Текст книги "Тайна святых"
Автор книги: Петр Иванов
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 51 страниц)
Так же, как Ломоносов, и Державин говорит о Петре:
Не Бог ли к нам сходил с небес?
Быть может, скажут: и Ломоносов, и Державин – писатели устаревшие. Тогда вот мнение о Петре историка, которого можно поставить во главе нашей исторической науки – Сергея Соловьева. Ученик Соловьева Ключевский говорит, что он “изобразил ход реформы Петра документально, в связи с общим движением нашей истории”. Казалось бы, что у такого ученого взгляд должен быть очень трезвый. Однако прочтем то, что рекомендует прочитать Ключевский у Соловьева: “умер величайший из исторических деятелей... История ни одного народа не представляет нам такого великого, многостороннего преобразования, сопровождавшегося такими великими последствиями, как для внутренней (курсив наш) жизни народа, так и для его значения в общей жизни народов во всемирной истории... Величие и слава, окружившие Россию и ее великого царя, которым могли так гордиться Русские люди... Никогда ни один народ не совершал такого подвига, какой был совершен Русским народом в первую четверть XVIII столетия. На исторической сцене явился народ малоизвестный, бедный, слабый, не принимавший участия в общей европейской жизни – он явился народом могущественным, но без завоевательных стремлений. Человека, руководившего народом в таком, подвиге, мы имеем полное право назвать величайшим историческим деятелем, ибо никто не может иметь большего значения в истории цивилизации”...– можно и еще продолжать выписки в таком же роде, но мы думаем, этого довольно.
Пафос необычайный, и что знаменательно – пафос, совершенно несвойственный Сергею Соловьеву на всем протяжении изложения им русской истории. А ведь он говорил и о киевском времени, когда Русская земля славилась во всей Европе, говорил о Владимире Мономахе, о временах Сергия Радонежского, когда солнце райское еще светилось над Россией. Всюду тон сухой и ученый. Но Петр Великий вызывает у него экстаз, почти религиозный; если не упомянут Господь Бог, как у Ломоносова и Державина, то, конечно, потому, что вполне просветившиеся новым просвещением усердно избегают вмешивать Бога в дела человеческие. Если верят вообще в Бога, то как-то вне Его отношения к жизни людей, – типичное неверие во Христа, нас ради человек и нашего ради спасения сшедшего с небес и всегда пребывающего с нами.
Как деятели истории, Христос и его верные свидетели строго исключены из курсов лекций и учебников истории. Упоминание о них считается не только не принятым, но не серьезным, не научным, даже суеверием. Оттого просвещенные историки не в состоянии представить живую жизнь христианского народа, на что умудрены были древние летописцы. “Научной задачей историков, по словам Ключевского, бывает уяснение происхождения и развития человеческих обществ”. В результате получается у них нечто общее и безличное – “генезис и механизм людского общежития”. И вот им кажется, что русский народ до Петра был народом “малоизвестным, бедным, слабым, непринимавшим участия в европейской жизни” (см. выше цитату из истории Сергея Соловьева). Но мы знаем, что народ, среди которого жили, как его любимые братья, Феодосии Печерский, Владимир Мономах, Сергий Радонежский, Стефан Пермский и многие другие, им подобные,– не мог быть малоизвестным среди христианских народов. Только в духовно оскопленном европейском обществе он может считаться слабым и бедным. Народ русский духовно был очень сильным и богатым народом и, конечно, принимал большое участие в той истинной жизни, которая есть действительность на земле, а не “призрак и пустоцвет”, как жизнь европейского и русского новопросвещенного общества. На наших глазах теперь эта жизнь европейских народов зашла в такую тьму, из которой выхода не видно, если только Христос не совершит чуда.
Историческая наука, духовно нищая, Богом не вразумляемая, не знает, что такое истинное Христово просвещение, и почти обоготворяет Петра. Даже историки, казалось бы, до конца уразумевшие нравственное ничтожество петровых дел, кончают его характеристику великим восхвалением. Так, например, Ключевский, с беспощадностью изобразив облик Петра, вскрыв жалкую судьбу его реформ в XVIII веке, после последних уничтожающих слов: “Петр надеялся грозою власти вызвать самодеятельность в порабощенном обществе и через рабовладельческое дворянство водворить в России европейскую науку, народное просвещение; хотел, чтобы раб, оставаясь рабом, действовал сознательно и свободно. Совместное действие деспотизма и свободы, просвещения и рабства – это политическая квадратура круга, загадка, разрешавшаяся у нас со времени Петра два века и доселе неразрешенная”,– после этого, уничтожающего всякий смысл дел Петра I, определения историк: говорит: “можно мириться с лицом, в котором противоестественная сила самовластие (или иначе (примеч. автора) отсутствие любви) соединяется с самопожертвованием, когда самовластен, не жалея себя, идет напролом во имя общего блага, рискуя разбиться о неодолимые препятствия и даже о собственное дело”.. Конечно, если бы Ключевский, этот учитель современных поколений людей, знал христианскую истину, то так не мог бы говорить. Истина эта следующая: “если раздам всё имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том, никакой пользы” (I Кор. 13 гл.).
Та же мысль, что и у Ключевского, у историка Костомарова выражена еще резче:
“Задавшись отвлеченной идеей государства и принося ей в жертву временное благосостояние народа, Петр не относился к этому народу сердечно (курсив наш). Для него народ существовал только, как сумма цифр, как материал, годный для построения государства. Он ценил русских людей настолько, насколько они были ему нужны для того, чтобы иметь солдат, каменщиков, землекопов или своею трудовою копейкой доставлять царю средства к содержанию государственного механизма”.
Что может быть ужаснее такой характеристики. И вот все-таки Костомаров утверждает, что у Петра было “некое высокое качество, которое побуждает нас, помимо нашей собственной воли, любить его личность, забывая его кровавые расправы и весь его деморализующий деспотизм, отразившийся зловредным влиянием и на потомстве”.
Что же это за высокое качество в человеке, заставляющее любить его, несмотря на всю его зловредность? Это называется преданностью идее, которой он всецело посвятил свою душу (“самопожертвование”, как сказано у Ключевского). Костомаров считает: “преданность идее – нравственной чертой в человеке, которая невольно привлекает к нему сердце”. И далее Костомаров говорит: “Петр любил русский народ не в смысле массы современных ему людей (т. е. не своих ближних), а в смысле того идеала, до какого желал довести народ”.
Здесь не только мнение Костомарова, здесь превосходно высказаны вообще мысли, присущие так называемому образованному обществу, как они окончательно сложились к XX веку. И этим засвидетельствовано глубочайшее извращение понятий добра и зла среди этого общества.
Костомаров говорит не о христианской любви к Петру. Любовь христианина к злодею, извергу выражается тем, что он скорбит о его душе, молится за него, прося простить его (“ненавидящих и обидящих нас прости, Господи Иисусе” (из вечерней молитвы). Но сердце христианина никак не может быть привлекаемо к человеку только за его преданность той или иной идее, если этот человек не любит людей и приносит и себя и других в жертву своей идее. Напротив, сердце христианина ужасается такой преданности, как губительному извращению чувств в человеке. Костомаров вставил здесь очень верное слово: “это высокое качество в нем, помимо нашей собственной воли, побуждает нас любить Петра”. Помимо нашей воли! – это значит: сердце христианина отвращается от таких дел, но наш ум, которому преданность идее кажется высоким чувством, увлекает нас, соблазняет...
Преданность идее не нравственная черта, это черта умственная. При таком словоупотреблении, как у Костомарова, или, иначе, у просвещенного европейским просвещением общества, высокие слова (сердце, любовь, нравственная черта) не соответствуют тем высоким понятиям, которые они должны обозначать. Они становятся пустыми словами – путают или извращают понятия – происходит игра понятиями или, иначе, смещение добра и зла – самое страшное, что может происходить в христианском обществе. Сердце наше сделалось рабом нашего ума.
И действительно, мы видим, что идея или идеал (отвлеченные общие блага – таких общих благ выдумывается очень много) стали идолами в современном христианском мире. Бесчисленные массы людей без всякого милосердия приносятся им в жертву. Преданный идее, или так называемый идеалист, говорит: “не людей люблю, а то, что сообразно моему идеалу, я хочу сделать их этих людей”. И когда преданный идее достигает власти, он мучает ближних, коверкает их жизнь, поступает с ними так, как ему кажется необходимым для достижения его идеала.
Таким был и Петр Великий, который “любил русский народ, по слову Костомарова, не в смысле современных ему людей (т. е. не своих ближних), а в смысле того идеала, до какого желал довести народ”.
Всегда злое насилие, значит, атрофия любви – вот истинный: плод деятельности этих преданных идее людей, предателей Христа.
Характер деятельности их противоположен отношению Бога к людям. У Бога есть тоже идеал, он называется промыслом. Божиим. Однако Господь никого насильно не влечет к Своему идеалу, Он только всячески помогает и вразумляет всех, ждет, чтобы все сами свободно пришли к Нему. И верные свидетели Христа – святые, имея великую духовную власть, никогда не насилуют ближних.
* * *
Чтобы представить себе весь ужас нравственного опустошения, которое производит в человеке новое просвещение, необходимо понять духовную основу жизни новопросвещенного. Его внутренний мир занят умственной деятельностью, порождаемой той или иной степенью образованности. Просвещенного человека иначе называют образованным. Поэтому неимение образованности кажется темнотой, отсутствием внутренней, духовной жизни.
Тем, что умственную деятельность принимают за духовную, жизнь, а иной не знают, свидетельствуется о вырождении духовности у людей “нового бытия”.
Духовность есть деятельность сердечная, а не умственная, она не имеет никакого отношения к тому, что называется образованием. Гордость ума образованного была причиной, что внутренняя работа человека над самим собой (что и есть сердечная деятельность) прекратилась. Истинное просвещение стало предметом неизвестным. А только Христово просвещение и может действительно, а не иллюзорно наполнить внутренний мир. Доказательством этого – сам новопросвещенный: когда идеи или политика перестают его интересовать и умственная деятельность вследствие этого иссякает, человек испытывает внутреннюю пустоту. “Мне нечем жить! – восклицание – чувство – типичное для века образованных людей.
Чем заполнить эту пустыню сердца, новопросвещенный не знает, ибо ищет истину на путях умственных, а не сердечных. Он чувствует, что в народе живет правда, но не понимает, в чем она заключается. Плоды святого хранения правды Христовой в народе кажутся ему порождением темноты от необразованности.
Таким великим хранением Христовой правды в народе есть его верность первой добродетели русской православной церкви: терпению и умению уступать. Эта добродетель, как мы сказали в начале изображения жизни русского народа-церкви, идет от первомучеников святых князей Бориса и Глеба. Ею держалась Русская земля в святом ее устремлении и Московское царство до некоторого времени. После Петрова просвещения высшая добродетель Русской церкви ушла в глубь народной жизни. И она одухотворяет эту жизнь. Одухотворенность в христианском смысле есть не только подвиг добродетели, но и присутствие в жизни благодати Духа Святого, которая просветляет и устрояет жизнь.
То, что кажется просвещенному русскому обществу нестерпимой тяготой для народа: его безропотная униженность, будто бы рабская привычка (на самом деле великий навык) уступать, преображены светом Христа, для которого терпение верующего в Него есть соучастие в Его продолжающейся на земле жизни, – преображены в глубочайшее внутреннее удовлетворение, в святой подъем души. В тяжелых физических условиях своего существования верующий простой русский люд сохранял душевную легкость, о которой высшие русские сословия не имели никакого представления.
Чтобы живее уяснить, что хотим мы сказать, расскажем духовной жизни народа.
Мы ехали на перекладных с одним знакомым, передает очевидец; приехали в село. У крайней хаты стоял пожилой мужик, ямщик. Мой спутник, не зная прочему, не понравилось ли ему лицо этого человека или он был раздражен от долгой тряски в телеге, вдруг с неистовой бранью набросился на ямщика. Брань длилась так долго, что я был нравственно замучен. Однако ямщик ничем не высказал своего оскорбления, напротив, непрерывно низко кланялся обидчику, сколько тот не выдумывал новых ругательств. Наконец, утих. Потом я спросил у ямщика, отчего он молчал. “Да если бы я, барин, вздумал им отвечать, то они бы еще сильнее пришли в гнев, а я кланялся, им стало легче, и отошло”.
Это великое спокойствие ответа победителя злой брани говорит о совершенстве христианина. Его простота есть плод сложнейшей сердечной деятельности – той борьбы внутри себя, которую ведет каждый верующий во Христа.
О такой брани вовсе не знает новопросвещенный, поэтому он всегда игрушка злых страстей, ненависти, мести, зависти, презрения к низшим себя.
Роковое следствие новопросвещения для человека в том, что он совершенно утратил способность борьбы с самим собой (начало христианского состояния) – даже хуже, чем противна самая мысль об этой борьбе, ибо идеал новопросвещения, формулированный учителями этого будто бы духовного движения, есть свобода личности в ее стремлении к наибольшему, наисовершенному, всеутончающему удовлетворению всяческих своих желаний (потребностей). И это приводит человечество к тому состоянию, которое мы воочию наблюдаем, как причину двух последних европейских войн. Это судьба христиан, отстранивших Христа от своего пути. Судьба, еще не сказавшая своего последнего слова. И, предчувствуя это слово, американо-европейское, христианское общество судорожно ищет спасения, ищет слепо, ибо не знает, где искать.
Но мы надеемся на милость Божию, на чудо милосердия Господа Иисуса Христа.
* * *
Терпение и святая уступчивость проницают и всю историю жизни Русского царства. Когда воля правителей Русской земли обращена не на внешние дела государства, а погружена во внутреннее течение православной страны, эта добродетель дает видимые чудные плоды. Ею крепка была Киевская земля, как мы изобразили ее.
Уступчивость была силой Александра Невского в его отношениях к татарам. Эта сила действовала и в потомстве Александра на Московском княжении, начиная с его сына Даниила.
Битвой на Куликовском поле князь Дмитрий Донской нарушил мирный завет предков и пренебрег советом св. Сергия, предлагавшего уплатить дани и не лить драгоценной крови христианской.
Страсть к возвеличению кровавых побед, завет Петрова просвещения русскому образованному обществу, сделала так, что незамеченной в русской истории остается величайшая бескровная победа сына Дмитрия Донского над страшным Тамерланом, спасшая не только Москву, но и всю Европу. Тогда было новое нашествие огромных орд великого завоевателя. Как всесокрушающая лавина, двигались несметные полчища Тамерлана, уничтожая все на своем пути. Он стоял уже у рязанских границ. Василий I, вышедши навстречу с войском, почти ничтожным, обратьился с жаркой молитвой к Богу. Он просил митрополита воздвигнуть икону Владимирской Божией Матери. И когда крестный ход, преднося икону, шествующую из Владимира, достиг московских границ, Тамерлан вдруг снялся с лагеря и пошел назад в степи, исчез навсегда*.
* Церковь вспоминает это событие 23 июня – “Сретение Иконы Божией Матери Владимирской”
Это была победа Пресвятой Богородицы. И Москва оставалась верной святой политике. Чудным венцом этой политики: нелюбви к кровопролитию, была бескровная победа Иоанна III над ханом. С великим трудом Иоанн III удерживался от вступления в битву с противником, стоящим против него лагерем. Ему писали из Москвы с жестокими угрозами, чтобы он не губил Русь своей медлительностью. Тогда еще не было позднейшего подобострастия к князю: ему в лицо высказывали самые обидные вещи. Высшее духовенство спешило обличить невоинственного князя. Писали митрополит и Ростовский архиепископ, требуя битвы; Архиеп. Вассиан, брат знаменитого Иосифа Волоколамского, говорил в грамоте: “наше дело говорить царям истину. Ты уклоняешься перед ханом, молишь о мире и шлешь послов... отложи страх и возмогай о Господи, ведь ты уехал из Москвы к воинству с намерением ударить на врага. Поревнуй предкам своим: прадед твой великий, достославный Дмитрий, не сих ли татар победил за Доном... Ангелы снидут с небес в помощь твою”... Но Иоанн, вместо того чтобы готовиться к. битве, внезапно приказал отступление. И вот произошло чудо: татарам ночью показалось, что русские снимаются со стана, чтобы зайти им в тыл – и всё войско хана бросилось бежать. Утром перед глазами русских, еще не вполне отступивших, открылся пустой, брошенный противником лагерь. Современник говорит: “не оружие и не мудрость человеческая, но Господь спас ныне Россию”.
Политике, соответствующей высшей добродетели русской церкви, отвечало и самое свойство московского войска: у него не было храбрости завоевателя, русские не были сильны в чистом поле. Но не существовало более устойчивого войска при защите отгороженных мест (т. е. крепостей). Сохранился даже знаменитый термин: отсиживаться за стенами. Это характер русский: крепкость в своем и нежелание чужого.
Петровский выход на театрум славы всего света потщился перевернуть все прежние понятия, и бред о славнейших победах, превозношение величием могущественного государства возвел в перл императорской политики. Вмешиваться во все европейские дела казалось призванием великой империи. При императрице Екатерине II сочинили даже подходящий гимн: “Гром победы, раздавайся”.
Изумительно, что эта победная лжемистика совершенно покорила русское сознание (не просвещенное светом Христа). Такой вполне не воинственный историк, как Ключевский, у которого в пяти томах ни разу не упомянуты национальные герои – Суворов и Кутузов (конечно, не без определенной тенденции), смысл явления в русском народе-церкви св. Сергия Радонежского полагает исключительно в необходимости одержать Куликовскую битву: св. Сергий приходил для того, чтобы благословить Дмитрия Донского на битву, ибо Куликовской победой определилась вся будущность русского народа.
Культ побед возводится в животворящий фактор русской истории – не свидетельство ли это величайшей духовной нищеты новопросвещенного сознания.
Культ победы! Но если вглядеться в глубину совершающейся жизни русского царства, не видишь никаких побед, достойных великой империи, напротив, поражения при столкновении с не менее великим противником: Аустерлиц (Наполеон), Севастопольская кампания, Японская война – тяжкие и стыдные поражения. И только когда могущественный противник начинает угрожать самой жизни православной страны – на помощь является исконное русское свойство: крепкость, отстаивание грудью, а не слава победы – таков смысл Бородинского боя. Здесь Сам Бог бережет Русскую землю. Несомненно, произошло то же и в Сталинграде, положившем великий предел немецкому нашествию. Бог пришел, и милостивый приход Его знаменовался чудом: безбожная советская власть признала свободу церковных богослужений по всему Советскому Союзу.
Завоевания русских в борьбе их с несильными противниками (Туркестан,, кавказские народцы, почти пустые пространства Сибири, Черноморское побережье) на историческом языке получили именование: продвижение до своих естественных географических границ. Для историков это продвижение казалось столь нормальным, что Сергей Соловьев, говоря о могуществе империи, присовокупляет: “но без завоевательных стремлений”. Конечно, присоединение Сибири, Кавказа, Туркестана, Черноморского побережья вполне целесообразно. Но не может быть никаких оправданий для хищного захвата целых государств: Польши, Финляндии, – имевших свою особую жизнь, свое церковное становление, свои естественные границы.
Театрум славы всего света заставлял русских правителей всегда показывать миру свое великое могущество. Император Николай I почти всё свое царствование стремился повелевать европейской политикой. Один случай из его жизни показывает, как полон он был антихристовым духом превозношения.
Однажды на больших маневрах под Петербургом он выехал перед строем далеко вытянувшихся войск и скомандовал: “С нами Бог, против нас никто. Вперед!” И поскакал. За ним двинулась и вся громада войск... Это бесцельное движение военной силы в расстроенном гордостью уме императора казалось ему угрозой всему свету; но здесь ничего не было, кроме кощунственной игры с выражением “С нами Бог!”.
Севастопольский разгром и мрачное уныние, в которое впал имп. Николай перед смертью (изображенное фрейлиной Тютчевой в дневнике), было ответом судьбы на это кощунство.
Знаменательно для тайны жизни русского народа то, что сохранилось в его памяти о двух национальных полководцах. О Суворове. Не Туртукай с его удалью – “Туртукай взять и мы там – слава Богу, слава нам”. За это дело Суворов чуть-чуть был не отдан под суд (излишнее кровопролитие). Полководца спасло известное изречение Екатерины II: победителей не судят; не италийские победы, никому не понадобившиеся, ибо французы так и не ушли из Италии, а остался в памяти русского народа поход через С. Готард – великая русская страда – плод русского терпения и жертвенности. Также осталась в памяти народной: простота Суворова, его любовь к солдатам, его юродство; его чтение псалтыря в деревенской церкви во времена бесславия.
Кутузов, прекрасно изображенный в “Войне и мире” Толстого, являет нам исконное лицо русского стратега; вот его слова: “чтобы выиграть кампанию, не нужно штурмовать и атаковать, а нужно терпение и время. Нет сильнее этих двух воинов: терпение и время... Всё приходит вовремя, кто умеет ждать”. Кутузов дал Бородинское сражение, потому что от него требовал этого императорский двор – нетерпение. Он сдал бы Москву совсем без боя, если бы всё зависело только от него. Ибо он знал, что французы будут побеждены временем – как: знал о татарах Иоанн III, как знают все правители, Богу покоряющиеся и от Бога имеющие указания, не ищущие славы, а берегущие драгоценную жизнь людей.
Империя любит измерять свое время сражениями и победами, но русский народ-церковь живет не по календарю событий и всякого рода происшествий, не по численному календарю Петра Великого; он говорит: на Флора и Лавра, к вешнему Николе, Петровка (пост), на Петра и Павла, к Покрову дню, в Егорьев день и проч. и проч. В народном сознании дни года не отмечаются отвлеченными знаками цифр, а запечатлеваются сердцем дня – именем празднуемого в этот день святого. Новопросвещенному эта мудрость народная, плод просвещения истинного, Христова, кажется суеверием, показанием отсталости.
Не Куликовскую битву, когда пролилось неисчислимое количество крови, поминает верующий русский народ,– кто помнит в году этот день! Народ-церковь поминает приход в Москву Владимирской иконы Божией Матери (событие, которое сопровождалось бегством полчищ нового великого завоевателя Тамерлана). Вспоминает не взятие Казани, а явление Казанской иконы Божией Матери – и не один раз в году, а несколько – тогда радуется сердце народное, ликует его душа. Здесь великое торжество народа-церкви, ибо озаряет народную жизнь чудный свет благодати Божией. Не сравним этот свет с огнями фейерверков, которые пускал в дни поминаний своих побед Петр I Великий.
В то время как новый свет, новое бытие справляли свое великое торжество в преобразованиях Петра I и в его оргиях всепьянейшего собора, свет истинный, еле заметный в Русском царстве, начал разгораться дивным образом, но как бы вне течения всенародной жизни – в дебрях тамбовских, среди непроходимых лесов. К изображению этого света и к его до времени малому торжеству мы теперь и обратимся.
В ДРЕМУЧЕМ ЛЕСУ (Святой Серафим)
Через много веков после св. Сергия Радонежского снова озаряет русскую церковь свет великой благодати. Божий бесценный дар явлен теперь, не в общине церкви совершенной, как в древнем Киеве, и не в сонме святых, подобно первоначальной Москве, но светит в одиноком человеке, всю жизнь свою прожившем почти незаметно в пустынях Российской империи. Дремучий лес не только жилище св. Серафима Саровского, но и знамение духовного состояния церкви. Печерское солнце яркостью лучей своих счастливило всю древнюю нашу церковь; как райское ликование, были видимы и слышимы повсюду на Руси преподобные первых московских времен, но слабые лучи Саровского отшельника достигают немногих верных душ, как бы с трудом пробиваются они через дебри непроходимой лесной чащи – духовной тьмы, заполнившей Русскую церковь.
Когда в одиннадцатом веке Святой вестник Печерский Феодосий приходил к киевскому князю, во дворце смолкала и приостанавливалась обычная жизнь, наступала тишина, чтобы слышен был голос Божий во всех углах княжьего дома. Царские вельможи при встрече со св. Феодосием сходили с коней, чтобы приветствовать Божьего человека и поучиться, если он захочет повести с ними речь. Каждый обиженный смерд и осужденный судом преступник одинаково могли прибегнуть к Феодосиевой любви, чтобы восстановилась правда и воссияло милосердие.
В четырнадцатом веке не было человека на Руси от князя до хлебопашца, который не считал бы для себя счастьем принять св. Сергия или св. Кирилла (Белозерского) и других святых. Горько было им, если святые отходили далеко в пустыню, я в трепете сердца ожидали их возвращения, другие же сами шли искать. Без' Божиих людей трудно .было существовать членам нашей древней церкви, и потому святые жили в те времена и повсюду во всей земле были известны.
Какие цари и какие вельможи и какие великие начальники церкви – иерархи (кроме местных архиереев, да и то по долгу службы) посещали при жизни св. Серафима, к которому Христос и Пресв. Богородица являлись для собеседования 18 раз (по признанию св. Серафима), а может быть и больше? Св. Серафима, слово которого и свет великой благодати преображали собеседника. Разве Москва, Петербург проявили хоть в чем-нибудь желание принять в недрах своих того, кого Бог послал для всей Русской земли? Великая благодать даруется не одному человеку и не для некоторых его посетителей, а непременно всей церкви и горе ей, если не узнает она “времени посещения Моего”. Да знало ли вообще население столиц, что живет в дебрях могущественного государства и славной церкви – так представлялось большому русскому обществу, упоенному шумом империи и блеском церковных богатств – живет в лесной дебри Светильник, посланный Христом к этому полупогибающему населению России и обреченной империи?
Когда знаменитый тогдашний иерарх Филарет Московский риторически восклицал о святом Сергие Радонежском: “отворите мне двери тесной кельи, чтобы я мог вздохнуть ее воздухом, который трепетал от гласа молитв и воздыханий преп. Сергия, орошен дождем его слез”, – он не знал (вернее, он был не удостоен от Бога), что не так далеко, и именно в его время существует келья такого же великого посланника как св. Сергий, святого Серафима, у которого Филарету и другим его великим современникам надлежало учиться любви и узнать, в чем заключается цель христианской жизни.
Составители жития св. Серафима считают необходимым сказать: приходили к старцу и мужи государственные. Однако назвать никого не могут, кроме некоторых провинциальных чиновников и военных не выше начальника местной дивизии и как исключение, нижегородского губернатора. Вскользь упоминается, что один раз проездом инкогнито в какую-то губернию посетил Саров и зашел за благословением к св. Серафиму великий князь Михаил Павлович. Этим “инкогнито” знаменуется отношение тогдашних великих мира сего к святым. Не нарочито, как в древние времена на Руси приходили князья к Божиим посланникам и сколь часто, а один раз случайно, при поездке по каким-то своим делам, инкогнито.
Гораздо откровеннее рассказ о посещении Сарова московским генерал-губернатором, который перед тем без всякого основания жестоко обидел начальницу Дивеевской общины, назвав ее публично старой развратницей, приказал вытолкать ее вон из своей канцелярии. Св. Серафим сам не вышел обличать губернатора, а просил друга своего Мантурова высказать генералу всю несправедливость его поступка к человеку неповинному. Когда генерал в ответ на слова Мантурова осыпал его площадной руганью, то Мантуров, как поручил ему святой Серафим, низко поклонился и благодарил. Понятно, почему не вышел св. Серафим к государственному мужу тогдашней России: ибо, имея печать полноты Духа Святого, он не мог метать духовный бисер, чтобы не оскорбить Божества, в нем обитавшего, Впрочем, не это еще самое страшное для характеристику отношений высшего общества в России к живому Христу, в лице Своего свидетеля верного, посетившего Русскую церковь.
Быть может, у читателя является недоумение, почему автор так долго останавливается на изображении плохого приема св. Серафима со стороны большинства живших тогда людей, в особенности со стороны правителей страны. Потому что невозможно иначе правильно раскрыть смысл прихода великого посланника Божия, понять его безысходную жизнь в дремучем лесу и выяснить причину дальнейших событий в Российской империи.
Самое страшное заключалось в том, что почти не заметив св. Серафима, петербургское и всероссийское высшее общество, как светское, так и иерархия церковная, после кончины св. Серафима признало и радушно приняло хвастуна, выдававшего себя за любимого ученика св. Серафима. Но не только приняло, но и всячески помогало этому лжеученику в течение 20 лет мучить истинных почитателей св. Серафима, также его сирот, т. е. девушек, выделенных по приказу Богородицы из Дивеевского общества и духовно, воспитанных св. Серафимом. “Меня не принимаете, а того, кто придет, выдавая себя за Меня, того примете”.
Трудно представить себе весь драматический комизм – иначе нельзя назвать этой истории, виновником которой был послушник Саровского монастыря – Иван Толстошеев,– как бы перст указующий в самой фамилии героя больших и в то же время ничтожных событий,– кажется всё это не более, как проделки потешающегося мелкого беса (недаром в эти времена писался “Ревизор” с его героем Хлестаковым), которого ничего не стоило бы разоблачить. Но такова была слепота века,– начиная с императора, издавшего указ о соединении Дивеевской обители с мельничной Общиной (т. е. противный указу Пресвятой Богородицы, данному св. Серафиму), и святейшего синода, подобострастно выполнявшего всяческие пожелания высокопоставленных дам с императрицей во главе, почивавших Толстошеева-Хлестакова, и кончая местными архиереями,– такова была слепота века, что проделки эти затянулись на двадцать лет.