Текст книги "Пляжная музыка"
Автор книги: Пэт Конрой
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 52 страниц)
Ко мне приходят другие члены юденрата, обеспокоенные судьбой Саула и Гизелы. Мы решаем отправиться все вместе к Крюгеру, чтобы узнать, что с ними. Нам кажется, что мы можем взять числом. Нашу делегацию возглавляет председатель юденрата – доктор Исаак Вайнбергер. Его уважают даже нацисты, так как ему удается вылечить гестаповцев, получивших переломы после падения грузовика в кювет. Мы приходим в кабинет Крюгера, и тот начинает бить Вайнбергера стеком и продолжает экзекуцию, несмотря на наши мольбы. Крюгер кричит на нас, грозит провести специальную Aktion для всего юденрата и их семей, если мы не научимся уважать его высокое положение. Затем он кидается ко мне с воплями. Он, дескать, знает, что это я за всем этим стою. Итак, говорит он, хочешь увидеть своего тестя? Я не отвечаю, потому что немею от страха. Однако киваю головой. Крюгер говорит, что умеет обращаться со свиньями. Его дед держал свиней, и свиньи эти всегда кончали одинаково. Потом он ведет меня на бойню за гетто и вводит внутрь. Здесь у гестапо тюрьма и место для допросов. Я слышу крики и стоны людей, но никого не вижу. Крюгер быстро идет вперед, я следую за ним. Повсюду запах крови и испражнений, но трудно сказать, чья это кровь – животных или людей. Мы подходим к охраннику возле двери. «Юнгерманы готовы для посещения?» – спрашивает Крюгер охранника на диалекте, который, как он думает, я не пойму.
Гестаповец ухмыляется и отвечает, что они готовы для любых посещений. Я делаю шаг в темноту, и Крюгер зажигает лампу. Саул Юнгерман висит на крюке, на который подвешивают туши животных. Острие протыкает его насквозь под лопаткой. Я не узнаю его лица: так сильно избит Саул. Но он еще жив, и его опухшие глаза устремлены на что-то в другом конце комнаты. Я смотрю туда же и вижу обнаженную Гизелу. Она висит, подвешенная за ноги, и ее тело распорото от горла до промежности. Вываливающиеся внутренности почти скрывают ее лицо. Крюгер быстро выходит вон, и я слышу, что его рвет в коридоре.
В тот вечер он заставляет меня играть «Времена года» Вивальди.
И хотя Соня постоянно задает мне вопросы, я не рассказываю ей об увиденном на скотобойне. Говорю, что ее родителей увели под конвоем. Я ничего не рассказываю и другим членам юденрата. Так как не думаю, что мне стоит еще больше нагнетать обстановку, усиливая их страхи. Мы все уже прекрасно знаем, что находимся в руках сумасшедших и мясников. Соня сама себя успокаивает, лелея надежду, что, возможно, ее родители отправлены в трудовой лагерь. Я старательно поддерживаю такие мысли. Отчаяние – наш хлеб насущный, и его у нас сколько душе угодно.
В июле – еще одна Aktion и еще пятьсот евреев отправляются на убой. Бригаду еврейских пожарных вывозят в поле и заставляют копать братскую могилу. Потом несчастных евреев принуждают раздеться догола. Один молодой еврей по фамилии Волынский набрасывается на гестаповского охранника. Волынскому удается привязать к ноге нож длиной шесть дюймов, и он втыкает этот нож в горло гестаповца, а тот, захлебываясь собственной кровью, бежит за Волынским и закалывает его штыком. Ответ не заставляет себя ждать. Волынский еще не успевает умереть, как уже становится причиной того, что нацисты облагают евреев дополнительной контрибуцией. На следующий день немцы решают почтить память убитого гестаповца тем, что приказывают нам составить список еще из пятисот евреев, подлежащих уничтожению. Я знаю. Вместе с другими членами юденрата я всю ночь вношу имена евреев в этот список. И как всегда, мы выбираем самых бедных и беспомощных. И как всегда, мы выбираем тех, кого не знаем и с кем не связаны кровными узами.
Всю свою жизнь я был фанатиком чистоты. Но в гетто приходится навсегда забыть о гигиене. Как любой другой еврей, я вынужден выживать в нечистотах. Ночью крысы становятся властителями тьмы, и мы слышим, как они гремят кастрюлями и сковородками в поисках объедков. Лучшее место для крыс – это кладбище, где они жиреют, питаясь останками умерших от голода людей. Кроме того, нас осаждают клопы, которых так много, что нам нередко приходится забирать детей и отправляться на улицу – спать под звездным небом. Зимой у нас нет другого выбора, как воевать с клопами, тараканами и вшами. Вода – на вес золота. Даже грязная и тухлая. Как-то вечером один старый еврей находит время закрыть глаза, чтобы произнести молитву над куском хлеба, который он собирается съесть, но вдруг из шкафа выскакивает крыса и выхватывает хлеб из рук старика. Еврей в ярости убивает крысу ботинком, потом разделывает ее, жарит на костре и с жадностью поедает. К нему приходит раввин, но не для того, чтобы наказать старого еврея за употребление некошерной пищи, а для того, чтобы узнать, какова она на вкус. Вот так велико отчаяние евреев Киронички.
Громила по фамилии Бергер назначен следить за Ordnungsdienst, после того как его предшественника прямо на улице застрелил обершарфюрер за то, что тот недостаточно быстро выполнил приказ. Бергер силен как бык, и он всего-навсего простой грузчик на железнодорожной станции. Это пьянчуга, деревенщина и тупой, как гой, уж извини, Джек, за такое сравнение. Такие люди, как Бергер, противны другим евреям, но им ведь сделали обрезание, согласно нашим законам, а потому их приходится терпеть. Нацистам все равно, кто перед ним, Эйнштейн или Горовиц, если на дверном косяке у него висит мезуза [192]192
Мезуза – иудейский ритуальный предмет, прикрепляемый на дверной косяк жилища верующего. Она не только символизирует преданность иудеев заповедям закона, святость дома и любовь Господню, но и является знаком принадлежности к избранному народу.
[Закрыть]и крайняя плоть обрезана. Бергеру выдают дубинку и форму, и он с удовольствием бьет образованных евреев, чтобы добиться послушания. Евреи боятся его даже больше, чем простого немецкого солдата.
Некоторые еврейские девушки становятся немецкими подстилками или ложатся под любого, кто может их накормить. Если немецкий солдат спит с еврейской девушкой, то по законам расовой чистоты их обоих ждет смерть. Но мужчины есть мужчины, а женщины есть женщины, и за еду каждый сделает все, что угодно. Так как я член юденрата, еды у нас больше, чем у других, а потому я не слишком беспокоюсь.
Как-то раз иду я домой по главной улице гетто после тяжкого дня на фабрике, когда мы переделывали шубы в теплые шинели для немецких солдат с Восточного фронта. Я чувствую себя очень усталым от работы и безысходности. И вот иду я медленно домой, опустив голову, стараясь не привлекать к себе внимания, что является лучшим способом выживания. Вдруг возле меня начинается какое-то волнение. Крики, причитания, плач. Я поднимаю глаза и вижу, как гестаповцы хватают двух еврейских мальчиков, которые контрабандой приносят в гетто еду. Одному мальчику десять лет, а другому – девять. Это братья, и они плачут, когда солдаты снова и снова бьют их по лицу. Мальчиков волокут на площадь и ставят под петли, свисающие с виселиц, на которых обычно вешают евреев, поляков и украинцев, провинившихся перед нацистами. Нацисты любят вешать людей в назидание остальным. В этот момент на площадь на автомобиле въезжает Крюгер.
Оба мальчика истошно кричат, когда их подталкивают к виселице, но поскольку они, в сущности, еще совсем дети, я думаю, что все обойдется. Они пытались тайком пронести в гетто рыбные консервы и бутылку водки, продукты, которые сейчас стоят баснословные деньги. Мальчиков ставят на табуреты, завязывают за спиной руки и накидывают петли на шеи. Сцена – словно из дурного сна. Я слышу, как евреи стонут потихоньку, потому что не решаются открыто протестовать. Мне кажется, что я иду по какой-то странной местности, будто из ночного кошмара. Я не могу оторвать глаза от мальчиков, которые в обычных обстоятельствах играли бы в футбол на школьном дворе. И вдруг я слышу, как выкрикивают мое имя: это Крюгер, заметивший меня в толпе, приказывает выйти вперед. «Они ведь еще дети», – говорю я, не поднимая головы, и он бьет меня по лицу стеком, и я чувствую во рту вкус крови. Затем я слышу шум, и к нам, расталкивая толпу, приближается какой-то человек. Это Бергер, громила и надутый осел из Ordnungsdienst. «Это мои сыновья! – кричит он. – Сыновья вашего преданного слуги Бергера, который сам накажет их так, что они надолго запомнят. Богом клянусь!» «Это не мальчики и не сыновья, – говорит Крюгер толпе. – Это враги рейха, которые должны быть сурово наказаны».
Крюгер подходит к виселице и проверяет, крепко ли затянуты веревки. Мальчики отчаянно кричат и зовут отца, который пытается пробиться к ним, но падает наземь после удара прикладом по затылку. Бергер силен как бык, и он совсем обезумел от страха и воплей сыновей, а потому с трудом поднимается на ноги и кричит сыновьям, чтобы те не волновались. Он говорит сыновьям на идиш, что Яхве обязательно защитит их. Но Яхве уже несколько лет находится в продолжительном отпуске, где-то очень далеко от избранного народа. В Восточной Европе, Джек, его тогда точно не было.
И снова Крюгер выкрикивает мое имя. Он говорит со мной очень тихо, почти по-дружески, так, чтобы не слышала толпа. «Ты член юденрата, лидер твоего народа, – шепчет он мне. – Я хочу увидеть, как ты принимаешь трудное решение, доказываешь свою способность к действиям, которая в военное время требуется от всех слуг рейха. Вы все слишком долго были паразитами и пиявками. Ты должен совершить поступок, который поможет рейху избавиться от кровососов. Ты повесишь эти два куска дерьма, пианист!»
Бергер умоляет пощадить его детей, и я вижу, как немецкие солдаты вбивают эти слова ему в глотку, но он очень сильный да к тому же совсем озверел. Он прокладывает себе путь через толпу, пока его не останавливают три гестаповца, выросшие словно из-под земли. А потом Крюгер снова обращается ко мне – эти слова, Джек, что-то изменили во мне – и говорит: «Если сегодня ты их не повесишь, завтра на этой самой виселице я повешу твою красивую Соню и твоих красивых детей».
После этих слов я перестаю колебаться. Я подхожу к мальчикам и прямо на глазах их отца, смотрящего на меня с ненавистью, выбиваю из-под них табуреты. Крюгер хватает меня за шею, я хочу отвернуться, но Крюгер крепко держит меня. Он заставляет меня смотреть, как мальчики дергаются в петле и агонизируют. Младший умирает гораздо дольше, чем старший.
Бергер начинает выть от боли – боли, подобной которой я никогда не слышал в голосе человека. Так она глубока. Его оттаскивают в сторону и потом, как я знаю, отвозят в гестапо. Живыми оттуда возвращаются только шлюхи. Дома я рассказываю Соне о том, что сделал, а она крепко прижимает меня к себе и снова и снова целует мое лицо. Она умоляет меня не мучиться и не страдать, говорит, что нас, евреев, проверяют на прочность, и как евреи мы обязаны выжить, и это докажет всем, что мы происходим от народа, которого преследуют уже три тысячи лет. «Они могут что угодно делать с нашими телами, – говорит мне Соня, целуя и крепко прижимая меня к груди, – они могут морить нас голодом, и пытать нас, и убивать нас десятками тысяч, но души наши отнять не смогут. Они не смогут, дорогой мой муж, отнять у нас то, чем мы являемся».
В отношении себя Соня была права. Она ошиблась в отношении Джорджа Фокса.
В тот вечер Крюгер просит меня сыграть что-нибудь из Гайдна, но я играю ему что-то из Телемана [193]193
Георг Филипп Телеман (1681–1761) – выдающийся немецкий композитор эпохи барокко.
[Закрыть], и этот идиот понятия не имеет о моем обмане. Быть не слишком культурным – это не грех. Грех – притворяться культурным. В этот вечер, исполняя Телемана, я представляю себе, будто играю перед членами королевской семьи в Лондоне и играю так блистательно, что даже сдержанные британцы аплодируют мне стоя. Я пытаюсь внушить себе, что не участвовал в казни двух невинных еврейских мальчиков. Но когда я исполняю Телемана, их кровь на моих руках.
Приходит осень. И с наступлением холодов этот монстр Крюгер начинает сильно нервничать. В иные дни он не выходит из дому, а в другие – он очень буйный, жестокий и вездесущий. Как-то гестаповцы обнаруживают, что одна еврейская семья прячет золото и бриллианты в тайнике под камнем христианской церкви, и Крюгер насмерть забивает всю семью статуей святого Иосифа, взятой им в той же церкви. Среди его жертв и двухлетняя девочка. Бригаде еврейских пожарных приказывают подготовить могилы не менее чем для пятисот человек.
В один из дней, когда Крюгер нервничает еще сильнее, чем обычно, он приходит на фабрику, где я шью шинели. При его появлении все еврейские портные так дрожат, что у них вот-вот случится инфаркт. Крюгер является к нам как ангел смерти, сошедший на землю, и то, что он заправляет царством ужаса, накладывает печать на лицо гестаповца. Плоть его обвисла, и кажется, что он гниет изнутри. Крюгер манит меня пальцем и велит следовать за ним. Что мне остается делать? Я его раб, а потому покорно иду за ним.
Крюгер сажает меня на заднее сиденье автомобиля. Он плюет на мою звезду Давида, словно желая напомнить мне, что думает о всех евреях. Мне становится даже смешно: разве я нуждаюсь в напоминаниях? Он везет меня по улицам Киронички и останавливается возле приюта для маленьких детей. В этот месяц в город прибывает огромное число венгерских евреев, которые не нужны гетто и от которых нет никакой пользы. По отношению к своим венгерским соплеменникам евреи Киронички ведут себя просто гнусно. Правда, есть несколько заметных исключений. Среди людей всегда встречаются заметные исключения, благодаря которым кажется: то, что Бог создал человека, – не такая уж плохая идея. Однако в тот день сама идея существования человечества выворачивается наизнанку.
В грузовики запихивают более сотни детей, самых маленьких и самых беззащитных. Двенадцать из них даже не евреи. Преступление четверых состоит в том, что они поляки. Восемь виноваты в том, что являются украинцами. Младенцев очень много. Некоторые плачут. Но большинство слишком слабы, чтобы плакать. Маленький караван выезжает из города, следуя за автомобилем Крюгера. Должен тебе признаться, что в этой поездке за свою жизнь я боюсь больше, чем за жизни других. За всю дорогу я ни разу не вспоминаю о бедных детях. Мы едем час и в конце концов приезжаем в горы, которые в ясный день можно увидеть из Киронички. Мы подъезжаем к мосту, переброшенному через ущелье глубиной триста футов, на дне которого бушует река. Это так высоко, что и поверить трудно. Солдаты начинают с малышей, только-только начинающих ходить. Они берут их за ноги и запихивают в мешки. Большая часть детей плачут, другие сопротивляются, а самые слабые уже почти что умерли и молчат. Крюгер достает прекрасное охотничье ружье, с которым в Баварии он ходил на оленей и кабанов. На прикладе даже есть гравировка.
По пути к мосту немецкие солдаты уже успевают набраться шнапса. Они хватают мешки с никому не нужными детьми и один за другим швыряют их с моста в реку. Мне кажется, что мост вот-вот развалится от детского ужаса. Те дети, кого не сунули в мешок, вопят от страха. Некоторые зовут своих матерей. Правда, никто толком не понимает, что происходит, и это единственная гуманная вещь во всей неописуемой сцене. Крюгер заряжает ружье и целится. Он стреляет в каждого третьего ребенка, которого бросают с моста. Он отличный стрелок, известный в рядах эсэсовцев. Он хочет попасть в каждый мешок, в который целится. В одного младенца Крюгер попадает трижды, и солдаты аплодируют ему. Крюгеру удается попасть в пятнадцать детей подряд и только в одного ребенка – уже у самой воды. Потом игра эта ему надоедает, и он бережно укладывает ружье в футляр. Он орет на солдат, чтобы поторапливались, и те начинают сбрасывать вниз оставшихся двадцать – тридцать детей, даже не трудясь засунуть их в мешки. Я вижу, как пять голых младенцев находят свою смерть на обрывистых берегах. Эти летящие вниз создания так невинны и уже обречены. Вскоре работа закончена, и мы едем обратно в город. Всю дорогу Крюгер молчит как рыба. И я знаю, что если сейчас открою рот, то получу пулю в лоб.
В тот вечер он просит сыграть для него что-нибудь красивое, чтобы заглушить всепоглощающую душевную боль. Я исполняю концерт № 21 Моцарта, поскольку это произведение таит в себе скрытую красоту. Потом через какое-то время Крюгер начинает рыдать, и я понимаю, что он опять пьян. Крюгер начинает говорить, но он говорит не об убитых детях. Он говорит о долге, суровом долге. Чтобы быть хорошим солдатом, он должен со всей неумолимостью выполнять буквально каждый приказ фюрера. Ему гораздо легче быть мягким, ведь в гражданской жизни он отличается мягкостью, добротой и приветливостью. Его даже ругают за то, что он слишком балует своих детей, особенно дочь Бригитту. В той, другой жизни он банкир, и единственная его проблема в том, что он не может отказать в ссуде. Ему больно это говорить, но он одалживает деньги даже пьяницам и транжирам. Целый час Крюгер бубнит монотонным голосом, какой он мягкий, как любит собирать полевые цветы для Бригитты. Рассказывает, что любит стоять на воротах, когда играет в футбол с сыновьями, и всегда позволяет им выиграть. Я исполняю Моцарта и пытаюсь думать только о собственных делах. А Крюгер все пьет и плачет, пьет и плачет. Когда он вырубается, я на цыпочках выхожу из его квартиры и иду домой через гетто в тот самый день, когда Крюгер приказывает сбросить более сотни сирот с моста на Украине. Если есть Бог, Джек, то эти сироты обязательно встретят Крюгера на мосту, ведущем в ад. А Бог должен повернуться к нему спиной, так же как Он повернулся спиной к Своему избранному народу в те годы, о которых я говорю, и ни за что не поворачиваться, какими бы жалобными ни были вопли Крюгера и как бы долго они ни продолжались, а я молюсь, чтобы это была вечность.
Каждый день я прохожу мимо людей, которых голод одолевает все сильнее и сильнее, их ноги опухают и меняют цвет. Они странно передвигаются, словно идут под водой, и ты сразу понимаешь, кому из них остается жить несколько дней. У них плохая аура, от них воняет, и ты стараешься обходить их стороной. Поскольку я член юденрата, портной на фабрике и личный пианист Крюгера, моя семья питается сравнительно неплохо. Мы живем в грязи и мерзости запустения, но хотя бы питаемся не хуже других в гетто. И я благодарен за это, а моя прекрасная Соня и мои детки все живы.
А потом еврей по фамилии Скляр, молодой, горячий, сильный, подходит к нацисту, пришедшему арестовать его отца и мать, и выплескивает ему в лицо соляную кислоту. И вот этот Скляр выплескивает кислоту прямо в лицо нацистского зверя, который вопит от боли, когда едкая жидкость выжигает ему глаза и половину лица. Этого самого Скляра убивают на месте другие немцы, а его родителей приканчивают выстрелом в затылок. Крюгер приказывает повесить тело Скляра на главной площади, а потом сжечь. Но Крюгер не может удовлетворить свою жажду крови таким банальным возмездием. Нациста, оставшегося без глаз и с половиной лица, отправляют домой, в Дюссельдорф, а Крюгер вечером собирает членов юденрата и сообщает им, что в наказание за нападение на солдата рейха триста евреев должны быть повешены на фонарных столбах Киронички. Юденрат призывает добровольцев, но мало кто добровольно согласится пойти просто так на смерть.
Члены юденрата прямо-таки теряют голову от душевных терзаний. Решают послать на виселицу очень старых людей, справедливо полагая, что пожили – и хватит. В больнице поднимают с кроватей самых слабых и недужных. Хватают умалишенных, уговаривая себя тем, что делают им одолжение, поскольку сумасшедшие и так не могут отличить жизнь от смерти. Крюгер – вот наш темный бог, и мы должны повиноваться ему и отдать братьев-евреев на заклание. Наши ресурсы исчерпаны, а такого количества людей просто не набрать, и Крюгер грозит, что повесит всех членов юденрата, а потом и их семьи, если не выдадим ему требуемое количество душ. И тут, на наше счастье, – как нам кажется тогда, хотя потом мы и будем сожалеть, – на станцию прибывает состав с венгерскими евреями. Везде – на фонарных столбах, на стропилах, на только что построенных виселицах – висят триста евреев, принесенных в жертву из-за одного ослепшего нациста. Крюгер не разрешает их снимать, пока тела не начинают разлагаться.
В день, когда Крюгер линчует этих евреев, он приказывает мне играть Вагнера. Антисемита Вагнера. Но Крюгер – тупица, а потому музыку он выбирает в тот вечер просто так, без всякого подтекста и иронии. Он снова напивается и все бормочет: «Ты не знаешь, какой ценой, ты не знаешь, какой ценой». А я играю на фортепьяно, будто не слышу его. Играю Вагнера в ту самую ночь, когда триста еврейских мужчин переплывают Красное море, чтобы попасть в Землю обетованную. Триста мужчин, мужчин, соблюдавших заветы своего Создателя, раскачиваются на холодном ветру, дующем с гор вокруг Киронички. Я знаю, какой ценой, герр Крюгер. Я знаю, какой точно ценой, потому что ты заставил меня выбирать каждого из них.
Юденрат. Мне трудно произнести это слово вслух. Произнося его, к своему стыду, я испытываю такое отчаяние, что мне трудно дышать. В варшавском гетто председатель юденрата накладывает на себя руки. Думаю, это единственное правильное решение. Но оно требует мужества, которого у меня нет. Что будут делать Соня и мои мальчики, если я вскрою себе вены или съем крысиного яду? Я знаю четыре еврейские семьи, которые все вместе приняли крысиный яд. Тем самым приняв смерть на собственных условиях. Я жду, пока нацистский зверь проголодается и посмотрит по сторонам. Кто бы мог подумать, что этот нацистский зверь однажды посмотрит в сторону красивой Сони?
Я прямодушно решаю для себя, что мои жена и дети должны выжить, пусть весь мир летит к черту. И вот в один прекрасный день фабрику закрывают за якобы преднамеренную порчу станка, но ничего не находят и всех отпускают по домам, с угрозами, но без дополнительной пайки. Я прихожу в нашу перенаселенную квартиру, где моя семья ютится вместе со многими другими семьями, включая вновь прибывших из Венгрии. За моими детьми присматривает старая еврейка из деревни. Я спрашиваю, где Соня, а потом сажаю на колени младшенького и близняшек, и те начинают шарить у меня по карманам в поисках еды. Мне трудно произнести вслух имена своих детей. Когда Соня возвращается, она очень удивляется, что я дома. Я вижу, что ей почему-то стыдно. Я интересуюсь, где она была, так как красивой женщине опасно ходить по улицам, которые патрулируют немецкие солдаты и украинские полицаи. Соня прикладывает палец к губам, опускает глаза и говорит: «Не спрашивай меня об этом, пожалуйста».
В эту ночь, когда весь город спит, а рядом храпят незнакомые люди, от которых нас отделяет только одеяло, я хочу притянуть к себе жену. Я надеюсь найти утешение в ее теле. Я хочу позабыть обо всем во время нашей близости. Соня, как всегда, целует меня, а потом говорит, что мы больше не можем заниматься любовью, так как она опозорила меня, опозорила наши семьи и больше не может лежать в моих объятиях. Она рыдает в темноте и просит у меня прощения. Примерно месяц назад Крюгер заявляется к ней и приказывает прийти к нему домой, так как считает, что она станет для него подходящей подстилкой. Крюгер долго рассуждает о том, что не верит в законы расовой чистоты, которые исповедуют нацисты, но ради карьеры держит язык за зубами. Соня вся дрожит и умоляет его не заставлять ее делать это. Но Крюгер – король нашего кусочка ада, он лишь смеется и говорит, что с удовольствием расстреляет ее мужа и детей, а ее сделает своей служанкой. Затем он прекращает разговоры, так как обольщение ему наскучивает, а потому он попросту насилует ее на диване возле фортепьяно. Каждый день он заставляет ее приходить к нему домой. Соня умоляет Крюгера не сообщать мне о ее падении, и тот, по доброте своей, соглашается. Каждый раз, мой дорогой муж, это насилие, говорит мне моя хорошая Соня. Затем объясняет, что не может больше любить меня, поскольку Крюгер заразил ее сифилисом. Милая Соня. Ее страдания и ее стыд в ту ночь в моих объятиях невыносимы для нас обоих. Но уже под утро мы заново даем торжественную клятву любить друг друга. Они могут отнять у нас все, но наша любовь будет длиться вечно.
Ты думаешь, что слышал и вообразил себе все самое худшее, что может случиться с евреем в гетто. Но потом происходит нечто еще более ужасное, и тебе остается только держать все в себе. Ты молишься, чтобы у тебя не было воображения. И твои молитвы услышаны. Ты начинаешь понимать, что зло не имеет дна. Отчаяние, которое я чувствую где-то внизу живота, сродни параличу.
Я сейчас говорю тебе все это, Джек, а сам переживаю, как я это говорю. Может, он думает, что я преувеличиваю, спрашиваю я себя. А вдруг я упускаю важные детали, которые смогут убедить его в подлинности тех событий? Надо ли скрывать от него детали, которые могут показаться ему слишком трагичными и даже невероятными? Мой рассказ звучит достаточно искренно? Как ты думаешь, Джек? Скажи что-нибудь. Твои глаза. Я всегда ненавидел твои глаза. Глаза Крюгера. Глаза Германии. Ха! Глаза моего зятя!
Приходит тиф. Потом холера. С наступлением холодов становится ясно, что конец гетто не за горами. На русском фронте для немцев все складывается не слишком удачно. Матушка Русь, как это не раз бывало, начинает пожирать армии захватчиков. У немцев меняется выражение лица.
По утрам мертвецов просто выбрасывают на улицы, словно мусор.
Крюгер уже говорит со мной так, словно мы с ним старые друзья. Ему нужен собеседник, и он выбирает меня. Ему не нравится, когда я ему отвечаю, а потому, пока мои пальцы порхают по клавишам, я просто киваю. Я уже умею делать вид, что сочувствую его незавидному положению, его душевным терзаниям. Он рассказывает мне кое-что интересное. Это чудовище Крюгер говорит, что мне никогда не понять – каково это, держать целый город в своих руках. Он знает, что городом можно управлять только с помощью террора, но понимает, что и у террора есть пределы. Я исполняю для него Дворжака, а он продолжает говорить. Крюгер даже расплескивает коньяк, когда обсуждает со мной свою дилемму. Каждая жизнь в Кироничке в его распоряжении. Он, Крюгер, может приказать убить любого. В гестапо часто замучивают до смерти мужчин и женщин. Он знает о гвоздях под ногтями и как это больно. Для пыток годится любая часть тела. Ножницами можно расширять ноздри, протыкать ими барабанные перепонки, вставлять их в задний проход. Можно вырывать мошонки. Каждое отверстие на теле можно превратить в туннель «утонченной боли». Можно развязать любой язык, после чего вырвать его. Крюгер начинает понимать, что человеческие страдания его уже абсолютно не трогают. Он может приказать убить десять тысяч человек и думать об этом не больше, чем о раздавленной каблуком мухе. Его дочь болеет пневмонией, а у сына плохие отметки в школе. Он говорит мне, что ему не нравится, как готовит его жена. Когда-то он был вратарем футбольной команды начальной школы. Теперь уже недолго осталось, говорит он, но не объясняет своих слов. Сегодня он хочет послушать Моцарта, а не Бетховена. Этот идиот даже не догадывается, что я исполняю Дворжака.
На следующий день проводят Aktion: две тысячи людей сгоняют к могиле, выкопанной еврейскими пожарными, и расстреливают из автомата прямо на снегу. На сей раз всех ждет сюрприз. На сей раз они убивают и команду пожарных.
В тот вечер я опять играю, и Крюгер приходит уже пьяный. Я исполняю Брамса. Крюгер подходит ко мне и останавливается возле меня. Раньше он так никогда не делал. Он по-братски берет меня за плечо, словно мы с ним закадычные друзья. Потом подносит пальцы к моему носу. «Этот запах, – говорит он. – Это запах твоей Сони. Узнаешь его? Теперь он принадлежит мне. Навсегда. Я владею им. Слышишь меня, еврей? Я владею этим запахом. Вот так пахнет моя шлюха».
Крюгер говорит это, и ему становится стыдно. Он сердится на меня. Он бьет меня так сильно, что я падаю на пол. Я поднимаюсь, сажусь на табурет и продолжаю играть. Он выплескивает мне в лицо коньяк и кричит, что ненавидит евреев даже больше, чем Гитлер, и поможет фюреру убить их всех. Потом он говорит, что я единственный, кто действительно его понимает. Что я его друг. Что он любит Соню больше, чем свою постылую жену. Он беспокоится о дочери. Боится, что она попадет в руки русских. Ему становится нехорошо. И его рвет прямо у фортепьяно. Ничего, скоро все будет кончено. Очень скоро. Его снова рвет, и он падает в собственную блевотину. Я зову украинца-домоправителя, и мы вместе относим Крюгера в спальню. Я выхожу на улицу. С тех пор я не играю Брамса. Не могу. Брамс для меня умер, но я храню его в памяти.
Я должен рассказать тебе о Соне и о себе кое-что еще. Так как я уже знаю все о Крюгере, то думаю, что это отравит нашу с Соней любовь. Соня считает, что один только ее вид должен быть мне противен. Я думаю, что никогда больше не смогу посмотреть ей в глаза. Но нет. Этого не происходит. Наша любовь становится еще сильнее, и мы льнем друг к другу так, словно мы единственные люди на земле, не утратившие способности любить. Мы даем друг другу обещание, что Крюгер не запачкает своими грязными руками наше прекрасное чувство. Наши тела и наши судьбы принадлежат ему. Но мы принадлежим только друг другу.
Соня, Соня. Соня.
Что мне еще осталось рассказать? В феврале, в разгар зимы, гетто Киронички ликвидируют. Менее тысячи оставшихся евреев грузят в поезда. Крюгер приходит попрощаться с Соней и со мной. Хотя он этого не говорит, я знаю, что он расстроен нашим отъездом. Он влюблен в мою Соню. Я вижу это, вижу и то, что он страдает, так как Соня смотрит на него с презрением. Это чудовище Крюгер – очень одинокий человек. Я и сам уже сорок лет одинок и могу понять одиночество Крюгера. Поезд идет два дня, потом останавливается в морозной темноте. Наш малыш Натан умирает той ночью, и тогда в Соне что-то ломается. Многие люди, в основном старики, умирают от холода. Поезд снова трогается с места. Нет ни воды, ни удобств. Мужчины и женщины должны как-то справлять нужду. Запах смущает нас. Запах приводит в отчаяние. Плач детей, которые просят воды. Ну ты, наверное, можешь представить себе, что это такое. Да нет, не можешь. Воспоминание о том поезде всегда со мной. Поезд ломает Соню. Да, ломает. Ко всему тому, что мы уже пережили, теперь еще и этот поезд. Моя красавица Соня умирает раньше, чем немцы милосердно отправили ее в газовую камеру. Перед нами открывают ворота Освенцима – и тут Соня сходит с ума. Она идет вперед. Немцы силой отрывают ее руки от тела нашего ребеночка Натана.
Видишь татуировку на моей руке, Джек? Немцы любят списки, каталоги, любят порядок. Только благодаря тому, что я известный музыкант – а они уже знают, что я еду, – мне сохранили жизнь. Меня направили в шеренгу жизни. Соню и моих близнецов – в шеренгу смерти. Мальчики стоят по бокам своей матери, защищая ее. Они понимают, что мать уже не с ними, и, хотя мальчики еще малы, в этом строю они становятся мужчинами. Им приходится вести свою мать на смерть. Оба машут мне рукой. Незаметно, чтобы не увидели немцы. Потом их уводят – прямо в вечность. Я пытаюсь поймать взгляд Сони, но она уже где-то далеко. Я вижу, как она уходит из моей жизни, и до сих пор вижу, даже после всех этих ужасных лет, после всего, что случилось потом, и понимаю, почему она считалась самой красивой женщиной Европы.