412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Шестаков » Клад » Текст книги (страница 2)
Клад
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 16:58

Текст книги "Клад"


Автор книги: Павел Шестаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)

– Присаживайтесь, Игорь Николаевич, – сказал он хмуро.

Хмурым он был всегда. Во-первых, работа заедала, а во-вторых, так ему казалось солиднее, более способствовало ответственности момента.

– Вот. Прочитайте и изложите свое мнение.

За годы работы Мазину такого грязного плевка получать не приходилось. Он даже потерялся немного, читая кляузу и просматривая знакомый отчет о совещании, бойко составленный Брусковым. Соответствующий абзац и его фамилия и тут оказались подчеркнутыми, но на этот раз не красным, а черным фломастером.

Мазин положил бумаги на стол.

– Что скажете?

– Я Чурбанову взяток не давал.

Он понимал, что отвечает не так, как следует, но все еще не пришел в себя.

«Да, одно дело сочувствовать оклеветанному, а совсем другое оказаться в его шкуре».

– Это шутка? – спросил между тем начальник.

– Какие уж тут шутки!

– Вот именно. Хорошо, что вы понимаете серьезность предъявленного вам обвинения.

– Откровенно говоря, не понимаю.

– Оставим эмоции. Что вы скажете по существу?

– По существу этот пасквиль подтверждает, что подонка выгнали правильно.

– Кому подтверждает?

– Мне.

– Значит, вы сомневались в вине Денисенко, когда настаивали на его увольнении?

«Ого! – подумал Мазин. – Такое бы мне ни Дед, ни прежний шеф не сказали».

– Я не сомневался.

– А на каком, собственно, основании? Ведь вы, насколько мне известно, лично Денисенко даже не знали?

Мазин понял, что начальник подготовился к разговору.

– Зато я хорошо знал Брускова, который не мог меня подвести. Я знал Брускова много лет, он даже помогал мне в работе, и вполне полагался на него как на свидетеля безобразного случая, когда с благословения сотрудника милиции собирались избить честного человека.

– Собирались? В этом еще нет состава преступления. Да и не Денисенко собирался бить. Я с ним беседовал.

Мазин был возмущен, но он уже взял себя в руки.

– Почему вы считаете его версию более достоверной, чем моя?

Начальник набычился. Ему не нравился все более спокойный тон Мазина.

– Потому что не так давно было совсем нетрудно расправиться с беззащитным человеком.

– С Пашковым – да. А вот зачем мне было расправляться с Денисенко, видит Бог, не понимаю.

– Оставим Бога. Можно найти и земные причины. Вы пошли навстречу Брускову, потому что он мог замолвить за вас словечко Чурбанову, что он и сделал.

Мазин встал.

– Вы понимаете, что оскорбляете меня?

– Игорь Николаевич! Вы пока еще мой подчиненный.

Мазин выделил слова – «пока еще».

«Так тебе и надо, дурак! Служишь, служишь, в слепоте начинаешь считать себя незаменимым, а тем временем подрастают люди, для которых ты что-то вроде старой перечницы, которую можно без большого сожаления спустить в мусоропровод».

– Так точно. Пока. Я уже выслужил пенсию.

Начальник плохо знал людей, он ожидал активного протеста, нажимал, готовясь сломить упорную оборону и, не ощутив ее, растерялся.

– Об этом речь не шла.

– А о чем же?

– Вы разве не знаете, что мы обязаны реагировать? Напишите мне подробно, изложите все как было. Мы не пойдем, разумеется, на поводу у каждого жалобщика.

– А он напишет наверх, что вы чурбановцев прикрываете.

– Вы были лично знакомы с Чурбановым?

– Видел раза два, случалось. Из задних рядов…

– Вот и напишите.

– Разрешите вопрос?

– Конечно.

– Вы хотите, чтобы я работал или ушел?

Шеф вновь потерял инициативу и разозлился.

– Здесь не частное предприятие, такие вопросы по желанию или по произволу не решаются. Мне известно, что вы опытный работник, но уж, извините, и к вам можно предъявить немало претензий.

– Какие именно?

– Те же, что и всему аппарату. Целый ряд негативных явлений скрывался. Вы игнорировали наркоманию, не заметили проституцию, хищения превзошли все пределы. Преступники распоясались. Пресса пишет о мафии, рэкете. Число погибших милиционеров растет. Конечно, это не ваша личная вина, но вы в органах двадцать лет.

– Больше, – поправил Мазин. – Вы правы. Когда я пришел в милицию, я думал, что через пятнадцать лет стану безработным. А оказалось, что через двадцать пять ухожу, потому что не справился.

– Вы еще можете принести определенную пользу.

– Спасибо. Я подумаю, с вашего разрешения. День, два?

– Пожалуйста, я вас не тороплю.

– Разрешите идти?

– Идите.

В дверях Мазин задержался.

– На правах старшего по возрасту и по опыту позвольте дать вам совет. Времена действительно меняются. Мы, конечно, делали ошибки. И сейчас расплачиваемся, хотя и не каждый и не всегда соответственно вине. Но времена меняются, а ошибки остаются и всегда начинаются с какой-нибудь сволочи. Не желаю вам когда-нибудь оказаться в таком положении, как я сейчас. Поверьте на слово, никто за меня словечек не замолвливал, а вот счеты свести, сами видите, желающие находятся.

Игорь Николаевич вернулся к себе, выпил стакан воды и задумался о пенсии. Думал он, конечно, не впервые. Иногда этот неизбежный рубеж его страшил, иногда казался желанным. Даже приходили в голову нелепые, как он понимал, мысли обзавестись дачным домиком и заняться садово-огородным хозяйством. Разумеется, мечта эта была для Мазина чистой маниловщиной. Он был коренным горожанином в третьем или даже в четвертом поколении и в элементарной пригородной лесополосе, где нередко совершались преступления и приходилось бывать по долгу службы, чувствовал себя, как в джунглях центрального Конго. Он мог отличить тополь от дуба, но не овес от ячменя, все грибы казались ему ядовитыми. Обширный мир природы виделся Мазину в основном в общих понятиях – деревья, трава, кусты. И потому он знал, что никогда не увлечется садом или цветами. Он привык хорошо знать свое дело и презирал дилетантизм, любительские радости были не для него. «Что же я буду делать… без дела?»

Но пока дела искали его.

Вошел молодой офицер в штатском. Всем своим здоровым, бодрым и отважным видом он как бы являл готовность идти в огонь и в воду, на бандитскую пулю, в логово мафии и на топор пьяного безумца. Но пока он только положил перед Мазиным тонкую папочку.

– Из ночных происшествий… Со смертельным исходом.

И исчез бесшумно.

«Вот кто будет сидеть в этом кабинете в третьем тысячелетии», – подумал Мазин по привычке с иронией, раскрыл папку и увидел труп, сидящий у колодца.

Фото и сам случай не поразили его. Пахло рутиной, черновой работой, которой в уголовном розыске не меньше, чем в любом виде человеческой деятельности. Но вот слова – «писатель Пашков»…

Мазин посмотрел еще раз обе бумаги, где упоминалась эта фамилия. «Нужно встретиться с этим человеком», – решил он. А потом спросил себя: «Зачем?» Спросил, хотя первый позыв был четким. Слово «ныне» характеризовало Денисенко как человека злопамятного – а в том, что он мстителен, Мазин уже убедился. «Ныне» означало, что Денисенко не упускает Пашкова из виду, а следовательно, может попытаться свести счеты с ним. Каким образом? Если Денисенко станет известно о причастности Пашкова к смертельному случаю, он своей возможности не упустит. Для такого любой формальной связи достаточно. Следовало сообщить Пашкову об этом, предостеречь. Но только ли? Мазин старался всегда быть честным с собой и ответил честно: нет, что-то еще его побуждает. Профессиональная интуиция? Нет, не нужно усложнять. Скорее профессиональная привычка не оставлять без ответа даже самые простые вопросы. Сегодня о Пашкове ему напомнили дважды. Совпадение? Почти наверняка. Но все-таки почти…

«Значит, повидаться с Пашковым?..»

Последние сомнения разрешил звонок телефона, не выцветшего городского, с трещинкой на старой трубке, а яркого, модного, недавнего изготовления, который звонил коротко, громко и требовательно. На такой сигнал полагалось отвечать не мешкая.

– Слушаю, – сказал в трубку Мазин тоном, каким говорят – «Слушаюсь».

И услышал четкий голос.

– Игорь Николаевич! Что-то мне не понравился наш последний разговор.

Тон, однако, был примирительный.

– Давайте к общему делу относиться серьезнее. Может быть, поостынем, а? Нужно ли пороть горячку? Вы сколько лет в отпуске не были?

– В полном лет десять. Недельки по две давали…

– Ну, это же работа на износ! Я так и подумал, когда вас слушал. Сразу нервы чувствуются. Я сам в постоянной запарке. Короче, сходите в отпуск. А обо всем прочем потом найдем время поговорить, если возникнет необходимость. Не возражаете?

«Все-таки самая загадочная на Руси категория – начальство, – подумал Мазин. – Ведь редко найдешь у нас человека, который бы о начальстве отозвался положительно. – Зато граф Бенкендорф, Александр Христофорович, кажется, вполне искренне полагал, что счастье России в том, что все в ней делается по воле начальства. Может, и прав был покойный граф?.. Вот и решило начальство волю свою продумать обстоятельно, без спешки. Тем лучше!»

Решив повидаться с Пашковым, Мазин плохо представлял себе нынешнее положение и образ жизни «кинодраматурга и писателя». Сами слова эти показались бы горькой насмешкой Александру Дмитриевичу, который пребывал в черной полосе неудач и не без оснований подозревал, что и впереди его не ждет ничего хорошего.

Недели за три до того, как фамилия Пашкова была так странно зафиксирована в милицейских документах, Александр Дмитриевич валялся на продавленном диване в своей квартире и размышлял по укоренившейся уже привычке о бедности. Раньше он определял ее симптомы мягче, называл безденежьем, но безденежье – заболевание временное, вроде гриппа, а у Пашкова болезнь прогрессировала, не давая оправиться, и диагноз ему пришлось ужесточить: «хроническая бедность, что в мои годы неизлечимо, подобие СПИДа, который уничтожает волю к сопротивлению. Короче, был Александр Пашков, да весь вышел…»

Однако же был!

Правда, ему и тогда уже тянуло к сорока. Но в то время возраст этот чуть ли не за юношеский считался. И Александр Дмитриевич, типичное дитя инфантильного поколения «семидесятников», назывался просто Сашей и наивно полагал, что впереди если и не вся жизнь, то значительная, а главное, приятная ее часть. Что долгожданная удача – начало полосы удач, а если и случаются осложнения, то «за декабрем приходит май». Он верил, что благие усилия вознаграждаются, а его усилия будут вознаграждены непременно. Несмотря на внешнюю скромность, был Саша скрыто тщеславным.

Жизнь, однако, оказалось, не улыбалась, а подсмеивалась.

Кино! Из всех искусств увлекательнейшее и денежное. Так он думал и, несмотря на жалкую зарплату музейного работника, авансы тратил, не оглядываясь и не заглядывая вперед, считая эти деньги первоначальными, за которыми придут основные, большие. Ведь сценарий режиссер пробил, картину сняли, и фильм вышел с его, Александра Пашко́ва, фамилией, крупно набранной в титрах на ярком фоне пламени, охватившего взорванный подпольщиками театр. Потом была одобрительная рецензия в «Советском экране», а в «Искусстве кино» одобрительный абзац в серьезной статье. Даже в «Кинословаре» энциклопедическом картину упомянули, правда, в общем списке шестнадцати тысяч других, там названных.

Преисполненные оптимизма Саша с режиссером засели за новый сценарий, который Александр Дмитриевич полагал лучшим, чем первый, потому что решил отразить теперь не только известное по материалам, но и лично пережитое и даже некоторую тенденцию, которую режиссер, человек более опытный, встретил, впрочем, прохладно.

Тем не менее замысел и тенденцию вначале одобрили, снова выписали аванс, и Александр Дмитриевич, все еще называвшийся Сашей, чувствовал себя на коне и даже в некоторой эйфории воображал многое.

Но не зря говорят, что конь и о четырех ногах спотыкается. Заметил Саша это не сразу. Конечно, к первому варианту сценария были, как водится, сделаны поправки. Нежелательные (впрочем, разве бывают поправки для автора желательными?), но терпимые. Однако за ними последовали новые, на этот раз «принципиальные». Саша еще не верил в катастрофу, думал, что в кино как в кино, всегда на волоске, но под конец образуется. А вместо этого под конец произошло обсуждение, где было сказано: «Нам это не нужно». Саша возмутился и настаивал, чтобы режиссер шел и пробивал. Режиссер не пошел. Он сразу сник и долго объяснял, почему «это непробиваемо». Саша был потрясен, объяснений не принял, да и вообще не знал, что и думать – то ли в самом деле непробиваемо, то ли режиссер загорелся новой идеей, а в его сценарии разочаровался и предал…

Провал был полный. И то, что полученные авансы списали, не утешило ни на копейку, слишком малы были эти копейки в сравнении с ожидавшимися рублями. Иллюзион обернулся иллюзией.

Но тогда Пашков еще не сломался. Даже показалось: а может быть, все к лучшему? Ведь в последнем варианте сценария, в сущности, мало что осталось от того, чем он особенно дорожил! И Саша принял решение, которое, как он надеялся, поправит положение. Он переделал сценарий в повесть. «В кино массовый зритель, вот они и перестраховываются. А книга потребляется индивидуально, да и редакций больше, чем киностудий…»

Заблуждение было, конечно, от наивности, чего не заподозрила прочитавшая рукопись умудренная редактриса. «Надеюсь, вы сами понимаете, что вещь эту публиковать нельзя», – написала она автору доверительно. Но Саша не понимал, совсем не понимал, он считал, что и так излагает лишь минимум нелицеприятной правды, дальше которой отступить нельзя никак. И никак не мог понять, почему минимум, изложенный на бумаге, недопустим, а максимум, для всех в жизни каждодневно очевидный, никого не волнует.

Чтобы разобраться в непонятном, приходилось, как водится, пить, после чего болела голова и думать ни о чем не хотелось. Благо, не думать никто не мешал. К тому времени Саша разошелся с семьей. Крах закрепил то, что началось на взлете. Сначала он презрел жену с мнимой высоты, потом она ответила тем же, видя, как он барахтается, сброшенный на грешную землю. Произошло, увы, обыкновенное античудо, деформировалась сама память, будто и не было счастливых лет сближения и обладания, когда хватало скромного куска хлеба, не угнетала тесная комната, радовали пеленки на кухне. Целые годы жизни, считавшиеся лучшими, как ветром сдуло. Взамен пришла ежечасная взаимная неприязнь, легко переходившая во вспышки лютого озлобления. Каждый спрашивал себя в недоумении: да как же я не разглядел вовремя это ничтожество?

Жена удивлялась особенно, потому что встретила как раз совсем другого человека, с положением и самыми серьезными намерениями, и горько кляла себя за то, что по глупости пожертвовала молодостью ради неудачника и даже пьяницы.

Да, и это случилось с Александром Дмитриевичем. Правда, не в самой худшей форме, одеколон он по-прежнему употреблял после бритья, а не до обеда, но втянулся уже основательно. Сначала удачи обмывать приходилось, потом нервы гасить, а уж в сплошных неудачах куда денешься?

В музее он тоже давно не работал. Ушел, умчался на волне преуспеяния, а возвращаться ползком стыдно было. Вот и прозябал ныне помаленьку: то в обществе «Знание», то на экскурсиях подрабатывал, то в местных газетах краеведческие анекдоты тискал, но все это оплачивалось скудно, так что часто и рубля в кармане не водилось.

«Чистый мизер!» – подвел он очевидный итог и встал с дивана, потревожив скрипучие пружины.

Досадно было вдвойне. Он только что вспомнил о дне рождения Веры. Едва не забыл. Значит, старость не за горами, уже изготовилась к прыжку и вот-вот прыгнет, пригнет, придавит, разорвет вместе с памятью нити, что пока еще связывают с жизнью. У него было обостренное чувство страха перед старостью, перед концом жизни, в которой не удалось ничего добиться, сделать. Нет, не для человечества, даже для себя…

«Стыдно перед Верой!»

Несмотря на всю странность их отношений, он знал, что нужен ей в этот день. Так уж они устроены, женщины. Им необходимо внимание, хотя бы вот такое – «датское». И Вера довольна, что он помнит ее день. Да и сам Александр Дмитриевич дорожил этим ежегодным ритуалом. Как и всякий обряд, он влиял на состояние души. Пусть на короткие часы, но на душе теплело не только от шампанского. Хотя, по существу, это была очередная «тайная вечеря», очередное грустное прощание.

И вот забыл. Вернее, вспомнил слишком поздно. Нужен подарок, а с его деньгами это проблема. Денег-то просто не было.

Александр Дмитриевич протянул руку к стулу и вытащил из кармана пиджака бумажник, старенький и вытертый, купленный в Риге давным-давно и сохранивший лишь намек на силуэт знаменитого собора. Делал он это, конечно, зря. Прекрасно знал, что в бумажнике, за исключением мелочи да троллейбусных талонов, которые иногда залеживались, ибо Александр Дмитриевич не выносил переполненный транспорт и предпочитал в любую погоду передвигаться пешком, находится последний, «аварийный» трояк. И только. Что и подтвердилось… Деньги придется где-то раздобыть. Не мог же он прийти к Вере с пустыми руками.

Раздобыть!.. Возможность, собственно, была одна – одолжить у матери, – хотя делать это крайне не хотелось. И не потому, что не хотелось обременять пенсионерку-мать, малые суммы для него всегда находились и исправно им возвращались. Мучительны были сами просьбы о помощи. И для него, и для матери. Каждый мелкий кредит в очередной раз подчеркивал, что дела у сына не улучшились, что он был и остается неудачником. Это уязвляло ее гордость. Раньше мать реагировала острее, теперь старалась скрывать свои чувства, но от этого обоим было не легче.

«Ладно! – оборвал Пашков тоскливые сомнения. – Жизнь диктует свои законы, нужно подчиняться». Когда-то давно, когда Саша услыхал впервые эту фразу в старом фильме, он воспринял ее как юмористическую. С тех пор много воды утекло, и фраза постепенно обрела для него буквальный жестокий смысл, не осталось в ней ни юмора, ни даже иронии: жизнь диктовала, а он подчинялся. Так произошло и на этот раз. Одолел себя, собрался и пошел. Жилые строения в городе, где прозябал Александр Дмитриевич, как, впрочем, и в других наших городах, делились на новые, старые и очень старые. Лучше других были старые, сооруженные до начала панельно-блочной эпохи. Новые строились хуже. Очень старые были плохими, однако все еще недостаточно плохими, чтобы пойти под немедленный слом. Снос жильцам только обещали. Большинство из них ждало бульдозеры с нетерпением. Но не в «замке», как называл Саша дом, в котором жила мать. Название подсказал не роман Кафки, а само расположение дома подобно замку, господствовавшему над окружающей местностью. Старый каменный дом на склоне был заметен издалека, с улицы к нему приходилось подниматься по вымощенной истертым песчаником тропинке. Потом на третий этаж по лестнице, из тех, что круты и длинны, вплоть до дверей коммунальной квартиры. Там три комнаты занимали трое жильцов. Две старухи и старик. Все, однако, крепкие, даже двужильные, если учесть, сколько прожили и какие времена пережили. Никто из троих не задыхался так, как Александр Дмитриевич, поднимаясь «на башню». Жили старики дружно, хотя люди были очень разные: интеллигентка-мать, простонародная, даже плохо знавшая грамоту Евфросинья Кузьминична и Пухович, человек неизвестного происхождения, которого обе женщины уважительно называли Доктор. Он и в самом деле играл в этой своеобразной коммуне роль недипломированного домашнего врача. Прошлое Доктора было в тумане.

Поселился Пухович в квартире лет пятнадцать назад, приехал откуда-то с севера с женой, но жена вскоре померла. Доктор остался одиноким, жил замкнуто, говорить о себе не любил. Мать иногда, понизив голос, намекала, что Доктор «пострадал». Однако русский человек в это понятие, как известно, вкладывает очень широкий смысл, и догадаться о сути было трудно. Да Саша и не интересовался. Своего хватало.

Александр Дмитриевич потоптался у двери в последних сомнениях и нажал кнопку звонка. Звонки отражали некую квартирную иерархию. Признанным лидером была мать, к ней следовало звонить один раз. Два звонка вызывали из изоляции Доктора. Три – кликали Евфросинью Кузьминичну. Еще он знал, что на один звонок откликался любой, кто оказывался поблизости. Чужие сюда не ходили, открыть дверь значило оказать услугу Варваре Федоровне.

На этот раз открыта Фрося.

Называли друг друга они тоже согласно табели о рангах. Мать была Варвара Федоровна, сосед – Доктор, а соседка – просто Фрося.

– Здравствуйте, Фрося.

– Заходите, Александр Дмитриевич, давно вас не видели, – сказала она приветливо, как всегда с ним говорила. Да и вообще Фрося была существом, добрым от природы.

В дверях общей кухни появился Доктор с пакетом сухого супа в руке.

– Добро пожаловать, молодой человек. Давненько…

– Добрый день, Доктор. Мама дома?

– Дома, дома. Стучите!

Но мать сама выглянула из комнаты.

– Александр? Я очень рада. Ты нас не жалуешь…

Он поспешил войти к ней.

– Прости, мама, был очень занят.

– Это хорошо, что ты был занят. Над чем сейчас работаешь?

– Я пишу статью.

– Это хорошо. Тебе ведь немало лет, а в жизни нужно закрепляться.

«Какое счастье, что для родителей мы вечно дети. Ну, посмотри она на меня без материнского ослепления! Что бы увидела? Пожилого усталого человека, который уже нигде не закрепится, потому что срок вышел и пар вышел. Ни сил, ни мыслей!»

И тут же возникло недоброе.

«А ты где закрепилась? В этой комнатушке, в коммунальной хибаре, среди дешевой старой мебели, приобретенной по случаю полвека назад, когда они с отцом поженились?»

Вслух этого он, конечно, не сказал, только провел взглядом по облезшим никелированным шарам на спинках кровати, по стареньким учительским книжкам на вращающейся черной этажерке, по фаянсовым тарелкам в посудном шкафчике, по пейзажику, старательно выписанному любительской кистью с плохо различимой надписью: «Дорогой учительнице от признательного ученика Николая». Этого Николая угнали в сорок втором в Германию, где они сгинул, а может быть, и процветает, только не в живописи, конечно.

– Как ты, мама?

– Хорошо.

Слово «хорошо» он слышал от нее очень часто. Мать была гордой и терпеть не могла жаловаться, да и казенный учительский оптимизм, впитанный за много лет школьной работы, приучил к непреклонной бодрости. Саше же за словом этим всегда слышалось – «Все хорошо, прекрасная маркиза!»

Наверное, Варвара Федоровна почувствовала его обычную реакцию, потому что повторила упрямо:

– У нас все хорошо. Вчера Фрося испекла пирог с луком и яйцами. У нее был день рождения. И не мешало бы тебе ее поздравить.

Как бы подслушав соседку, Фрося постучалась в дверь и толкнула ее свободной рукой, в другой она держала тарелку с куском пирога и стопкой красной наливки.

– Александр Дмитриевич, чем богаты, тем и рады. Правда, пирог не такой, как я раньше пекла, старая уже, не уследила, пригорел, мы его поскребли немножко, вы уж не обижайтесь.

– Что вы, Фрося! Это ж мой любимый…

То, что мать сказала «с луком и яйцами», тоже шло от учительской педантичности. В пояснении не было нужды. Сколько он помнил, Фрося всегда пекла на день рождения именно такой пирог и всегда потчевала им в сопровождении вишневой наливки, которую полагала целебной. Убеждениям своим она не изменила и на этот раз.

– Наливочка, вы знаете, очень полезная. Сейчас все осуждают, а я уж так жизнь прожила, и наш Доктор говорит, что наливка не повредит. Правда, Варвара Федоровна?

Александр усмехнулся. Мать никогда ничего спиртного в рот не брала и даже в незапамятной Сашиной юности сурово выговаривала Фросе за подобное угощение.

– Он ведь совсем мальчик, Фрося.

– Да наливка не повредит, Варвара Федоровна.

Теперь мать сказала:

– Меры по борьбе с алкоголизмом приняты очень своевременно. Сколько эта отрава одаренных людей погубила! Достаточно вспомнить твоего режиссера. Да и сам ты…

Об этом сын распространяться не хотел.

– Наливка полезная, – возразил он. – Видишь, и Доктор подтверждает.

Мать против Доктора выступить не решилась, смолчала, а он выпил наливку и поцеловал Фросю в лоб.

– Сколько же вам стукнуло, Фрося?

– И не говорите, Александр Дмитриевич. Со счета сбилась…

– А выглядите хорошо.

– Ой, через плечо плюньте!

Нет-нет, правда, не бойтесь, я по дереву постучу.

– Ну, спасибо на добром слове. Кушайте на здоровье, Саша!

– И вам спасибо. Здоровья вам!

Фрося вышла, а Саша остался с чувством стыда. И тут забыл, не купил даже скромненького подарка этой славной женщине, которая так много делает для его матери, делает такое, что он бы делать должен. А он пришел не отдавать долги, а приумножать, и не столько в деньгах – рубль мать невысоко ценила. Другой счет у них много лет тянулся.

Сложились их отношения давно и навсегда. Отношения самых близких по родству и постоянно далеких и недовольных друг другом людей. Он, правда, отходил иногда, даже винил себя, но винил не за то, за что она его винила, и потому понять друг друга и смягчиться по-настоящему не могли оба.

Когда это началось?

Саша считал, что с того дня, когда он потерялся в магазине. Он был совсем маленький, а магазин огромный, в несколько этажей, переполненный людьми. Покупатели, и довольные, и разочарованные, спешили, безразлично обходя мальчика, который, измучившись тщетным поиском, отрезанный толпой от матери, стоял безутешно, прижавшись спиной к пилону, и даже плакать не мог от растерянности и горя. Саша был такой маленький, что и адреса своего не знал, а жили они далеко, и теперь он чувствовал себя в бурлящей толпе, как Робинзон на необитаемом острове посреди бурного океана.

А люди спешили и спешили вокруг, не замечая его неведомых миру слез, и, может, кто даже и подумал – вот какой послушный, тихий мальчик, поставили его тут, он и стоит, ждет маму!

И вдруг она появилась. Тоже перепуганная и измотанная поиском по этажам и секциям. Они увидели друг друга, но чувства их вылились по-разному. Он устыдился своего страха, моментально растаявшего в радости. «Ну разве мама может пропасть? Это же мама!» И он сказал, смущенно протягивая ей ручонки:

– Я думал, думал, где моя мама? А она – вот она!

Но у нее пережитое выплеснулось иначе. Не радостью, а гневом.

– Вот ты где!.. Злости не хватает…

Он, будто на стену, наткнулся на ее гневный взгляд, и ручонки опустились. Саша не мог понять, почему она так смотрит, ведь оба они нашлись.

Возможно, именно в тот день, увидев его растерянного, жалкого, безмолвно прислонившегося к опоре, испытала Варвара Федоровна первое разочарование в сыне и в своих надеждах. Потом много лет разочарования множились, пока не вылились в рубежную в их отношениях фразу, в крик: «Ты не Пушкин!»

Правда, он и сам ее подтолкнул. Шла очередная нудная стычка с упреками, укорами за несложившуюся жизнь. Саша отбивался лениво, это равнодушие и раздражало, возмущало мать. То, что она внушала, он не воспринимал всерьез, пропускал мимо ушей или пытался свести на шутку.

– Как ты смеешь бравировать своим легкомыслием!

– На Пушкина мать тоже жаловалась.

И тут она выкрикнула, будто среди затянувшейся вялой перестрелки громыхнул нежданный фугас.

– Ты не Пушкин!

Глаза сверкнули, и мать в ярости – хотя чувства она всегда по-учительски стремилась сдерживать и других тому учила, на этот раз не сдержалась – схватила старую школьную ручку со стальным пером и с размаху вонзила в стол. Перо прорезало клеенку, вошло в дерево, и легкая ручка-палочка затрепетала над столом.

Саша смотрел, как она вздрагивает, и вдруг сказал, хотя и не хотел:

– Вот так бы ты и меня проткнула.

– Дурак! Я тебе всю жизнь отдала.

Это была правда. Отдала. Но с условием, которого он выполнить не мог. Условие было простое: быть таким, каким она хотела его видеть, для его же счастья, разумеется. А он не мог… И сознавал, что ему нечем ее порадовать, но сделать ничего не мог.

– Я не просил.

Это тоже было чистой правдой. Никто ее не просил. Даже отец. Отец ехал на фронт со своей частью через их город и получил редчайшую по тем временам возможность провести сутки дома. И она решила сама, отцу ничего не говоря, потому что заводить ребенка в те дни было безумием, и она просто права не имела взваливать на него еще эту ношу там, на фронте. Но она всегда решала сама. Вступая в брак, решила, что ребенок мешает росту и погружает в мещанское болото, а через десять лет, в разгар войны, нужды и разрухи, решила, что ее долг, что бы ни случилось, родить и воспитать ребенка. И, конечно, случилось, отец погиб, ничего не узнав о сыне, но она родила и думала, что воспитала и поставила сына на ноги. А оказалось, не так, не так…

И вот ему сорок пять, и давно уже все сроки сбыться мечте вышли, а мать все не хочет понять и признать его таким, какой он есть, потерпевшим неудачу.

– Как же ты живешь, сын?

Она часто так называла Александра, будто подчеркивала его младшее родственное положение, и это коробило, как коробили его обращения «мужчина» и «женщина», что внезапно появились и вошли в обиход, будто всегда существовали, как «пан» у поляков или «мадам» во Франции. Но в отличие от наследия векового этикета анкетные данные, перейдя в сферу нашего повседневного общения, привнесли в него нечто тревожное, упрощающее человеческие отношения, и это раздражало Сашу, как и «сын» в материнских устах.

Сейчас, однако, не было охоты теоретизировать или обижаться.

– Нуждаюсь, мать.

«Лучше сразу и покончить с неприятным делом. Денег она, конечно, даст, не так уж много мне нужно».

– При твоем образе жизни это немудрено.

«Все-таки без морали не обошлось!» Он вздохнул. Знал, что источник неиссякаемый.

– Если у тебя нет денег, скажи. Я пойму.

– Я честная труженица.

И это он знал, и это была правда, мать, разумеется, не воровала, но слишком часто напоминала об этом.

– Мне нужно всего рублей двадцать.

– Не понимаю, как у взрослого мужчины может не найтись двадцати рублей. Я живу скромно, как тебе известно, но у меня деньги есть. Сбережения всегда необходимы.

– Тогда дай тридцать, если можешь.

Он не собирался просить тридцать, поднял сумму с одной целью – закончить торг поскорее.

И рассчитал правильно, мать прервала поучения. Пошла к старому комоду, где держала деньги, выдвинула ящик и вынула старую сумочку.

– Сколько же, двадцать или тридцать?

– Я отдам дней через пять, дай тридцать.

Он отвернулся к окну, чтобы не видеть, как она отсчитывает трояки. Казалось, что будут именно трешки. Наверно потому, что более крупные деньги он теперь редко держал в руках.

– У меня десятка и пятьдесят.

– Я могу спуститься и разменять в магазине на углу.

– Хорошо, сходи.

Но спускаться не пришлось. В кухне он наткнулся на Фросю.

– Неужели уже уходите? Что так, Александр Дмитриевич?

– Да нет, вот деньги разменять нужно.

– Пятьдесят рублей? А я сейчас посмотрю, у меня должны быть, я вчера пенсию получила.

– Спасибо, Фрося.

– Я сейчас. Занесу вам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю