355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Вежинов » Современные болгарские повести » Текст книги (страница 7)
Современные болгарские повести
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 21:00

Текст книги "Современные болгарские повести"


Автор книги: Павел Вежинов


Соавторы: Георгий Мишев,Эмилиян Станев,Камен Калчев,Радослав Михайлов,Станислав Стратиев,Йордан Радичков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)

Мы с глухонемой оставались одни, и если она не принималась мастерить бусы, нанизывая на веревку волчьи яблоки, то рассказывала мне всякие истории. Для своих историй она подбирала колоритных персонажей, легко поддающихся имитации, – так, чтобы всего лишь несколькими жестами или одной гримасой можно было обрисовать героя или героиню, а если они оказывались недостаточно колоритными и в их поведении не было ничего примечательного, она искала что-либо в их окружении, какой-нибудь дополнительный признак, который дал бы возможность изобразить их с помощью мимики и жестов; так, рядом с безликим человеком глухонемая помещала его беременную жену с вот таким пузом, достающим чуть ли не до носа, а про другую историю давала понять, что она приключилась с тем пьяницей, у которого усы были закручены вверх, за что в деревне его прозвали Усатиком.

Глухонемая могла воспроизвести все: свадьбу, ссору, хромого, горбуна, человека, постоянно щурящего один глаз, курильщика с трубкой или курильщика с цигаркой, чиновника с портфелем, рабочего, бьющего щебень, пасечника, стрелочника, бакалейщика на велосипеде и другого бакалейщика из нашей деревни, у которого велосипеда не было, – хитрого и тощего дядьку, обладателя толстой безобразной жены с бородавкой – бабы, потевшей постоянно и настолько обильно, что от ней шел пар; человека, который варит сливовицу; солдата; завитую мелким бесом деваху, веснушчатую, как сорочье яйцо, – образ за образом, человек за человеком, – глухонемая среди дня, утомленного жарой, устраивала целые представления: маршировала, изображала бодливую корову, легко вертела педали первого в нашей деревеньке велосипеда, горделиво выступала с портфелем под мышкой, хромала или выпячивала грудь, шустро, как таракан, перебирала ногами, непрерывно вытирая нос передничком (у нас была такая соседка, все спешила и все вытирала нос передником), козыряла, если история касалась солдат или полицейских, скакала верхом, падала с дерева и поднималась, хватаясь за ушибленную поясницу, потом, внезапно останавливаясь, смотрела на меня, не выходя из актерского ража, блестящими, полными восторга и радости глазами, наклонялась и неожиданно щелкала меня по носу.

* * *

Только тогда до меня доходило, что, увлеченный пантомимой, я, стало быть, смотрел на нее, раскрыв рот как слабоумный. То было время воображения, то был летний день – день, который не сменил предыдущий и у которого не будет завтра, бесконечный день, наполненный до отказа уже сникшим зноем, лениво разбредшейся по пастбищам скотиной, перезвоном овечьих колокольцев, – день, когда волчье яблоко покатилось в самый полдень, прошелестело и пропало в камыше, так же как сама земля сорвалась и теперь катится, подпрыгивая, затерявшись среди высоких облаков, сбросивших на землю груз дождя, катится и подпрыгивает, и никакого ей нет дела до того, что и мы с глухонемой подпрыгиваем и кривляемся посреди церковного поля и пытаемся дать вторую жизнь населению нашей деревни.

Четыреста семьдесят три жителя, считая нас двоих, было, как я уже говорил, в деревне, да еще скот, да две водяные мельницы, один умалишенный, два стационарных котла для варки сливовицы и один передвижной, на конной тяге, предназначенный главным образом для контрабандного производства сливовицы – он ухитрялся ускользать прямо, можно сказать, из-под носа акцизных; семь иди восемь овечьих загонов, окруживших деревню со всех сторон, одна ворожея, учитель, уполномоченный старосты, полевой сторож, недостроенная церковь, трое цыган-кузнецов, духовой оркестрик из пяти музыкантов, две бакалейные лавки с двумя питейными заведениями при них, кооператив с трудолюбивым именем «Пчела», машинист локомобиля, не знаю сколько охотников, один граммофон марки «Зенит», вязальная машина, одна-единственная мясорубка, одна-единственная машинка для стрижки волос – собственность школы, не меньше ста каменщиков – в каждом доме по каменщику, карта Болгарии и еще одна карта – обоих полушарий, сложное учебное пособие с шариком и кольцом – если шарик нагреть, он в кольцо не пройдет, а если холодный, то проходит, наглядно доказывая школьникам, что при нагревании металл расширяется (это я узнаю позже), еще одно кольцо, которым скупщик яиц меряет яйца и определяет, какую цену за них дать, автобус марки «Жар-птица», который проходит раз в неделю не останавливаясь, утонув в пыли по самые брови, веялка, сверло, несколько будильников, аистовы гнезда, телефон, молельные камни, поставленные когда-то для избавления от града, засухи, наводнений и прочих бедствий природного и божественного происхождения, – их давно уже забросили, и вокруг них развелись змеи; еще одно место, где водились змеи, у самой реки, – зимой кладоискатели копали там землю, надеясь найти змеиного вождя, который, по слухам, был толщиной с печную трубу, а на лбу у него сверкала жемчужина; неограниченное количество духов, упырей и водяных – едва ли кто-нибудь мог сосчитать, сколько их приходится на душу населения, плюс одна припадочная, плюс болезни людей и скота, плюс невежество, плюс мы с глухонемой девочкой, и читатель может получить хотя бы слабое понятие о том, что представляла собой в тот летний день наша деревня – усталый, притомившийся от зноя мирок, замкнутая вселенная, которая не двигается вперед, вообще никуда не двигается, а вертится вокруг своей оси и благодаря этому вращательному движению держится на небосводе; потому и ныне, когда я оглядываюсь на нее и смотрю, как она поднимается в космические высоты, я проникаюсь восхищением.

Итак, мы не двигались вперед, не приближались к завтра, мы перекатывались внутри чего-то, и это перемещение из одной точки пространства в другую давало возможность всем четыремстам семидесяти трем жителям и прочему, перечисленному мною чуть выше, с удовлетворением сознавать, что они участвуют в мировом движении.

Предполагаю, что таким же образом двигались и перемещались в пространстве и доисторические звероящеры, приземлившиеся среди гигантских хвощей, потом их сменили лягушки, кузнечики, черепахи, прилетел удод, некое косматое существо склонилось над водой, чтобы посмотреть, куда плюхнулась лягушка, и увидело, что снизу, из воды, на него смотрит незнакомое и косматое подобие человека, и вот так, потихоньку и полегоньку, перемещаясь с места на место, наш прародитель добыл огонь, над землей поднялся дым – первый признак того, что появился человек, после этого первого признака человек умер, за ним пришел следующий, потом появились другие и тоже поумирали, их место заняли следующие, пустили в небо дым от общего костра и умерли, а на их место тоже пришли следующие – на лошадях, с лошадиным хвостом вместо знамени и с длинными обозами, – и они тоже пустили в небо коллективный дым и перемерли, и их сменили следующие, которые тоже перемрут, оставив нам холодную воду своих родников, а потом появимся мы и будем дымить как паровозы, устремив в небо сотни труб своих домов.

Но мы не умрем, потому что никто из живущих не может согласиться с нелепой мыслью, будто он смертен.

Ибо для чего же мы появились на свет, если не оставим после себя какого-нибудь следа, черточки, знака, имени – как, к примеру, Деделия, или хотя бы едва заметной точечки!

Но куда поставить эту точечку или этот знак, и кто сумеет его прочесть, и хватит ли у него воображения, когда он будет его читать, чтобы разглядеть в оставленном нами знаке (как я в каждом знаке и жесте глухонемой улавливаю черту или часть облика кого-нибудь из жителей нашей деревни) наш невежественный спор и соревнование с природой, сможет ли он – будущий человек – расшифровать все эти водяные мельницы, лудильни, вязальную машину, аистовы гнезда, упырей и водяных, духовой оркестрик, мясорубку, сложное учебное пособие с кольцом и металлическим шариком, сможет ли он в этом увидеть нас, всех четыреста семьдесят трех жителей, зажавших под мышки четыреста семьдесят три мира познания и невежества, почувствует ли он ту закваску, на которой взошло тесто со всеми его четырьмястами семьюдесятью тремя ферментами, и будет ли у него достаточно острое обоняние, чтобы различить в каждом из этих ферментов еще столько же оттенков, сохранившихся и перенесенных вместе с нашим семенем более чем через тысячелетие, и будет ли он знать, догадается ли он, что, если припрет, как выражался дядя Гаврил, мы свое семя и зимой посеем в снежные сугробы, ногтями будем снег скрести, а семени не дадим пропасть, пусть даже вырастет из него одно только волчье яблоко?..

Все это, однако, будет иметь значение лишь при условии, что мы смертны и что нам надо будет оставить после себя какие-то тайные знаки, которые когда-нибудь станет разгадывать всемогущий и всезнающий человек будущего. Но пока-то мы еще живы, хоть и пришли из прошлого, а кто из живых, пусть он и пришел из прошлого, поверит в то, что он смертен! Если бы такая мысль внезапно посетила нас и нами завладела, то мир внезапно, вдруг, неожиданно для самого себя размяк бы от доброты, стал бы нелепо гармоничным и созвучным материальному миру.

Этот материальный мир лишен воображения, синеватый венец Берковских гор, огораживающих нашу деревню на западе, создан природой без участия воображения, но он создан для того, чтобы возбуждать, манить и приводить в действие наше воображение; точно так же и громы небесные, и трясины, и топи – дышащие, хлюпающие и выдувающие воздушные пузыри – сотворены без участия воображения и подброшены нам, чтобы манить и увлекать наше воображение назад, в глубокие кладези непонятного, мистического, пугающего; то же самое можно сказать и о лютом морозе – зимой он выползал под вечер из Керкезского леса как пресмыкающееся – или об июльских наводнениях, мутная стихия которых уносила с собой нивы и огороды. Материальный мир лишен воображения, в нем царят необузданные стихии, а стихии не знают жалости. Если же нет жалости, нет воображения, то нет и сострадания, чувства справедливости, страха возмездия и так далее – все это плод воображения.

Тогда для чего дано человеку воображение, что хотела сделать природа или чем хотела отличить человека от всего прочего, одарив его непосильным грузом воображения? Если только для того, чтобы человек страдал, смеялся и выработал в себе способность воспринимать прекрасное, то цена, которую нам назначено за это платить, слишком высока!

И сможет ли вообще всемогущий человек будущего – спрашиваю я себя порой, – расшифровывая оставленный нами знак, понять, сколь печальны и меланхоличны были в нашей деревеньке вина, какие праздники в календаре мы чтили и какие нет, действительно ли мы были христианами восточно-православного вероисповедания (принадлежащими административно Врачанской области, а по церковной линии переданными Видинской епархии, консистория которой единственная в то время имела право продавать тес для гробов, так как на ее территории не было достаточного количества монастырей, которые могли бы ее содержать, а во Врачанской епархии были богатые монастыри, поэтому ей было запрещено торговать вышеупомянутым тесом) или мы были еще язычниками. И заметит ли человек будущего нас с глухонемой – ее, увлеченную своим лицедейством, и меня, разинувшего рот от изумления, покоренного немым театром немой девочки?..

Тогда это нас ничуть не интересовало, потому что каждый ребенок – сам по себе целый мир, за спиной он слышит голоса родителей или звон их мотыг, не оборачиваясь, видит их как на ладони, видит все церковное поле, свернувшиеся от жары листья кукурузы, сморщенные волчьи яблоки, зеленые уши львиной травы, за ними дрожит марево, и в мареве дрожит родная деревня, которую каждый из нас, не глядя, видит как на ладони, потому что каждый из нас носит ее в себе вместе со всеми ее жителями, с улицами, стенными календарями, со скотом и собаками, со свадьбами, похоронами, рождественскими праздниками и т. д. и т. д.

Возвращайся я назад хоть сто раз, я не сумел бы нарисовать свою деревню в один прием, чтоб она, как герб, предстала глазам читателя. Быть может, только гомеровский Гефест, выковавший щит Ахиллу, смог бы такой герб выковать – я убежден, что это ему по силам, но я убежден также, что при этом он что-нибудь да упустит, хотя если он выкует лозу, то не забудет выковать и виноградную кисть, а если выкует виноградник, то не забудет выковать ограду виноградника да под конец еще и тропинку, чтобы хозяева могли пройти по тропинке и зайти на свой виноградник. Его мифологическая рука ковала бы все последовательно, а в жизни нашей деревни последовательности не было, сама эта жизнь была точно заколдованная лягушка, притаившаяся под годами, а годы были обкатаны, как речные камни, бесчувственные и неподвижные.

Кто первый преодолеет свою брезгливость и отвращение к этой заколдованной лягушке, кто первый бросится в ее объятия и поцелует с любовью и надеждой ее прыщавый, ее мокрый, скользкий и горький лоб, чтобы превратить ее в прекрасную сказку? Скорее жизнь сама склонится к тебе и поцелует в лоб своими холодными, мокрыми и горькими губами и этим поцелуем подарит тебе вечный покой.

* * *

Ребячья ватага под предводительством мальчишки, которого ударили жабой по лицу, прошла мимо нашего пантомимического театра. Они шли в Керкезский лес, на тот берег реки, чтобы достать орлят – говорили, будто орел устроил на буковом дереве гнездо. В Керкезском лесу было такое большое дерево, единственный в нашей округе бук, и вот они решили залезть на бук и выкрасть орлят из гнезда. Огородник, увидев мальчишек из своего вербового гнезда на груше, предостерег их, чтобы они не лазили на бук, не то свалятся и расшибутся, а дядя Гаврил посоветовал им быть поосторожней, потому как орел – птица мифическая, и неизвестно еще, на большом ли буке у него гнездо или в скалах Петлева утеса, зато известно, что живет орел триста лет.

«Да нет, на буке, на буке гнездо!» – ответили мальчишки и под предводительством того, которого ударили по лицу жабой, зашлепали вброд через речку, направляясь к большому буку.

Посреди реки стояла серая цапля; она торчала так высоко над округой, словно забралась на ходули и наблюдала с высоты весь мир, на самом же деле она сосредоточенно смотрела, не мелькнет ли в струях воды рыбешка. Заметив рыбу, цапля внезапно меняла позу, молниеносно вонзала клюв в воду, и, когда вытаскивала его, в клюве серебрилась рыба. А цапля снова застывала на своих ходулях, сгорбившаяся, молчаливая и неподвижная, почти вечная – точно такой же я увижу ее через сорок лет, в 1973 году, – сгорбившейся и молчаливой.

Мы с глухонемой тоже сидим неподвижно, сгорбившись, посреди поля Святого духа, позади нас гулко стучат по камням мотыги наших родителей, среди этих металлических звуков доносятся порой и отдельные слова, то женщина обронит слово, то мужчина, слова все долетают незначительные, не связанные друг с другом, сказанные лишь для того, чтоб как-то поддержать разговор, но разговор все равно то и дело рвется, точно наши родители перекапывают мотыгой не церковное поле, а собственные слова, у одного легко отрубят корень, у другого – с трудом, одно отбросят в сторонку, другое присыплют рыхлой землицей. Когда я теперь прислушиваюсь к тем словам, я понимаю, что родители перекапывали тогда блестящими мотыгами не столько церковное поле, сколько самих себя.

Издалека доносится свист, это Цино, посвистывая, работает своим опрыскивателем. Виноградник его синеет, опрыскиватель тоже посинел, соломенная шляпа – и та посинела от раствора. Рядом с его виноградником появляется еще один человек, он тоже тащит опрыскиватель и тоже принимается за работу, но не на Циновом винограднике, а на своем – старом, разреженном, с толстыми, черными, узловатыми стволами лоз. Кое-где из стволов торчат побеги. Хозяин виноградника, тоже посвистывая, подобно Цино, принимается опрыскивать свои лозы, но он опрыскивает не все подряд, а на выбор – то уйдет на десять шагов вперед, то свернет вправо и остановится у лозы через несколько рядов. Постепенно весь виноградник его становится пестрым.

Дядя Гаврил объясняет моему отцу: «У Младенчо кустов десять сорта „мягкая лоза“, он только их и опрыскивает, потому как на этот сорт скорей всего ржавчина садится. По семь раз опрыскивает, а как до сбора дело дойдет, ничего и не собирает, половину винограда ржавчина сгубила. Но Младенчо не отступает, хотя зачем ему семь раз свой виноград отпрыскивать и столько труда в него всаживать, когда он все равно пить не умеет! Кувшинчик вина выпьет и ревет, как дите малое!»

Младенчо и правда очень заботился о своем старом, умирающем винограднике, рыхлил его, обрезал, подвязывал побеги рафией, опрыскивал, а собирал горстку сморщенных ягод, добавлял к ним для запаху сухой цвет дикой лозы, а для цвета – зерен бузины и делал вино. Выпив, он раскисал, вспоминал покойных родителей, покойных родственников своих друзей, зачерпывал вино зеленой миской и, кто бы ни проходил по улице, каждого зазывал попробовать его вино, со слезами на глазах напоминая прохожему, какой славный человек был такой-то, который помер, царство ему небесное, отливал из зеленой миски на землю за упокой души его, утирал слезу и протягивал прохожему зеленую миску. Добрый человек был Младенчо, жалостливый, ползал он, как букашка, по холму с тяжелым опрыскивателем, подсинивал листья «мягкой лозы», посвистывал и, хотя виноградник его был при последнем издыхании, не бросал его, а когда один, когда вместе с женой копался на его рядках с первых весенних дней и до самого сбора винограда. Когда виноград начинал наливаться, он окружал свой виноградник лентами и пугалами, насаживал на колья конские черепа, сооружал из жести лопасти, дребезжавшие на ветру, вообще всячески защищал свой виноградник от птиц.

И для чего только он все это проделывал? Для того, чтоб иметь возможность поздней осенью, когда уже садится иней, нацедить зеленую миску вина, выпить его, помянуть покойных родственников и проронить за них слезу. Я не знаю другого человека, который с таким усердием и постоянством, вкладывая столько труда, взращивал бы свои слезы.

Ребята под предводительством мальчика, которого ударили жабой по лицу, зашли в Керкезский лес, направляясь к большом буку, и лес, всеобщий защитник и покровитель, спрятал их, заключив в свои объятия. Над деревьями взмыли сороки и сойки, показывая, где идут ребята.

Едва ребята скрылись в лесу, Цино закричал со своего виноградника: «Утонула! Утонула!» – «Кто утонул?» – спрашивал Младенчо, подбегая к нему с опрыскивателем на спине. «Собака утонула в колодце!» – кричал Цино, потом мой отец и дядя Гаврил повторили, как эхо, что собака утонула в колодце, и женщины отозвались еще более слабым эхом. Огородник крикнул что-то сверху, с груши, а мужские голоса с виноградника Цино и с церковного поля ответили, что его собака упала в колодец на винограднике.

Брайно тотчас свалился с груши прямо на свои странные овощи, мой отец и дядя Гаврил, бросив мотыги, побежали бегом вместе с огородником, а мы с глухонемой побежали за ними; я жестами кое-как объяснил ей, что случилось, и она стала креститься.

Когда мы прибежали на виноградник, четверо мужчин стояли, наклонившись, около сплетенного из лозы шалаша. В этом месте Цино выкопал и одел камнем колодец, чтоб не приходилось воду для опрыскивателя таскать из реки, вверх по холму. Собака, верно, заигралась среди кустов ежевики и упала в колодец. Цино не видел, когда и как она упала, только вдруг услышал, что откуда-то из-под земли скулит и воет собака. Тогда он спрашивает Младенчо, не слышит ли тот, как воет собака, а Младенчо говорит, что похоже, мол, будто воет, но воет словно бы из-под земли, а где ж это видано, чтоб собака залезла под землю и оттуда выла. «Страшное дело, – говорил Цино, – опрыскивать виноградник и слушать, как из-под твоего виноградника воет собака!» И только когда Цино пошел к колодцу за водой для нового раствора, он увидел, что в колодец упала собака Брайно и отчаянно воет.

Мы с глухонемой продрались через ежевику, заглянули в колодец и тоже увидели собаку на дне – ухватившись передними лапами за камни, она скулила и белыми от ужаса глазами смотрела вверх, на людей. Все кричали: «Спокойно, Балкан, мы сейчас, Балкан!.. Балкан!.. Балкан!.. Держись, не двигайся!» Но Балкан срывался с каменных выступов, камни внизу позеленевшие, скользкие, пес барахтается в воде, исчезает во мраке колодца, каменная бездна под ногами оглашается отчаянным лаем, пока псу не удается снова ухватиться лапами за какой-нибудь выступ и он снова не стихает.

Колодец широкий, поэтому никто из мужчин не может спуститься вниз, в более узкие колодцы мужчины спускаются, раскорячившись, стараясь ставить босые ноги в пазы кладки. А здесь не спустишься, надо найти лестницу или веревку. «Боковина, боковина с телеги!» – приходит в голову Младенчо, и он бежит вниз по склону. У подножия холма стоит распряженная телега Цино с длинными боковинами для перевозки сена. Остальные в это время продолжают успокаивать собаку, и та, глядя на людей, умолкает.

Но люди отходят в сторонку, садятся в ожидании Младенчо у шалаша и закуривают. У колодца остаемся мы с глухонемой, смотрим на собаку, она смотрит на нас, но ни она не может ничего нам сказать, ни мы – ей. Если бы по милости этой самой собаки у меня не пропала речь, я бы сейчас говорил ей что-нибудь ласковое, успокаивал бы ее, а так я молчу, присев на край колодца, и смотрю в собачьи глаза, исполненные ужаса и мольбы. Огородник соединяет поясные ремни, снятые с себя мужиками, снимает ремни и с опрыскивателей, чтобы связать собаку, когда он спустится за ней в колодец.

Появляется Младенчо с боковиной на плече, мужчины опускают ее в колодец, но она оказывается слишком короткой. Ее снова вытягивают наверх, собака снова барахтается в воде и воет, и тогда дяде Гаврилу приходит в голову, что лучше всего привязать к ремням мешок, спустить его вниз, и собака залезет в мешок. Цино дает мешок, его привязывают к ремням, огородник наклоняется над колодцем и начинает спускать его вниз, объясняя собаке, что она должна забраться в мешок и свернуться там калачиком, не то, когда ее начнут тащить, она может вывалиться из мешка и разбиться о камни. Собака, увидев, что мешок приближается, радостно заскулила, разинула пасть и закусила дно мешка. «Отпусти, отпусти!» – закричал огородник, но тут вмешался дядя Гаврил, взял конец ремня из рук огородника и, приговаривая: «Тащи!», потащил собаку из колодца. Собака, держась зубами за мешок, раскачивалась в колодце, с нее стекали тяжелые капли и с шумом разбивались о дно. Это было как в цирке, мужики в себя не могли прийти от изумления, как это собака одними только зубами держится за мешок.

Собаку вытащили из колодца, она отряхнулась, оглядела всех вокруг, взвизгнула и села на задние лапы. Мужики уселись у колодца, собака подошла поближе и сунула морду под мышку огороднику. «Гляди-ка, чем не протосингел, – сказал дядя Гаврил, – умней нас оказалась, из нас никто не догадался, что ее таким манером можно из колодца вытащить!»

К этому времени я уже не испытывал к Балкану неприязни и даже замечал, как я уже говорил раньше, что мы с собакой снова начинаем дружить, хотя иногда я тайком кидал в нее камнем, замахивался палкой или пинал впалое брюхо. Она не сердилась на меня за эти удары, отскакивала на несколько шагов в сторону, садилась и смотрела мне в глаза. Глаза у нее были меланхоличные и придавали всей морде грустное выражение. Но стоило нам с глухонемой припустить за каким-нибудь зеленым кузнечиком или стрекозой, она тут же сбрасывала с себя меланхолию, махала хвостом и большими прыжками кидалась вместе с нами в погоню. Здесь, на винограднике Цино, мне стало жалко Балкана – я видел, как он дрожит и как на боку у него проступает кровь, окрашивая шерсть и на брюхе, – видно, собака поранилась, когда падала в колодец. Мужики взялись припоминать разные истории о том, как изобретательны бывают собаки, попав в беду или заглянув в глаза смерти. Мой отец рассказал, как одна наша собака – ее уже не было на свете, – так вот, как она, когда в деревне появилась бешеная собака, зашла в дом и по шею зарылась в очаге в золу, чтобы спрятаться от бешеной собаки. Мы искали ее целое утро, отец уже думал, что бешеная собака ее загрызла, и только когда мама стала чистить очаг, чтобы развести огонь, собака, скуля, вылезла из золы. А закопалась она так глубоко, что видны были только ее глаза.

«Ну и ну!» – сказал дядя Гаврил, Брайно-огородник вздохнул: «Все же Балкан везучий пес!», а дядя Гаврил дополнил: «Я ж говорю – протосингел! Покажите мне невезучего протосингел а! Протосингел на то и есть протосингел, что, в какую он яму ни свались, везенье его оттуда вытащит. Однако ж пора нам двигаться, потому как солнце катится! До обеда медленно, после обеда еще медленней, а все ж катится!»

Первыми встали мы с глухонемой, с нами пошла и собака, мы побежали вниз по склону, и собака побежала за нами, догнала и помчалась вперед, весело размахивая хвостом, будто никогда и не падала в колодец. За нами шли мужчины, и мы все вместе вернулись на наше поле.

У края поля стоял незнакомый человек с тонкими черными усиками, сам худой и черный, как цыган; шаря по сторонам блестящими черными глазами, он разговаривал с женщинами. Дядя Гаврил стал его расспрашивать, откуда он и каким ветром к нам, и человек сказал, что он из села Старопатица, что случай занес его в наш край и он решил поискать такого-то, потому что когда-то работал с ним вместе на железной дороге, но тому осью дрезины раздробило ногу, он охромел и вышел на пенсию, хотя для пенсии он молодой, по годам бы ему еще работать и работать. Человек из Старопатицы говорил о железнодорожнике из церковного попечительства, наши сказали ему, что он в попечительстве и что попечительство отправилось в консисторию хлопотать об окончании строительства церкви, но к вечеру должно вернуться, так что пока человек из Старопатицы может пойти к жене церковного попечителя, она недалеко от деревни, треплет коноплю, а если не треплет коноплю, то она, наверно, дома, дом ее последний, если смотреть со стороны Петлева утеса, а перед домом – стог сена, по этому стогу дом и узнаешь. Жена церковного попечителя тоже не из нашей деревни родом, она женщина домовитая, гостеприимная, как узнает, что они вместе с попечителем на железной дороге работали, нипочем его не отпустит, а угостит и оставит дожидаться попечителя.

Эта жена у него вторая, женщина что надо, не то что первая жена, рябая и сварливая, а эта и слово сказать умеет, и обойтись с человеком ласково, к месту засмеется, к месту и промолчит, да и набожная – это потому, что детей у них нету, так она по причине своей бездетности и сделалась набожной; а муж ее в церковное попечительство вошел и вот сегодня утром со всем попечительством отправился в консисторию, так что человек из Старопатицы всенепременно должен к его жене зайти, как же это можно быть рядом с их деревней и не зайти, а дом он легко найдет, последний дом в деревне, перед домом – стог сена, и гальки две кучи, и кирпичи завезены, попечитель на будущий год новый дом собирается строить, а в саду за домом яма выкопана, чтоб весной известь гасить, потому как известь надо гасить заранее, чтоб она созрела и для штукатурки годилась, не то коли известь свежая, так по штукатурке потом трещины пойдут; вот по всем этим приметам человек из Старопатицы и найдет дом железнодорожника.

Выслушав наставления, человек из Старопатицы пригладил свои тонкие цыганские усики, блеснул черными цыганскими глазами, и его тонкая фигура заскользила вдоль церковного поля. Он не шагал по дороге, а словно бы на ходу завинчивался и развинчивался – очень странная была у него походка. Обут он был в резиновые постолы фабрики братьев Пантевых, на босу ногу. Переходить речку вброд он не захотел, а свернул и прошел ниже по течению к мосту. Мы с глухонемой смотрели на него как загипнотизированные, первый раз мы видели человека с такой походкой и такого загадочного.

Он был еще на мосту, когда из Керкезского леса с криком выскочили мальчишки. Они кричали так громко и бежали так быстро, словно их по пятам преследовали гадюки. Человек из Старопатицы остановился на мосту. Выскочив из леса, мальчишки рассыпались в разные стороны, как цыплята, – кто бросился к деревне, кто – к реке, кто – к нашему полю, а один бежал по опушке и вопил во все горло. Собака залаяла, стала кидаться то к одному из ребят, то к другому, два раза перебежала речку, распугала свиное стадо, свинарь закричал: «Эй! Эй!», пытаясь успокоить ребят. Люди в поле побросали работу, волы подняли головы, одна только серая цапля стояла, сгорбившись, посреди реки, безразличная ко всей окружающей ее сумятице.

Когда поля огласились детскими криками, то с одной, то с другой полосы стали выходить люди, наверху на виноградниках перекликались голоса, наши тоже подошли к краю поля, огородник зашагал по своему огороду, мальчик Исайко побежал к реке, за несколько минут все ожило, каждый спрашивал другого, что случилось, некоторые подзывали ребят и спрашивали у них, что произошло, не волка ли они встретили или, может, бешеную собаку, что же там такое стряслось в лесу, и вот из уст в уста, почти шепотом, по всему полю, через речку поползла весть, что мальчик, которого ударили жабой по лицу, сорвался, когда лез на большой бук искать орлиное гнездо, напоролся животом на сук и пропорол себя насквозь. Все так и застыли на месте, будто среди поля ударила молния. Никто никого больше ни о чем не спрашивал, все стояли и смотрели в сторону Керкезского леса в ожидании, что оттуда вот-вот покажется пропоротый насквозь мальчик.

И все же он появился как-то внезапно, словно бы неожиданно и очень тихо.

Он вышел из леса, точно из какой-то утробы, и пошел прямо к броду, держась руками за живот. Со стороны Цинова виноградника кто-то окликнул его по имени, но мальчик не обратил на это никакого внимания, он шел молча, как заводная игрушка, по стерне, по пашне, по огородам и все так же держался руками за живот. «Орел – он и есть орел, попробуй доберись до него!» – сказал дядя Гаврил, покачивая головой и глубоко, почти вдохновенно затягиваясь цигаркой. Когда мальчик подошел ближе, мы все увидели, что живот у него распорот, потому он и держится за него обеими руками.

Не знаю, что за оцепенение охватило всех, но никто не побежал ему навстречу, а все ждали, пока он перейдет речку, ждали, когда он сам подойдет к взрослым. И мальчик пошел вброд, вернее, он зашел в воду, упал ничком и стал пить. Потом снова встал, попытался положить руки на живот, но не мог, его качнуло влево, вправо, он сделал три-четыре шага вперед и, едва ступив на берег, повалился в пыль. Тело его свела судорога, мужчины, точно подхваченные ветром, кинулись к нему, человек из Старопатицы повернул обратно по мосту, тонкая его фигура словно развинчивалась на ходу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю