя за это.
Мать, всхлипнув и закрыв руками лицо, вышла на кухню.
– Что же теперь будет, отец? – растерянно спросила Берта.
Аугуст ничего не ответил дочери, только как-то значительно посмотрел на нее. Двинул бедром вновь подвернувшееся кресло, прошел своим маршрутом вокруг стола.
– Но ведь они такие же люди, как мы, – продолжала Берта. – Неужели они...
– В том-то и дело, дорогая дочь, что они – такие же люди. Они даже лучше нас, если их не попортили коммунисты. Я знал многих русских по прошлой войне... Мы им принесли много зла...
– Так не мы же делали это зло, – перебила Берта. – Это все наци – пусть они и отвечают!
– Пока есть только нацисты и коммунисты, середины нет. Есть русские и немцы, и никаких документов от тебя не потребуют. Достаточно того, что ты – немка.
– Все равно я не наци. Это и без документов видно.
– А кто же ты, Берта?! – сдержанно, но гневно воскликнул Аугуст, сверкнув круглыми фарфоровыми глазами. – Кто твой муж? Кто твой Курт Зангель и где он теперь?
– Курта не тронь, отец! Ты же знаешь, что от него осталось только имя. Его нет. И пусть он был настоящим нацистом, но какое это может иметь значение теперь, когда его нет?
– Какое? – ехидно переспросил Аугуст. С минуту помолчал, задержавшись у кресла и нервно впиваясь пальцами в его мягкую спинку. – А ты знаешь, сколько стоят русские кружева, которые он прислал тебе из-под Смоленска? Ты знаешь цену тем соболям, что он прислал из-под Москвы? Знаешь цену всем его посылкам? Знаешь?! – Голос Аугуста засвистел тонкой фистулой. Он оторвался от кресла и пошел по кругу в другую сторону, заложив руки назад.
– Ну, отец, если говорить прямо, ты тоже не святой. Сколько русских пленных работало у тебя после той войны? Сам рассказывал...
Она не успела договорить. В нижнем этаже что-то загремело, послышался женский крик и почти одновременно зазвенел звонок. Берта побежала открывать дверь. Аугуст остановился возле кресла с независимым видом, вцепившись одной рукой в спинку и выставив вперед ногу в модной лакированной туфле.
Как только Берта повернула ключ, в дверь, широко распахнув ее и оставив настежь открытой, не вошел, а ворвался невысокий капитан. Он едва не сшиб Берту, стремительно наскочив на нее, прошел прямо в столовую и от порога приказал не допускающим возражений тоном:
– Освободить квартиру. Немедленно!
– ?
– Этот дом нужен для обороны. Весь дом освобождается.
– Но... – начал было Аугуст.
– Никаких «но»! Немедленно!
– А как же...
– Немедленно!
Капитан быстро шагнул к столу, сорвал с него скатерть. На пол полетела цветочная ваза, а капитан, бросив скатерть к двери, прошел к окнам и начал срывать занавески, швыряя их тоже к порогу.
В квартире появились четверо солдат. Они принесли на носилках кирпич и стали закладывать им окна. Мебель с треском и хрустом сдвигалась в кучу. Через несколько минут квартиру, только что тихую и опрятную, узнать было невозможно.
– Так куда же мы?.. – через великую силу не спросил, а с хрипом простонал Бенке, топчась у двери по скатерти и занавескам.
– В подвал сто тридцать второго дома, – рявкнул капитан. – Быстро!
Что было дальше в их квартире, ни Аугуст, ни его жена, ни дочь не помнили. Они взяли с собой не то, что было нужно, а то, что подвернулось под руку, и оделись в то, что было ближе. В три больших узла попало много вещей, без которых вполне можно обойтись, и почти не оказалось предметов первой необходимости. Правда, Маргрет успела бросить в узел кусок копченого сала, две банки с консервированными яблоками, буханку хлеба, зачем-то туда же положила чайные ложечки. Выгребла из аптечки коробки с таблетками, спринцовку, градусник и все – туда, в узел.
Они спустились по лестнице и вышли в темноту холодной ночи. Уличные фонари не зажигались давно, окна в домах по приказу властей плотно завешивались изнутри.
Сто тридцать второй дом был недалеко. Он стоял не в ряду других, а отступив в глубину двора. Чтобы попасть в него, стоило пересечь ближайшую улицу, обогнуть широкий газон, огороженный низкой решеткой, и перейти через большой двор, в глубине которого и находился этот мрачный старинный дом.
По тротуару в ту сторону шло много людей. Слышались пыхтение, всхлипывания, сдержанные стоны. Смутно белели узлы, качались на плечах чемоданы, катились детские коляски, наполненные вещами, а детей несли на руках.
В подвале толпился народ. В большом помещении, куда вошли Бенке, под потолком тускло горела единственная электрическая лампочка. Все углы – заняты, у стен тоже разместились люди.
Аугуст, осмотревшись, прошел к противоположной стороне, где заметил свободное место, поставил на пол узел. Берта и Маргрет опустили свои узлы рядом.
– Ну, вот мы и на новой квартире, – пытался пошутить Аугуст, но слова его прозвучали так скорбно и до того некстати, что Маргрет, еле сдерживавшая слезы, горько, истерично заплакала. Берта тут же полезла к узлу, в который мать высыпала чуть не всю домашнюю аптечку. Однако, видя всеобщее горе, Маргрет быстро успокоилась.
Сидеть на полу неудобно. А ведь здесь предстоит еще спать. Сколько времени проведут они в этом подвале – никто не мог знать.
Ночь прошла, как в тумане. Никто не спал, но и разговоров не получалось. Каждый переживал свое горе в одиночку, по-своему, хотя и горе у всех было одинаковое. Но к утру прошло первое ошеломление.
Кто-то уже готовил завтрак на примусе, предусмотрительно взятом с собой. Другие ворчали на владельца примуса. И было за что: воздух в этой бетонной коробке сделался за ночь и без того невыносимо тяжелым.
У дверей вдруг заговорил радиоприемник, подключенный к световым проводам. Хозяин настроил его. Из репродуктора неслись то обрывки каких-то песен, то слышалась музыка, то голос оратора...
Транслировалась речь Геббельса, в которой он со всей страстностью утверждал, что неприступная крепость Данциг никогда не будет взята русскими... Захватить ее с помощью современного оружия совершенно невозможно...
Ко всему привыкает человек. Люди в подвале мало-помалу начали мириться со своим положением. И, может быть, как-то обжились бы здесь, но накануне следующего утра услышали разрывы снарядов.
С этой минуты все внимание, все помыслы обратились туда, к грозным звукам боя, которых давно и с ужасом ждали. Людям пришлось провести в душном подвале не одни сутки...
После первых, еще глухих выстрелов обитатели подвала притихли, как перед страшной грозой, говорили шепотом, не смея дать волю своему голосу. Но бой разгорался, и через какое-то время людям в подвале, чтобы слышать друг друга, пришлось кричать изо всех сил.
Свет погас. В нескольких местах зажгли плошки, принесенные на всякий случай. Временами грохот несколько утихал, и тогда слышались истеричные всхлипывания женщин, плач детей, беспомощные, растерянные мужские голоса.
Новый шквал огня властно заглушил все звуки. При тусклом свете сальных плошек, слабо теплившихся в разных местах подвала, в густом, спертом воздухе, как в страшном кошмарном сне, можно было видеть залитые слезами лица, встрепанные волосы, наполненные ужасом глаза, хотя ни один снаряд еще не тронул этого дома.
* * *
Но вот в подвале услышали, как наверху загремела мебель, потом застучали крупнокалиберные пулеметы и автоматы. Это отступающее подразделение заняло дом в глубине двора, а через несколько минут здание дрогнуло, и взрыв тяжелого снаряда заглушил на мгновение все другие звуки.
Словно из этого взрыва и продолжая его, в подвале раздался душераздирающий женский крик. В дальнем углу женщина, освещенная неярким огнем плошки, держала на вытянутых руках младенца с безжизненно опущенной головкой. Крик ее заставил всех замолчать. Соседка подхватила ребенка, осмотрела его и, убедившись, что он мертв; осторожно положила у ног матери на цементный пол.
А мать все кричала, и было удивительно, что в таком, казалось бы, хрупком теле столько силы. Руки ее отчаянно терзали одежду, обнажая неестественно белую грудь, черные спутавшиеся волосы бились по плечам, остекленелые глаза округлились и сверлили пустоту перед собой.
Рядом поднялся седой старик, похожий на профессора. Он взял женщину за руки, соседка ухватила ее сзади за плечи, и им удалось посадить ее на разостланное одеяло.
Крик сразу умолк. На миг стало непривычно тихо. Молчали даже маленькие дети. В этой тишине были отчетливо слышны шаги старика по цементному полу. Он вышел на середину помещения, взъерошил редкие почти белые вьющиеся волосы, поправил маленькие очки и, тряхнув бородкой, обвел взглядом притихших людей.
Наверху снова послышалась перестрелка.
– Господа! – сказал старик высоким пронзительным голосом с заметным польским акцентом. – Господа! Люди! Немцы! – привычным движением поправил очки и уже мягче продолжал: – Настал час испытать то, что перенесли русские женщины и дети на своей земле...
– Что случилось с ребенком? – перебил Аугуст Бенке.
– Он мертв, – ответил старик. – В испуге она сильно прижала его, и ребенок, видимо, задохнулся... Дело не только в этом ребенке: нас всех ожидает не лучшая участь. Волею бога мы испытываем теперь то же самое, что перенесли русские в своих домах.
– Нет, еще не то! – снова перебил Бенке. В порту он слышал много рассказов бывалых солдат и знал больше, чем писали в газетах.
– Это не имеет значения, – сердито покосился на него старик. – Я предлагаю... Кто хочет остаться живым... Я предлагаю поднять белый флаг и пойти на ту сторону.
– К коммунистам?! – завопил от дверей толстый мужчина, хозяин радиоприемника. – Вы провокатор! Вы поляк, да?
– Не имеет значения... – смешался старик, в его голосе зазвучали самые высокие ноты. – То есть я хочу сказать, что у нас иного выхода нет. Здесь, в этом подвале, мы задохнемся или будем перебиты раньше, чем город возьмут так называемые коммунисты...
– Ты веришь, что они его возьмут? Тебе хочется умереть на улице, а не в этом подвале?! – покраснев, сердито заговорил лысый. – Я не позволю провокатору разводить коммунистическую пропаганду!
– А мы все-таки пойдем! – вспылил старик, быстро отошел в свой угол, выдернул из детской коляски алюминиевую дугу, на которой болталась привязанная на ленточке погремушка, сорвал ленту и стал разгибать дугу, делая из нее прямой стержень.
Хозяин радиоприемника метнул ненавидящий взгляд на старика, короткой рукой нервно погладил большую, пылающую краснотой лысину, громко, чтобы все слышали, заявил:
– Я сейчас же сообщу офицерам наверху, чтобы убрали от нас этого коммунистического провокатора.
– А мы сейчас же отправим тебя на тот свет! – крикнул от противоположной стены Аугуст Бенке.
Толстяк промолчал, однако двинуться с места не решился, потому что угроза чувствовалась не только в словах Бенке, но и в осуждающих взглядах многих людей.
– Всем приготовить белые флаги! – приказал из своего угла старик. – Простыни, скатерти, занавески – все сгодится!
Народ зашевелился, заплакали женщины, дети. Одни целовались, прощаясь, может быть, навсегда, другие ругались, третьи спорили, четвертые плакали. И все это гудело, возилось, возмущалось, трепетало от страха. В этой возне и сутолоке, когда каждый был занят только собой или своими близкими, лысый толстяк незаметно юркнул в дверь и скрылся на лестнице.
Аугуст Бенке развязал узел, дернул за угол белую испачканную скатерть – на пол посыпались чайные ложечки, коробка с таблетками, спринцовка. Градусник отлетел и разбился о стену.
– Значит, мы идем, Аугуст? – спросила жена. – К коммунистам?
– Вы как хотите, а я не пойду, – заявила Берта и села на узел, лежавший у самой стены. – Никуда не пойду!
– Берта! Берта! – запричитала мать. – Пусть лучше мы вместе умрем. А может, нас не убьют. Ведь ты сама говорила, что они – такие же люди.
– Пусть остается, – сердито сказал Аугуст. – Она не маленькая. Как хочет. Здесь или там – все равно тебе придется узнать, сколько стоят твои посылки от Зангеля...
– Отец! Не тронь память Курта!
– Отец тут ни при чем, – зло отчеканил Аугуст, ощетинив короткие усы. – За дела твоего мужа и его нацистских друзей нам всем теперь приходится расплачиваться.
Берта, закусив губу, тихонько заплакала.
Седой старик, привязав углами простыню к выпрямленной ручке детской коляски, пробивался сквозь толчею. За ним поднимались люди и устремлялись к выходу. Не дойдя до двери, старик обернулся, вгляделся в мрачный угол, откуда ушел, загасив свою плошку.
– Матери! Жены! – крикнул он в толпу. – Помните эти скорбные дни! А те, кто останется в живых, пусть никогда больше не отпускают своих сыновей и мужей на восток. Там – русские!
Слышать его могли только те, кто стоял рядом. Задние нажимали. Старик повернулся и двинулся к выходу.
Двери открылись. В лицо пахнуло свежим воздухом, перемешанным с запахом сгоревшего тола и пороха. Но и этот воздух был во много раз легче подвального.
Аугуст Бенке, продвигаясь в толпе рядом с женой, поддерживал ее под руку. Узкая дверь не пропустила их вместе. Уступая дорогу, Аугуст чуть не сшиб радиоприемник, стоявший на двух чемоданах. Рядом сидела пожилая женщина в очках и тонких кожаных перчатках. Но лысого толстяка не было.
– Где твой муж? – зло спросил Бенке.
Женщина растерянно заморгала бесцветными глазами. Аугусту некогда было разговаривать с ней. Он и без того догадался, куда ушел ее муж, и с силой пнул отполированный «телефункен». Жена толстяка заголосила, но Аугуст уже поднимался из подвала по ступеням бетонной лестницы. Знал он, что толстяк убежал к офицерам жаловаться, но чем это кончится – никак не мог предположить...
9
Бои в Данциге продолжались уже более двух суток. И едва ли кто-нибудь из сражавшихся помнил, чем и когда начался этот день, так как понятия о вполне определенных частях суток перемешались: ночью от вспышек орудий, пожаров и осветительных ракет, от бороздивших небо широкими лучами прожекторов было светло, а днем от дыма все тех же пожаров, от взрывов, вздымающих в воздух целые участки мощеных улиц, от пыли и гари было сумрачно.
Конечно, природа исправно делала свое дело: своевременно опустились накануне сумерки, наступила ночь. За ней последовал рассвет весеннего дня... Но до этого будто никому не было дела. Казалось, бой, дым, гарь были здесь вечно и навечно останутся.
Батов лежал в воронке внутри двора недалеко от невысокого каменного парапета. Здесь совсем недавно стояла решетчатая металлическая ограда. В самом углу двора еще торчало одно ее звено. На всей остальной части решетка срезана. В некоторых местах она свалилась во двор, а кое-где упала на тротуар. Тут укрывались от огня пулеметчики взвода Батова.
Им и автоматчикам соседней стрелковой роты не давали опомниться немецкие крупнокалиберные пулеметы, установленные в амбразурах дома на противоположной стороне улицы. Оттуда же временами прилетали и рвались с особым треском фаустпатроны.
Пулеметный взвод вел беспрерывный огонь по амбразурам противника, но красноязыкие чудовища гремели и гремели оттуда.
Батов повернулся в воронке, оглядел свою шинель. Теперь уж никто не мог бы сказать, что это – шинель новичка: вся она была в пыли, в земле. Выправил полу шинели и... Огонь! Треск! Гром! Фиолетовые и красные перья пламени, перемешанные с дымом и землей, колюче ощетинились острыми концами вверх, образуя страшный букет.
Сзади и несколько в стороне от того места, где лежал Батов, стояла трансформаторная будка, за ней работали минометчики.
Батов протер глаза. Почувствовал боль в колене. Рядом валялся обломок кирпича. Будка, словно расхохотавшись, ощерила каменную пасть огромной трещиной, сдвинув крышу набекрень. Миномет замолчал. Его расчет полностью накрыло тяжелым снарядом. Дым от взрыва косматыми клочьями прятался за крышу дома.
В углу парапета, там, где над ним еще торчала железная решетка, сидел Кривко, набивая пулеметную ленту. Он видел, как в воронку к Батову летели кирпичи, и, согнувшись, побежал туда.
– Назад! На место! – крикнул Батов и замахал на него руками. Тот убедился, что командир жив, и вернулся.
Старший сержант Бобров горячился возле своего пулемета.
– Какого ты черта мажешь! – кричал он наводчику. – Меться прямо ему в хайло!
Но как ни старался Чадов целиться «прямо в хайло» крупнокалиберного «зверя», тот все метал и метал огонь в их сторону. Тогда Бобров оттолкнул Чадова, лег на его место. Сбив наводку, начал наводить снова. Он собрал все терпение, подвел мушку прямо под раструб, под огненный язык, нажал спуск... Но того, на что надеялся Бобров, не случилось. Адская машина продолжала работать с короткими перерывами. Тогда Бобров снова сбил наводку и повторил все сначала. Дал очередь. Ненавистное пламя, точно в него плеснули водой, погасло.
– Теперь поможем Оспину, – тяжело дыша, проговорил Бобров и развернул «максим» на крайнюю слева амбразуру, по которой вели огонь пулеметчики второго расчета. Но только что погасшее пламя опять высунулось ядовитым языком. Бобров заскрипел зубами. Дернул назад пулемет и сам попятился на руках, чтобы развернуться на прежнее место.
– Все равно замолчишь ты у меня, гад!
Бобров приподнялся на локтях и коленях. Разворачивая пулемет, вдруг покачнулся, ткнулся подбородком в серьгу на хоботе и, побледнев оглянулся на ногу.
– Уел, фашист, собака! – выругался он и пополз ближе к парапету.
Штанина выше сапога на ноге начала буреть от крови. Чуплаков-подносчик подполз к нему, разрезал ножом штанину. Выдернул из кармана индивидуальный пакет, разорвал его, наложил на рану.
– Ползти-то можешь, старший сержант? – спросил он.
– Перевязывай!
– А я что делаю! Поползешь вон там, возле забора. Мимо будки...
– Перевязывай, тебе говорят!
Бобров, прижимаясь к забору, медленно, чтобы меньше тревожить рану, пополз в тыл.
...Батов согнул ногу в колене – больно. Разогнул, снова согнул. Приподнялся на четвереньки. Сжался в комок и, хромая, пригнувшись, пустился в угол к Кривко.
– Трассирующие есть? – спросил он, падая под самый парапет.
– Есть. Вон сколько, – указал Кривко на коробки с патронами. – Хоть выбрасывай, куда их...
– Я т-тебе выброшу! Через каждые двадцать патронов ставь пять трассирующих, чтобы лучше взять цель.
– Слушаюсь.
Только тут Батов заметил, что орудийный огонь от дома прекратился, зато откуда-то сверху начали падать фаустпатроны.
– Эх сыпет так сыпет! – съежившись у парапета, говорил Крысанов. – От этого не спасешься.
– С верхнего этажа, что ли? – спросил Батов.
– Какой тебе – с верхнего! Мины это! – прокричал Крысанов. – Не видишь, чего рвется? Из-за дома кидает.
Батову неловко стало, оттого что не смог различить разрывы мин от разрывов фаустпатронов. Но этой науки, хоть десять лет просиди в училище, – не усвоишь. На переднем крае она дается.
– Вот садит! Вот садит! – кричал от первого расчета Боже-Мой. – Кривое бы ружье теперь, да выкурить бы его из-за дома-то.
Артиллеристы перенесли огонь на амбразуры, на окна нижнего этажа, заложенные кирпичом. Работали разные калибры, но ни один снаряд, если он попадал в стену, не пробивал ее, а лопался, как елочная хлопушка. Однако окна открывали мастерски наши артиллеристы: летел кирпич, появлялись зияющие бреши. А из них снова рвался огонь.
Выждав момент, несколько автоматчиков бросились вперед. Они выскочили оттуда, где раньше были ворота, вход во двор, и, добежав до середины улицы, бросили дымовые гранаты: весь дом покрылся будто огромными хлопьями ваты.
– У пулеметов остаться по одному человеку, остальные – за мной! – приказал Батов и перемахнул через парапет.
Когда фашистов закрыло сплошной дымовой завесой и они «ослепли», их пулеметчики открыли бешеный бесприцельный огонь по территории двора. Но было поздно: двор опустел. Наши солдаты уже успели окружить этот дом-крепость. За Батовым сначала бежала небольшая кучка солдат его взвода. Потом вся левофланговая часть стрелков повернула за ним, обтекая дом слева.
Ворвались во двор. Разбитые пушки молчали. Фашистские минометчики, побросав минометы, удирали в глубь квартала через сад, не оборачиваясь и не отстреливаясь. Батова обогнали солдат из третьего расчета и сержант Оспин. Как только солдат повернул за угол дома, точно запнулся, упал вниз лицом. Оспин прижался к стене, осторожно выглядывая из-за угла. Батов проскочил вперед и увидел удиравшего грузного немца.
– Бей его! Чего спрятался?!
Оспин срезал гитлеровца очередью и вместе с остальными устремился к подъезду.
Перегородки в доме зияли огромными провалами. На полу – кучи ломаного кирпича, отбитой штукатурки, обломки мебели. Все это густо посыпано закопченными стреляными гильзами, кругом валяются трупы. Боже-Мой сталкивал из амбразур на улицу вражеские пулеметы.
– Запастись гранатами! – приказал Батов, кивнув на кучу немецких гранат. – За мной, наверх!
Но стоило подняться на один марш, как с площадки второго этажа резанула автоматная очередь. Батов швырнул туда гранату. С площадки метнулись фигуры немцев вверх по лестнице.
«Куда они прутся все вверх? Неужели спастись думают?» – пронеслось в голове. Несколько человек, опередив Батова, уже поднялись на следующий марш. В это время грохнул взрыв.
Наши артиллеристы теперь вели огонь по второму этажу. Закрытая дверь с треском распахнулась и, как метелкой, смахнула солдата. Он отлетел в угол площадки, ударился головой о стену и сник.
Чадов нырнул в открытую дверь, в дым, в копоть, высунулся в окно и, размахивая автоматом, ругал артиллеристов на чем свет стоит. Слышать они его не могли, но, видимо, заметили: огонь прекратился.
На третьем этаже боковая дверь была забаррикадирована. Но стоило появиться на площадке, как оттуда, из-за баррикады, затрещали автоматы. Кое-кто успел проскочить в пустую комнату, другие попятились назад по лестнице. Снизу, расталкивая всех, поднимался Милый-Мой, неся под мышкой фаустпатрон.
– А ну-ко, пустите-ко меня! – покрикивал он.
Сверху, с чердака, будто железный горох посыпался – хлестнула автоматная очередь и затихла. Батов перегнулся через перила и попытался заглянуть в узкую чердачную лазейку. Оттуда снова резанула горячая струя, обожгла левую щеку – попятился к стенке.
Милый-Мой, направив голову фаустпатрона на баррикаду, дернул чеку – хвост пламени вылетел из трубы назад.
Точно игрушечную, соломенную, снесло мебельную баррикаду. На той стороне раздался истошный крик. Солдаты устремились в пролом.
– Оспин, Крысанов, – ко мне! – позвал Батов. – Пару гранат – туда! – показал он на чердак.
Крысанов, словно горячую печеную картошку, перекатил гранату из руки в руку и бросил ее в проем.
– Еще!
Одну за другой Крысанов запустил туда еще две гранаты.
Батов вскочил на узкую вертикальную лестницу, за ним – Оспин. Не высовывая головы в лазейку, Батов швырнул гранату подальше вдоль чердака. Оспин, прижимаясь к Батову, поднялся рядом с ним до верха лестницы и стал бросать гранаты в разные стороны. Забросив последнюю, ухватился за край проема, влез на потолок и сразу запустил длинную очередь.
– А ну, вылазьте, гады! – заорал он.
За ним поднялся Батов. Оспин стоял, держа палец на спусковом крючке. Бледное лицо его закоптилось и в сумраке казалось совсем черным. Блестели только широко открытые злые глаза.
Пока Крысанов, кряхтя и чертыхаясь, протискивался в узкую лазейку, Оспин и Батов осторожно двинулись по чердаку, шагая через балки перекрытия.
За широкой трубой звякнул металл. Оттуда, подняв костлявые грязные руки, трясясь всем телом, вышел немолодой немец. Грязная пилотка натянута до ушей. Подбородок, заросший щетиной, безвольно опустился. Оступаясь, он шел прямо на Батова, глядя на него умоляющим взглядом больших глаз с покрасневшими веками.
– Марш туда! – показал Батов на лазейку.
– Эй, эй! Славяне! – крикнул вниз Крысанов. – Гостей принимайте, госте-ей!
– Давай сюда! Спускай их по одному за ноги! – послышался снизу чей-то озорной голос.
Батов и Оспин медленно продвигались вперед. Теперь они освоились и хорошо видели в полумраке.
За второй трубой здоровенный средних лет ефрейтор перевязывал молодого бледного солдата, почти мальчика, раненного в плечо. Услышав шаги, ефрейтор грузно повернулся к русским, что-то сказал и показал, что оружия у них нет. Не обращая внимания на подошедших, снова занялся перевязкой.
Раненый стонал. Лицо его покрылось крупными каплями пота, глаза бессмысленно блуждали. Шинель валялась тут же. Рубашка разорвана. На обнаженном плече сквозь бинт проступают рыжие пятна.
Взглянув на них, Оспин чуточку задержался, тряхнул стволом автомата и, будто злясь на себя за минутную слабость, закричал:
– Марш на выход, антихристы!
– Sohn, Sohn! Das ist mein Sohn! – пролепетал немец, защищаясь рукой и с мольбой глядя на Оспина.
Словно из далекого прошлого до сознания Батова дошел смысл этих чужих слов и тронул за сердце. «Сын» – догадался он и, молча взяв за руку Оспина, отвел его от этих людей.
– Пошли дальше, – сказал он глухим голосом.
Солдат недоуменно вскинул глаза на командира, не узнавая его.
– Да вы ранены, товарищ младший лейтенант!
Перед Оспиным стоял не розовощекий юнец, каким он видел его двое суток назад. С грустью подумал тогда, что гибнут в первую очередь вот такие чистенькие, с добрыми глазами новички. Наверное, и этому в Данциге будет крышка.
Теперь перед ним стоял внезапно возмужавший юноша с суровым лицом, со складками на лбу. Из разодранной щеки сочилась кровь, смешиваясь на лице с грязью. Но в усталом взгляде все еще где-то пряталась чуть заметная добринка, оставшаяся от того, прежнего, наивного юнца, знакомого с войной только по книгам.
– Пустяки, – махнул рукой Батов. Потрогал рану, размазывая кровь. – Пошли. На обратном пути и этих заберем.
Немцы, сообразив, очевидно, что дальнейшая борьба бесполезна – отступать было некуда, – стали выбираться из углов, из-за труб и балок. Они шли с поднятыми руками, без оружия и опасливо косились на русских, пыльные, грязные, подавленные.
Крысанов торопил их к выходу: