Текст книги "Клад"
Автор книги: Павел Шестаков
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
– Как же, по-твоему, монета в огороде оказалась?
– Не знаю. Мог кто-то уронить, потерять, когда тащил клад.
– Слушай! Я не помню, а что Доктор говорил?
– О кладе он не говорил.
– Что же он монетой заинтересовался?
– Это в связи с Захаром.
– Думаешь? А мне его физиономия не понравилась. Такие вечно себе на уме, скрытничают.
– Ну, на тебя он поглядывал довольно откровенно.
– Ревнуешь? Это хорошо. Значит, я тебя зацепила все-таки… Но ты должен с ним поговорить. Уверена, он темнит. Я чувствую…
«Господи, опять чутье!..»
Саша уже боролся со сном. Охватывала усталость.
– Не спи, – толкнула его Дарья. – Ты должен с ним повидаться. Завтра же. Слышишь?
– Утро вечера мудренее, – пробормотал Саша и провалился в небытие.
Однако утром они слегка повздорили. Александр Дмитриевич собирался стушеваться на несколько дней, не появляться в «замке», а с Дарьей видеться здесь или дома. Но она внесла в их первоначальный план решительные коррективы.
– Приезжай во второй половине дня.
– Зачем?
– Как зачем? Ты же должен поговорить с Доктором. Уверена, у него есть в запасе пара слов за этот клад.
Пашков вздохнул. Он понимал, что повидать Доктора нужно, но сегодня?
– Какие еще проблемы?
– Не хочется так сразу под всевидящие очи.
Дарья расхохоталась.
– Угрызения испытываешь? Ничего. Любишь кататься, люби и саночки возить.
Он поморщился.
– Да ты что? В самом деле скис? Сколько тебе лет?
– Вот именно. Много.
Пояснять подробнее не имело смысла. Его состояния Дарья понять не могла, а уж возможное неодобрение «старичья» вообще игнорировала.
– Плевать на этих ханжей. Делают вид, что в их время детей в капусте находили. Может быть, и в капусте, конечно, но юбку все равно задирать приходилось. Правильно я говорю?
И расхохоталась, довольная шуткой.
Александр Дмитриевич, разумеется, не думал, что его принес аист, однако, представляя неизбежное: строгий пуританский взгляд матери, растерянность порядочной Фроси и понимающую усмешку познавшего жизнь Доктора, заранее чувствовал себя попавшимся с поличным.
– Брось! – отрубила Дарья, взмахнув рукой. – До скорого, и не трусь! Все беру на себя…
Слов на ветер она не бросала.
Позвонил он один раз, матери, а открыла Дарья.
Видно, ждала его и уже вела свою линию. Вела не без удовольствия.
– Александр Дмитриевич! Бедный вы мой! Ну зачем вы сегодня приехали? Ведь вы тут осуждены без снисхождения.
– Я? За что? – подыграл он неумело и сразу заметил, как дрогнули губы у Доктора, тонкие, сухие и прозрачные, но выразительно подвижные.
Вся квартира будто дожидалась его на кухне.
– Ну, вот вы и растерялись, – продолжала Дарья. – Не надо. Я с вами. Я вас защищу! Александр Дмитриевич уехал по моему настоянию.
– Как же так, Саша? Девочка же одна осталась! – произнесла Фрося очень смущенно.
– Вот именно! Как вы могли бросить слабую женщину одну в заброшенном доме, да еще в таком месте? – возмущенно воскликнула Дарья, комически всплеснув руками.
– Правда, Саша. Ведь там страшно, – повторила Фрося.
Кажется, она одна была готова принять внучкину версию.
– Бабуля! В городе такая духота, а там речка, воздух.
– Да там не так уж страшно, Фрося.
– Но-но, Александр Дмитриевич, – перебила Дарья. – Вам стало страшно! Я же видела, как вас страшила ночь под одной крышей с незнакомкой.
– Даша! Что ты это…
– Ах, бабуля. Все в порядке. Ты же видишь, все живы, здоровы.
– Да, к счастью, – сказала мать. – Пойдем, Саша.
– Сейчас. Валентин Викентьевич! Если разрешите, а к вам зайду чуть позже?
– Милости прошу, – совсем не удивился Доктор.
Саша скрепя сердце последовал за матерью. Она плотно прикрыла дверь и бросила на него ожидаемый строгий взгляд.
– Ты взрослый человек, сын, и не обязан отчитываться передо мной. Но я знаю, ты обычно не лжешь, поэтому скажи, пожалуйста, ты действительно ночевал дома?
– Какое это имеет значение?
– Представь себе, мне не безразлично, что думают о моем сыне. Фрося – достойнейший человек, и вы не имели права заставлять ее так волноваться. Она не спала всю ночь. Если ты в самом деле вернулся в город, ты должен был хотя бы предупредить, что эта особа пожелала заночевать в прохладном месте.
– А если я не возвращался в город? – разозлился он.
– Не удивлюсь, если так и было.
– Что ты хочешь сказать?
– У этой девицы на лице написано, что она ни одни штаны не пропустит.
Саша обиделся за Дарью.
– Мама! Ты всегда говоришь, что в ваше время все было высоконравственно. Откуда же твоя проницательность?
Мать покраснела.
– Как ты смеешь! Да, и в наше время были потаскухи и неустойчивые немолодые мужчины, но я не думала, что мой сын…
– Прошу тебя, мама, оставим это! Скажи лучше, ты ни с кем не говорила о монете, которую мне передала Фрося?
Она возмутилась. Впрочем, он постоянно вызывал в ней подобные чувства.
– Какая чушь! Меня никогда не интересуют чужие денежные дела.
Ответ был для Александра Дмитриевича исчерпывающим. Слух не мог пойти от матери, он это и раньше знал.
– И как только у тебя могло возникнуть такое нелепое предположение! А в чем, собственно, дело?
– Все в порядке, мама.
– Какая-нибудь сплетня? Люди всегда готовы охаять самое доброе дело.
– Успокойся. Все в норме. Я забегу к Валентину Викентьевичу.
– Валентин Викентьевич не сплетник.
– Я уверен… Долг я скоро верну.
– Можешь не спешить…
Доктор уже ждал. На столике стояла бутылка, а на коленях Валентина Викентьевича лежало чистое полотенце, которым он протирал хрустальные бокалы.
– Саша? Входите. Горю нетерпением.
– Узнать, где я ночевал?
– Почему бы и нет? Был бы рад вас поздравить, молодой человек.
– Мать только что назвала меня весьма немолодым.
– Ерунда! – произнес Доктор убежденно. – Все женщины, даже ваша безупречная матушка, с годами становятся слишком строгими. Может быть, это просто зависть? Тоска по ушедшим возможностям. Вам не кажется? Я не оскорбляю ваши сыновьи чувства?
– Нет, Доктор.
– Рад, что мы понимаем друг друга. Что касается возраста, поверьте старику: от сорока до пятидесяти – лучший возраст для мужчины. Да, пик, пожалуй, миновал, но миновало и глупое нетерпение юности, всеядность, неумение вкусить весь букет. Только после сорока, по моему глубокому убеждению и опыту, мужчина способен по достоинству оценить все многообразие женской фауны…
– Может быть, флоры? – засмеялся Александр Дмитриевич. Ему была приятна болтовня соседа.
– Нет, друг мой. Я не оговорился. Женщины не растения, в их жилах – горячая кровь. И они становятся знатоками гораздо раньше нас. Они очень чутко ощущают способность мужчины оценить их молодость. Ну посудите сами. Разве может эта очаровательная Дарья осчастливить какого-нибудь пресыщенного современного юнца! А вас может. Ведь может?
– Может, – признался Александр Дмитриевич. – Но я не сказал, что осчастливила, заметьте!
– Пардон! Зачем эти житейские подробности, натуралистические детали, протокольные показания? Не будем спускаться на грешную землю. Останемся в области чистых размышлений. Другое-то мне уже недоступно. Вот смотрите. – Он вытянул руку, лишь слегка прикрытую у плеча коротким рукавом рубашки. – Видите? Вся немочь старости в этой пожелтевшей коже, в дряблых мышцах под ней, в синих сосудах, наполненных холодной кровью… Но здесь, – Пухович поднял руку и прикоснулся пальцем к морщинистому лбу, – вопреки очевидности угасания по-прежнему настойчиво функционируют клетки, работает мозг, этот древнейший компьютер, упорно сопротивляющийся склерозу. У меня хорошо устроенный мозг, Саша. Когда-то я гордился им, а сейчас только удивляюсь. Зачем он продолжает ненасытно перерабатывать ненужную информацию и требует все новой пищи? Мы все-таки машины, Саша. Биороботы. Я часто об этом думал. А вы? Вам не приходило в голову?
– Машины можно было изготовить и посовершеннее.
– Хм… Смотря кто изготавливал. Это смешно и парадоксально, но вы рассуждаете как верующий. Слаб, дескать, человек. Не машина. Разве вы верите в Бога?
– Нет.
– И я тоже. Поэтому и допускаю, что машины плохи. Разве может истинный творец гнать бракованную продукцию? А вот какая-нибудь мастерская в соседней галактике – сколько угодно. Этакий ширпотреб для заселения бесхозных планет. А?
– Мастерская? Даже не завод?
– Это вас унижает? Ну, пусть научно-производственный комплекс, с экспериментальными лабораториями, конструкторскими бюро. Получает заказ освоить небесное тело. Выдаются исходные параметры: удаление от ближайшей звезды, среднегодовая температура, наличие воды, состав атмосферы, ну и все прочее. Начинают трудиться. С малого, разумеется. С амебы, микроорганизмов. Сначала результаты прекрасные. Надежность, высокий КПД, способность самовоспроизведения и самоограничения. Лошади едят овес, а волки лошадей. Но друг друга, заметьте, ни-ни! Вы видели, чтобы кошка убивала кошку? А какие когти! Что стоит выцарапать глаза или вспороть живот! Однако никогда. Как говорится, ворон ворону… Мы эту поговорку в отрицательном смысле применяем. И зря! Животные-то мудрее и даже гуманнее получается, а? Почему?
– Почему же?
– Такими получились. Первая продукция, честь фирмы. Работают подвижники. На износ. Но когда очередь дошла до нас, бедных, ситуация изменилась. Светлые головы, убаюканные успехом, почили на лаврах, расширили штаты, окружили себя бездарными подхалимами, родственниками, позвоночниками. От всей этой шушеры не отбиться. Еще бы! На очереди венец творения. Какими премиями пахнет, какова престижность! А межгалактические командировки? Тут уж талантам делать нечего. Таланты пусть кошек до сиамских кондиций доводят, а за человека новое поколение возьмется. Дорогу молодым! И что же?
Саша поднес коньяк к губам. Доктор сделал паузу и тоже выпил.
– И что же? Сами видите. Напортачили. Там недотянули, тут поспешили, лишь бы поскорее отрапортовать. Вот и сделали недоведенную модель, а на конвейере тоже сбой, поставщики недопоставили разумные гены. Так и поплыли дефектные пробирочки через время и пространство. На каждой штампик – «друг, товарищ и брат», а внутри – «умри ты сначала, а я после». Ну и, понятно, только их выпустили в окружающую среду, товарищ и брат сразу за дубину, за каменный топор и пошли гвоздить по головам и меньших братьев, и средних, и старших. Умри ты сегодня, а я завтра! Не надоело слушать? – прервался Доктор. – Засиделся я в одиночестве, простите болтливость стариковскую. Хочется мыслить парадоксально, иначе скучно очень. К тому же бессонница. А в моем возрасте, если не спишь, конец неизбежный постоянно в мозгах маячит. Вот и отвлекаешься такими фантастическими шутками.
– Черный у вас юмор, Валентин Викентьевич.
Старик метнул короткий взгляд.
– Да уж какой есть. Жизнь подвела. Я понимаю, что гипотезы мои мрачноватые, но это же гипотезы только. В истинные тайны – кто мы, откуда, зачем? – нам проникнуть не дано. Наш удел – секреты малые. Вот откуда, например, ваша монетка в огороде? Ведь вы из-за нее ко мне зашли?
– От вас не скроешься, – признался Саша, немного удивленный проницательностью старика. «В самом деле, мозги варят!»
– Зачем же скрываться? Пришли вы по адресу и вовремя, с удовольствием проговорил Доктор, потирая руки, – хотя и любопытно, что именно вас ко мне подтолкнуло?
– Вы связали бой у моста и эту монету.
– Верно! – обрадовался Пухович. – Да пейте же вы, ради Бога! Наши компьютеры работают по одной программе. Но в прошлый раз я не мог вам сказать того, что могу сейчас. И виноваты в этом вы сами. И вас, и меня, дорогой Саша, заинтересовала эта монетка, но вы по молодости поспешили сдать ее в музей, а я, умудренный опытом, нашел возможность исправить вашу ошибку! И вот результат. Полюбуйтесь!
Доктор с торжеством вытащил из кармана бумажник и извлек из бокового отделения фотографию.
– Она? – И, не дожидаясь ответа, добавил с торжеством: – То-то!
Пашкову не нужно было рассматривать снимок, однако изобразить удивление пришлось.
– Ничего удивительного! Мне оказал любезность один молодой друг. По моей просьбе сфотографировал монету в музее. Ну, что скажете?
– Зачем?
– Не понимаете? Мы же говорили о взрыве моста и об античной находке на месте боя. Должны же вы как музейный работник знать о «кладе басилевса» и о постигшей его участи.
– Его вывезли…
– Но не довезли. Он находился в вагоне, который свалился в поду.
– Вы думаете?
– Убежден. Я еще тогда был наслышан, какие поиски тут учинили.
– Вот и нашли. Нашли и вывезли.
Саша не мог понять, что заставляет его противоречить, даже скрывать правду от Доктора. Тот вел себя откровенно, но как-то уж слишком напористо, и это не нравилось Пашкову.
Увлеченный старик, казалось, не замечал Сашиного внутреннего противодействия.
– А наша монетка? – с ехидцей спросил он. – Немцы оставили ее Захару в компенсацию за сожженный дом? Что-то не замечал я у них обостренного чувства справедливости.
– Но если вы правы… Значит, монета из клада?
– Вот это я и предлагаю вам уточнить. Возьмите фото. В музее наверняка сохранились какие-нибудь описи, документы…
– Узнать можно и без фотографии. Монета ведь в музее.
И Саша снова наткнулся на острый взгляд Доктора. Тот самый, каким тот осадил Дарью, который только что метнул в него самого в ответ на замечание о черном юморе.
– Вы хотите, чтобы об этом узнали все?
Доктор подчеркнул слово «все» и долил коньяка в бокалы, давая Саше время подумать над вопросом.
Знали, однако, уже многие – Вера, Моргунов, Дарья – и Саша поймал себя на том, что это ему неприятно. Он ушел от ответа.
– Предположим, я уточню. А дальше?
Доктор протянул свой бокал.
– Мы посоветуемся, Саша, что делать дальше. Пока следует уточнить. Ваше здоровье.
– Мне кажется, вы знаете о кладе больше, чем говорите.
Пухович повел тонким пальцем, как грозят детям.
– Ну-ну, Саша! Вы мне не доверяете? Мы уже ведем себя, как флибустьеры, не поделившие пиастры?
Саша понял, что допустил ошибку, и попытался отшутиться.
– Скорее шкуру неубитого медведя.
Доктор принял шутку.
– Неплохо сказано. Медведь, увы, пока вне нашей досягаемости, но поохотиться стоит. Стоит, Саша.
– Если только его не убили раньше нас.
– Вот это было бы прискорбно.
– Вы надеетесь найти клад?
– С вашей помощью. Но не подозревайте меня в большой корысти, Саша. Четверть суммы, даже одна восьмая для меня слишком велика. Ха! Я не успею потратить такие огромные деньги. Жизнь коротка, но вечно искусство. В этом моя заинтересованность. Знаете, этот клад произвел на меня впечатление еще до войны, когда я впервые увидел его в музее. Потом он попал в руки фашистов. Было обидно, хотя, если откровенно, война перевернула шкалу ценностей. Вам трудно представить умонастроения тех страшных лет. Люди не думали о кладах, они не думали даже о собственной жизни. Они сражались, Саша. Вот и все. И дороже жизни ценили незапятнанное имя, больше смерти боялись клейма труса, предателя. Окруженцы пробиваются к своим. Выйти, искупив кровью, нанести врагу наибольший урон – вот что ими движет. Очертя голову, эти люди выходят в предместье наполненного врагами города и взрывают мост. Мост, а не клад – вот что ими двигало, вывод из строя стратегической магистрали. Чтобы с этой охранной грамотой, свидетельством верности, неопровержимым фактом, омытым кровью, выйти к своим, предстать перед сражающейся Родиной – ну и органами НКВД, само собой. О кладе и не знал никто из них. И я не знал, что он в поезде. Совершенно случайно бренное пересекается с вечным. Правда, тогда клад скорее представлялся бренными побрякушками, а теперь жизни наши бренны по сравнению с вечными сокровищами искусства. Знаете, перед смертью хочется прикоснуться к вечному, если даже след его сохранился всего лишь в старушечьей шкатулке.
– Но как монета оказалась на Захаровом подворье?
Доктор вздохнул.
– В этом вопрос вопросов, к решению которого, как вы чувствуете, мы нимало не приблизились.
– Жаль, что Захар умер.
– Не думаю, чтобы он был нам полезен. Захар и еще один из местных, кажется, по фамилии Малиновский, прикрывали отход отряда. Они хорошо ориентировались в округе и должны были присоединиться к нам позже, задержав немцев пулеметным огнем и отойдя стороной. Мы ждали их в овраге, ниже по реке. Ну, Захар еле добрался, в промокших кровью штанах, без всякого клада, разумеется, а Малиновский погиб.
– Так сказал Захар?
– Да, он сказал, что Малиновского прошило очередью из «шмайсера», Но, возможно, тот был ранен и немцы добили его.
«Расстрелян обходчик? Вот оно что…»
– Захар бросил товарища?
– Ну, не будем судить так резко. Он мог с уверенностью счесть его убитым. Да и как мог Захар спасти Малиновского? Тащить его на себе? Верная гибель для обоих… Подробностей, Саша, увы, никто уже не узнает. На войне как на войне. Это нужно самому пережить. Так что не спешите бросать камень в Захара.
– Обидно. Все-таки вы могли знать больше. Прожили столько лет по соседству с Фросей!
– Не так уж много. И Захар, как вы знаете, сюда не ходил. А я не люблю копаться в чужих отношениях. Знал, что есть брат. Но зачем мне брат, которого собственная сестра не жалует? Зачем мне знать, где он живет, обитает? Разве это не логично?
Получалось логично.
– Сожалею об ограниченности своих возможностей. Еще несколько капель на прощание?
– Спасибо. Не откажусь.
– Успеха вам, Саша! По-моему, игра стоит свеч.
– О чем вы, Валентин Викентьевич?
– Даже четверть суммы, а? Вы-то помоложе меня. Ах да! Забыл совсем. Этот молодой человек, что сфотографировал монету, собирается приобрести дом. Я сказал ему о Фросиных намерениях. Так что не удивляйтесь, если он туда нагрянет.
– У дома теперь целых две хозяйки. Это их дела, им решать.
– А наше дело – клад, верно?
«Наше дело? Что же тогда мне мешает рассказать ему о записи Лаврентьева? О том, что нет необходимости уточнять происхождение монеты? Монета из клада, и самое верное – официально сообщить об этом в музей. А я веду какую-то сомнительную игру в недомолвки. А тут еще Дарья возникла. Завел молодую любовницу, ищу клады. Что это? Поздняя вторая молодость или ранний маразм? Или вечная инфантильность?.. Господи! Неужели я никогда не поумнею? Пошли хоть каплю разума! Дай хоть в старости разобраться в себе!»
– Мне пора, Валентин Викентьевич.
– Фото не забудьте, Саша!
Добравшись до родного, хотя и жесткого дивана, Пашков устроился в углублении между пружинами, вооружился лупой и принялся рассматривать знакомое изображение на снимке. На душе было смутно. За последние годы он привык плыть по течению и не ждал перемен. Река, что несла его, казалась самой Летой, пусть печальной, но ограждающей от суеты на берегах, где ему не удалось преуспеть. Даже «хроническая бедность» незаметно превратилась в дурную привычку, размышлять о ней стало легче, чем пытаться преодолеть. «Разве я один влачу изо дня в день незавидное существование?» Правда, за последнее время некоторые всполошились, устремились кто в кооператив, кто в кустари-одиночки, стремясь вырваться из прозябания, но в этом вопросе Саша был вместе с народом, возмущенно дожидавшимся, «когда же приструнят рвачей». «Пусть попробуют они, я лучше пережду», – сформулировал он свою позицию словами Высоцкого.
И вдруг по зеркальной поверхности пробежала рябь, порыв ветра качнул лодку, и он схватился за борт, теряя душевное равновесие. Он вглядывался в себя, стараясь разобраться в суетных мыслях, раздумывая, что же делать, лечь на дно лодки и не замечать сирен или взяться за руль и сменить курс… «Шесть нулей» манили, как оазис путника, заблудившегося в пустыне, однако он знал, как часто вместо оазиса видится мираж. «Брось! Не поддавайся сирене. Это же Дарья тебя взвинтила. «Помолодел», и дурь в башку бьет. Не для тебя счастливые находки… А Дарья? Разве сама она не счастливая находка? Но ведь удача, как и беда, не ходит в одиночку. Кому-то же достаются выигрышные билеты?.. А сколько их в мусорных урнах и вокруг них валяется! Утихомирься, старик. И зачем все оно возникло!»
Как и многие сограждане, Александр Дмитриевич с некоторых пор оценивал слово «возникать» противоположно его изначальному смыслу. Казалось, недавно еще звучало оно вполне положительно, даже вдохновляюще, означая по словарю «появление нового». Новый, как уверяли, мир возникал на глазах в нескончаемом многообразии: ракеты и плотины, почины и движения, открытия и победы возникали и росли, как грибы после дождя. Наконец объявили, что возник даже новый человек. И вот тут-то вышла осечка. Именно один из новых в какой-то упущенный историей момент придал оптимистическому слову прямо противоположное значение, раздраженно одернут собрата по новому обществу: не возникай! Дескать, незачем, не нужно, хватит. Сказал и был услышан и понят. Так вдохновляющее слово-лозунг в одночасье превратилось в умоляющий призыв смертельно уставших под камнепадом бесконечных возникновений людей. Новое стало не вдохновлять, а настораживать, теперь от него ждали только новых хлопот и осложнений, будь то грядущая реформа ценообразования или неожиданный телефонный звонок.
«И зачем все возникло!» – подумал Саша о «находках» последних дней, и светлые миражи затянулись темными тучами. Он никак не мог решить, что же делать – плыть дальше, вручив судьбу Лете, или взбунтоваться и поднять на судне пиратский флаг! Поэтому неожиданный звонок – в дверь, а не по телефону – вызвал раздражение: «Ну кто там еще возник?» Вопрос был риторическим. «Вычислить» пришельца Саша все равно не смог бы, настолько не ожидал он увидеть этого человека. Да, и увидев, не узнал. Внешность посетителя ничего ему не сказала.
– Что вам? – спросил он недружелюбно.
– Не узнали, конечно? – откликнулся тот тихо.
– Извините.
– Ничего. Я предполагал. Можно мне войти?
Перед Пашковым стоял бродяга, иначе не назовешь. Но вызывал он не опасение, а скорее жалость, до того изношенным выглядел и слабым.
Саша жестом пригласил незнакомца в комнату.
Человек вошел и, оглядевшись, неуверенно покосился на кресло, будто опасаясь, что сесть ему не предложат.
Эта робость устыдила Александра Дмитриевича.
– Садитесь.
– Спасибо. Но я хочу, чтобы вы меня узнали.
– Погодите…
В движениях, в интонации, в голосе гостя слышалось определенно знакомое. «Но кто же он, черт возьми?»
– Федор я… Помните, мы вместе работали?
Пашкову потребовалось установить полный самоконтроль, чтобы не выдать своих чувств…
Этот Федор ничего общего не имел не только с тем, молодым, модным, щеголеватым, каким предстал перед Сашей впервые, когда их познакомил режиссер в номере гостиницы накануне съемок, но и с Федором, каким он был в «Юпитере», в последнюю их встречу. В гостинице он напоминал Христа периода первой проповеди в Назарете, в «Юпитере» – Христа осужденного, теперь его невозможно было сравнить даже с Христом, снятым с креста. Впрочем, сравнение с богочеловеком было нелепым, перед Сашей стояла развалина человеческая, с лицом, обрамленным редкой тусклой растительностью и обтянутым желтоватой, собранной в морщины кожей. Под стать была и одежда, латка на латке, джинсы с бахромой.
– Здравствуйте, – сказал Саша и, переведя дух, протянул и пожал вялую, холодную и влажную руку Федора, которую, припомнилось, ощущал когда-то как сильную, изящную и всегда горячую.
– Да садитесь же вы.
Федор наклонил голову в знак благодарности и сел.
– Скажу сразу, я рассчитываю на некоторую помощь, но ограниченную и временную…
«Денег будет просить… А у меня нету».
Федор остановился и посмотрел на Александра Дмитриевича, стараясь прочитать его мысли.
– Нет, я не собираюсь вас разжалобить и выпросить денег. У меня есть немного денег. Правда, очень немного, но потребности мои еще меньше. Собственно, я могу вполне питаться хлебом и водой.
– Что вы!
– Да, могу, – заверил Федор.
«А не тронулся ли он?» – подумал Саша.
– Нет, – откликнулся Федор, снова угадав мысль, и пояснил: – Не удивляйтесь, я не ясновидящий, но я хорошо знаю, как меня воспринимают. Да, я на дне, но не подонок.
– Я и сам не наверху, – заметил Саша, смутившись.
– Я знаю. Иначе бы к вам не пришел. Благополучные для меня давно за кругом. Хотя у вас, надеюсь, лучше положение, чем мое, но, может быть, и хуже…
– Сейчас у всех хуже. Так, во всяком случае, уверяют.
– Вы не совсем поняли. Я поясню. Я не идиот, чтобы считать свои муки лучшими в мире. Чиновник умер от страха только потому, что чихнул на лысину начальника. Универсальной шкалы страданий не существует, каждый страдает в одиночку. Но ваше положение лучше, потому что вы переживаете муку собственную. Мне на себя наплевать. Лично на себя. Понимаете?
– Говорите, – попросил Саша, не совсем понимая.
– Я хочу покороче. Или вы поймете сразу, или не поймете вообще. Здесь слова ничего не поясняют. Если вы подготовлены внутренне, вы поймете. Если нет – значит, нет.
– Я попытаюсь, – согласился Пашков, присаживаясь на диван.
– Хорошо. Меня не устраивает жизнь. Не моя, я уже сказал. С моей, сами видите, все ясно. Но жизнь вообще, собственное ее устройство. Понимаете? Вернее, чувствуете? Понять умом это нельзя. Что для вас жизнь? Окружающий шабаш или боль вашей нервной ткани? Еще короче. Вам дадут миллион, о вас будут писать и показывать по телевидению. Вам поставят памятник. Вас это устроит?
Саша согнул и разогнул пальцы, хрустнув суставами.
Федор смотрел прямо, глаза его были широко открыты. Вначале Саша их просто не заметил, подавленный общим обликом нежданного гостя. Да и Федор в первом смущении отводил взгляд. Теперь он смотрел открыто, большими, поблекшими, в темных кругах глазами, в которых прошлое художническое удивление миром сменилось горьким недоумением – ну почему вы все не видите того, что открылось мне?
– Я не знаю, – сказал Пашков. – Я не думал о миллионе и памятнике.
– Это неправда.
– Меня бы устроили тысяч десять и членство в творческом союзе.
– Ого! Ваши дела, оказывается, хуже, чем я думал.
– Значит, есть все-таки шкала?
– Слава Богу, у вас еще сохранилось чувство юмора. Это хорошо. А то я испугался. Значит, вы понимаете, что, если бы вас приняли в союз и дали десять тысяч, вы бы неминуемо превратились в завистника, интригана и негодяя?
Саша улыбнулся.
– Вряд ли. На интриги тоже талант требуется.
– Верно. Я почти получил ответ на свой вопрос. Вы еще человек окружающей среды. Вы не замечали, как люди проболтались, введя этот дурацкий термин? Чисто по Фрейду, который считал, что случайных оговорок не бывает. Окружающая среда! Как точно – окружающая! – вроде сферы, в центре которой – ты. А вокруг елочные игрушки, новогодние конфетки, и все хочется сорвать и съесть. Берегите эту среду, детки, не дай Бог она вылетит в озоновую дыру, что станете хватать? Как ведь проговорились узники планеты, а?
– Разве вас ничто не окружает?
– Нет. Мне противна эта экологическая камера, где каждый борется за миску баланды. Я частица космоса и не приемлю земной жизни. Когда я ощущаю боль, мне больно, когда она притупляется – мне стыдно. Вы понимаете меня? Я хочу, чтобы вы поняли хотя бы на десять процентов. Больше, собственно, и не нужно.
– А что же нужно? Вы говорили о помощи.
– Это вас не затруднит, я сказал. Мне мало надо.
– Вы насчет хлеба и воды? Давайте-ка поедим, кстати.
– Это лишнее.
– Лишнего, к сожалению, ничего нет. Даже выпить нечего.
Федор повел головой:
– Я не пью, я лечился.
– И выздоровели?
– Да, я не пью.
– Ну, тогда чай. Дрянной, правда.
– Если плохой заварить покрепче, можно пить.
– Хорошо. Есть яйца, картошка в мундирах, но вчерашняя.
– Нет, спасибо.
– Баночка шпротов есть.
– Я вижу, вам хочется меня накормить. Я это понимаю. Я как снег на голову и плету непонятное, вам хочется чем-то отвлекать себя, так вам легче. Хорошо. Откройте шпроты. Я раньше любил макать хлеб в масло. Больше мне ничего не нужно. Еда притупляет мысль, вы замечали? Пойдемте на кухню, если вам так удобнее.
На кухне он замолчал на время, сидел, ссутулившись, на табурете и ел хлеб небольшими кусочками, опуская его в масло, налитое из открытой банки в блюдце.
– Спасибо за пиршество. Но я о другом хотел просить. Моя жена умерла. Или вы ничего не знаете?
– Я слышал про автокатастрофу. Это давно случилось?
– Она прожила десять лет. Но рассказывать подробно трудно и бесполезно. Простое труднодоступно. Даже гению. «Какое жалкое коварство полуживого забавлять, ему подушки поправлять, печально подносить лекарства, вздыхать и думать про себя, когда же черт возьмет тебя». Слышали, конечно, тысячу раз и пропускали мимо ушей. Я тоже. Раньше. А теперь каждое слово осмыслил. Гений-то писал понаслышке. Разве бывают полуживые? Бывают или живые, или неживые. Даже я еще живой. Видите, мне нравится хлеб с оливковым маслом, хотя могу и обойтись. А беспомощный жив вдвойне, потому что страдает больше… Да разве несчастного человека забавляют? Нет, не то совсем. И подушками не обойдешься. Ну, тут благополучным представляется судно, ночной горшок… Хотя судно – чепуха. К этому как раз привыкнуть можно. А знаете, к чему нельзя привыкнуть? Вот когда она на тебя смотрит и не судно просит и не лекарство, а просит, да еще не осмеливаясь высказать эту мольбу, потому что это не та просьба, когда червонец одолжить до получки требуется, тут другое совсем. Молит посидеть рядом, хотя и не надеется, что ты сядешь и посидишь просто так, без прямой какой-то надобности, просто посидишь… И вот это труднее всего. Потому что лекарство дать – это действие, сумма движений, напряжений, а сидеть – состояние. И вот тут-то гений и взял реванш за пошлость. Тут он в точку, потому что сидеть и не думать, когда же черт возьмет тебя, невозможно. Вот это вы понимаете?
Саша подумал.
– Я не имею права, наверно…
– Спасибо. Я тоже. Я злоупотребляю…
– Нет.
– Нет? Тогда остановите, если невмоготу станет… Вы, конечно, спросите, неужели было невозможно ничего сделать? В самом свинском, жестоком смысле? Разойтись, сбежать, сдать в какое-нибудь заведение, гарантирующее ускоренную смерть существа, для которого в жизни осталось одно ожидание смерти? Короче, перешагнуть! Сказать – а что я могу сделать? Спасти не могу, а сам рядом погибаю. Ведь мне будущее сулили. И я, между прочим, имел десять тысяч и членом союза был… Что же разумнее – приковать себя и разделить участь обреченного человека или перешагнуть и, как мы ужасно говорим, приносить пользу людям? Ах, как мы говорить умеем, ах, какие слова выучили. Окружающая среда, польза людям! Да разве есть хоть один человек, который живет лишь для пользы людей, даже ближайших? Нет таких, нету! Мы ее по необходимости приносим. По остаточному принципу. Разве вы не думали об этом?
– Думал.
– Ага, это хорошо. Откровенная мысль – вот единственное очищение. Это приближение к истине. Мы все живем для себя. Даже Христос. Вы помните, как он закричал перед смертью Богу: за что, за что? Это же он в самый последний миг осознал, что род людской спасал не ради нас, а потому, что ему это прежде всего самому требовалось и нравилось. Ходил со свитой апостолов, учил, и гордился, и презирал недоучек фарисеев, собственным умом наслаждаясь. Они к нему, недалекие провинциальные хитрецы, с динарием, а он – да отдайте его, дураки, своему кесарю! Скажет и доволен, а спасение – это уже побочный продукт. Все наши добрые дела – побочный продукт. Остаток оттого, что себе берем, даже когда отдаем. Конечно, каждый по-разному оставляет, но не от него это зависит. И мера добра, и мера зла не нами определена.








