355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Шестаков » Омут » Текст книги (страница 2)
Омут
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:06

Текст книги "Омут"


Автор книги: Павел Шестаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)

Тот вскинул руку и схватил трехлинейку за ствол.

– Не может быть пощады палачам трудового народа, – сурово провозгласил рыжеусый и, повернувшись к Барановскому, добавил зло: – Чего ждешь, падло? Разувайся!

Подполковник наклонился, взялся за голенище и в тот же момент, стремительно, распрямившись, ударил рыжеусого головой в живот. Тот согнулся; глотая воздух, а Барановский метнулся в сторону и сильным рывком вырвал винтовку из рук ближайшего бойца. И тут же, держа ее на весу, выстрелил. Один красноармеец повалился на бок, а остальные замерли, оторопевшие. Подполковник перескочил через убитого и побежал вдоль стены.

Потом много лет ему часто снилась эта стена. Она казалась бесконечной, и он бежал вдоль нее, задыхаясь, с огромным трудом отрывая от земли отяжелевшие, неповинующиеся ноги, а стена все не кончалась, и он просыпался в холодном поту от боли во взбудораженном кошмаром сердце.

На самом деле стена была короткой, и он достиг конца склада прежде, чем красноармейцы опомнились и успели выстрелить. Круто завернув за угол, он выскочил прямо на мокрые черные рельсы, по которым двигался бронепоезд – зеленые железные коробки, пересеченные пунктирами шишек-заклепок, похожих на присоски на щупальцах осьминога. Выдвинутый вперед тендер толкнул подполковника в бедро гладким холодным буфером, однако с ног не сбил, потому что поезд шел очень медленно. Барановский успел пересечь рельсы, и бронесостав отрезал его от преследователей.

И тут ему еще раз повезло. Вдоль пути по мокрой мощенной мелким булыжником дороге трусила тачанка, это удивительное изобретение степной войны, необыкновенный гибрид русской тройки, помещичьего фаэтона и пулемета «максим». Тачанка уже проехала чуть вперед, и боец на козлах не заметил выскочившего почти из-под колес Барановского. На этот раз подполковник жестко прижал приклад к плечу и выстрелил наверняка. Несколькими прыжками он настиг экипаж и влетел в тачанку, распластавшись животом. Вспугнутые кони рванулись и понесли.

Его преследовали. Несколько кавалеристов высыпали на дорогу и попытались догнать тачанку. Тогда Барановский, закрепив свободно поводья, повернулся к пулемету. Очередь не достигла цели – тачанку бросало на скаку, – но конные остановились. Два или три раза они выстрелили залпом, однако пули прошли выше. Потом всадники что-то крикнули и повернули назад, а Барановский уже мчался по безлюдной степи…

Когда запалившиеся лошади замедлили бег, а подполковник, убедившись в безопасности, немного успокоился, он почувствовал, что китель ему тесен. Он провел рукой по горлу, ища крючки, но они не были застегнуты, и Барановский понял, что в суматохе натянул на себя китель поручика Муравьева, в кармане которого и оказались часы с фотографией Тани Пряхиной и посвященные ей стихи, вернее, набросок, который выглядел так:

 
Светлых минут подарила ты много.
Легче с тобой был безрадостный час…
Скоро ушла ты, и я, одиноко
Дни коротая, минуты тяну.
Только тебя из родного далека
Помню и только тебя лишь одну я люблю…
 

И вот с этими-то вещицами, последней памятью о расстрелянном, как он был уверен, поручике, сидел сейчас Барановский на промерзшем пне в занесенной снегом пригородной роще.

А между тем пулеметную и винтовочную трескотню, доносившуюся с фронта, пополнили гулкие тяжелые удары. Видимо, красные подтянули артиллерию и начали обстреливать белые цепи из пушек. Барановский не мог думать, что огонь этот угрожает и ему, здесь, в пустынной роще, однако какое-то неосознанное чувство заставило его встать, не докурив папиросу. «Нужно идти», – сказал он себе и сделал несколько шагов между деревьями. Привычный звук летящего снаряда послышался вдруг совсем близко. «Перенесли огонь», – отметил он машинально, но тут, отвратительный воющий звук прервался оглушительным грохотом, волна сжатого воздуха и комья мерзлой земли ударили в спину, и подполковник упал вперед, растянувшись на мокром снегу.

Потребовалось некоторое время, чтобы Барановский осознал, что, хотя снаряд взорвался близко, он жив, не получил даже новых ран. Болела только раненая рука, ушибленная при падении. Он медленно поднялся, потер ладонью звенящее ухо и обернулся. Снаряд угодил под самое основание пня, на котором он только что сидел. Вокруг валялись черные корни, облепленные землей.

Если бы Барановский не был старым боевым офицером, еще с японской войны научившимся чутко прислушиваться к голосу инстинкта самосохранения, который не раз предупреждал его о близкой беде, он мог бы подумать, что спасен чудом. Но он не был мистиком и не придал происшедшему особого значения. И только много лет спустя, став немецким бургомистром и подписывая приговоры, пресекающие жизнь людей, которых он не видел даже в лицо, Барановский говорил себе, вспоминая этот снаряд: «Смерть знала, что я ей еще пригожусь».

* * *

В тот же день другой белый снаряд попал во двор, где жила с родителями Таня Пряхина. Это был тоже шальной выстрел, который не принес никакой военной пользы, однако оборвал человеческую жизнь.

Звали погибшую Дарья Власьевна Африканова. На станции Зверево Области войска Донского был у нее свой дом, а у Пряхиных Африканова снимала небольшой флигелек. Перебралась она в город после гибели мужа на кавказском фронте и жила торговлей пирожками. Торговля шла не очень бойко, но доход некоторый приносила, и ту его часть, которая не была превращена в ценные предметы, вдова хранила в фибровом чемодане под кроватью во флигеле.

Содержимое чемодана выглядело весьма многообразно. Попадались тут и отпечатанные на отличной бумаге купюры с важными, холеными царствовавшими особами, и невзрачные, как само Временное правительство, керенки, и претенциозные денежные знаки Всевеликого войска Донского с изображением лихих атаманов и казаков на бочках, и недолговечные кредитки Главного Командования Юга России, и многое другое, что через три-четыре десятка лет могло превратиться в мечту бониста, а пока, с приходом красных, было лишь ворохом ничего не стоивших бумажек.

Однако Дарья Власьевна в окончательную победу большевиков не верила и частенько, запершись во флигеле, открывала чемодан и ласково поглаживала толстыми пальцами свое иллюзорное сокровище.

В тот день, когда белые батальоны атаковали город, вдова Африканова, ободренная быстро нарастающей стрельбой, решила провести торжественный смотр своих богатств. Накинув дверной крючок, она опустила занавеску на окошке и, разложив бывшие деньги на кровати, стала разбирать их по пачкам в соответствии с происхождением и предполагаемой ценностью. Время от времени над двором пролетали снаряды, но это не мешало приятной работе. «Бог не выдаст, свинья не съест» – так философски мыслила вдова, давно привыкшая и, к обстрелам, и к смене властей.

И ей действительно удалось довести свой труд до конца и уложить пачки снова в чемодан. Однако снаряды начали падать ближе. Все обитатели двора давно сидели в погребе, но Дарья Власьевна не хотела идти туда с чемоданом, а оставить его во флигеле без присмотра не решалась. Ей пришло в голову, что во флигель может попасть снаряд и деньги погибнут. О собственной возможной гибели она как-то не думала, но меры предосторожности все-таки приняла. Опустившись на корточки, Дарья Власьевна залезла под кровать, легла в темноте на бок, положив голову на стоптанные домашние туфли, подтянула чемодан, прижав его руками к животу, и, прежде чем ее убили, поворочалась немного, выбирая положение поспокойнее, устроилась наконец и умерла смертью внезапной и счастливой, с легкой душой, согретой радостными надеждами.

Однако легкая для вдовы смерть произвела очень тяжелое впечатление на беременную Таню. Нет, она совсем не сожалела об Африкановой, которую считала женщиной пустой и в ее сорок лет почти старухой. Потрясло то, что осталось от Дарьи Власьевны в полуразрушенном взрывом флигеле, – ужасная смесь кусков только что живого, жирного, откормленного сладкими пирожками человеческого тела с рваными и опаленными бумажками, которые недавно еще составляли предмет забот и даже вожделений многих людей.

Отталкивающее зрелище могло подавить и сильного человека, а Таня и без того последние недели не жила, а существовала, сломленная известием о смерти Юрия. Невозможно было представить, что ей предстоит прожить, может быть, сорок или пятьдесят лет, в два раза больше, чем прожила она до сих пор, а Юрия никогда, никогда не будет. И конечно же невозможно было поверить, что он, молодой, с упругими мышцами под гладкой белой кожей, с серо-голубыми добрыми глазами, с шелковистыми каштановыми волосами, может быть мертвым, холодным и недвижимым…

Разумеется, она знала, что люди смертны, и могла представить, что и отец ее и мать со временем умрут, но, что так может случиться с Юрием, представить себе не могла, хотя и повторяла горячо ежедневно молитву, прося у бога сохранить ему жизнь, и знала, что на войне убивают, не разбирая возраста. И только сегодня, увидав смерть вблизи и воочию, она как бы убедилась, что все невероятное не только могло произойти, но и произошло.

В этом ужасном полушоковом состоянии Таня никак не могла сообразить, зачем пришел к ней высокий офицер с перевязанной рукой.

– Я близкий друг вашего покойного жениха, Татьяна Васильевна.

– Да? – спросила она.

Барановский с болью разглядывал бледное лицо с ввалившимися глазами и худые руки, механически перебиравшие бахрому накинутого на плечи вязаного платка.

– Я вижу, как вам тяжело, – сказал он, прекрасно понимая, что утешения бесполезны да и визит его не нужен. – Я только должен передать вам немногие вещи. Они принадлежали Юрию… Но у вас здесь несчастье… Кто-то погиб?

– Квартирантка, – ответила Таня ровным, невыразительным голосом.

Барановский бросил взгляд на мальчишку-подростка, который заметал обтрепанным веником обгорелые клочки бумажек и кровь, загустевшую на снегу. На голове у него громоздилась черная мохнатая папаха, какие после русско-японской войны называли маньчжурскими. В этой большой папахе и таких же не по росту отцовских валенках мальчишка выглядел смешно, но подполковник не позволил себе улыбнуться. Он достал часы и листик со стихами, помявшийся в кармане и потертый на сгибах.

– Вот. Это вам.

Таня развернула листик, но прочитать не смогла, слезы набежали на глаза, и она опустила руку со стихами.

– Как же это?.. Как?..

Подполковник подумал, что она хочет спросить об обстоятельствах смерти Муравьева, и не решился сказать правду.

– Юрий погиб в бою. Он был убит наповал… и совсем не мучился.

Таня не раз слышала и сама повторяла, что погибнуть сразу лучше, чем страдать от смертельных ран, и кивнула:

– Хорошо, что он не мучился.

На самом деле ей хотелось крикнуть: «Да какая разница, если его все равно нет!» Но и крикнуть сил не было.

Да и говорить больше было не о чем.

Сделав, собственно, все, что он собирался сделать, Барановский встал. Ему было тяжко оставлять ее в таком состоянии, но и помочь ей сейчас не мог никто.

– Мне пора в полк.

– Конечно, конечно.

Она сказала это с облегчением. Никакие разговоры о Юрии не могли смягчить ее горе.

– Разрешите откланяться?

– Спасибо.

– Я навещу вас, если позволит служба.

Он подумал: «Если мы удержим город».

– Спасибо, – повторила она.

Когда подполковник вышел на улицу, уже вечерело и заметно подмораживало. Воздух стал суше, и выстрелы, звучали звонче, а может быть, просто ближе… Снег скрипел под сапогами…

Как и предполагал Барановский, рана его была признана неопасной, и прямо из госпиталя подполковник вернулся на квартиру, которую как старший офицер, снимал в ближней прифронтовой станице. Хозяйка, моложавая вдова казака, погибшего еще в восемнадцатом, сбегала по соседям и раздобыла фунт меду.

– Очень полезно для заживления, – сказала она.

Барановский улыбнулся и положил ей на талию здоровую руку…

Отдыхать пришлось недолго.

Барановский крепко спал, когда тишина студеной февральской ночи нарушилась тем характерным воинским шумом, который всегда сопровождает отступление. И тут же, перекрывая его, бешено заколотили в окно.

– Открывайте и поднимайтесь поскорее, если хотите жить! Положение отчаянное!

Просыпаясь, Барановский узнал голос штабс-капитана Федорова. Ему всегда нравился этот умелый и интеллигентный офицер, но за последнее время у Федорова, как и у многих, заметно сдали нервы.

– Не кричите, штабс-капитан! Чтобы открыть, нужно сначала подняться. Что еще стряслось?

– Я из оперативной части. Только что сообщили. Измена. Кубанцы пропустили Буденного возле Белой Глины. Красные в тылу. Идут на Тихорецкую.

Конский и людской топот, скрип подвод, матерная ругань, доносившиеся с улицы, подтверждали мрачную оперативную сводку.

Барановский выругался:

– Самостийная сволочь! Хведералисты, мать их…

Как и все «добровольцы», он глубоко презирал кубанских союзников Деникина, постоянно отстаивавших иллюзорную самостоятельность, и приветствовал погром, учиненный генералом Покровским в Краевой раде в Екатеринодаре в ноябре девятнадцатого года.

– Всех нужно было повесить! Всех! Вы понимаете, Федоров?!

Но штабс-капитан, лихорадочно блестя глазами из-под накинутого на фуражку башлыка, только махнул рукой.

– Поспешайте, Барановский. Я за Софи…

Софи была невестой Федорова. Происходившая из обрусевшей французской семьи, она сестрой милосердия прошла «ледяной» корниловский поход и с тех пор не оставляла армию.

– Да, конечно. Спасайте Софи. Спасибо, что подняли.

– Встретимся на вокзале., Уедем с санитарным поездом. Вы ведь раненый.

И Федоров исчез в темноте.

Барановский с усилием продел раненую руку в рукав шинели. Было больно, а главное, до слез обидно. За себя, за эту простреленную руку, подставленную под огонь в бесполезной геройской атаке, на город, в то время как предатели уже готовились отворить врагу двери в тыл…

Уехать с санитарным поездом не удалось. Поезд был набит. И хотя Софи, опустив раму, кричала, чтобы он забирался в окно, Барановский только покачал головой. Были вещи, которые подполковник считал для себя неприемлемыми.

Он решил присоединиться к одной из отступающих пешим ходом колонн. Мимо, через железнодорожный переезд, как раз шагала нестройно какая-то часть.

– Что за часть? – крикнул подполковник.

Кто-то из рядов бросил угрюмо:

– Тебе не в масть.

– Как отвечаешь офицеру?! Армейской дисциплины не знаешь?

– Это у тебя, господин офицер, армия. А у нас войско, – отозвался другой уже голос.

– Что еще за войско?

– Донское Всевеселое.

В темноте хохотнули невесело.

Тут только Барановский понял, что идут казаки. Под длинными шинелями не было видно лампасов. Шли остатки мамонтовского корпуса, недавно еще промчавшегося рейдом чуть ли не до Подмосковья по глубоким красным тылам, а теперь спешенного, потерявшего в зимних боях весь конный состав и множество людей.

– Куда следуете?

– К щирым кубанцам на блины. Маслену праздновать.

«И эти разложились, – подумал Барановский с горечью. – Лучше уж в одиночку голову сложить, чем с этой всевеселой сволочью».

Тем временем станция опустела.

«Хоть под колеса ложись, да ни одного поезда нет!» – ругнулся он про себя.

И, как бы откликаясь на этот крик души, во мгле засветились огни, и под стук колес выплыла из ночи платформа, которую помещали обычно впереди бронепоездов, чтобы предохраниться от мин и фугасов. За платформой возникли вагоны с башнями, оснащенные орудиями Кане, или, как называли их в обиходе солдаты, каневыми пушками, проплыл обшитый металлом локомотив, и знаменитый бронепоезд, самоуверенно названный «На Москву!», остановился на захудалой степной станции в полутора тысячах верст от советской столицы.

Одна из железных дверей распахнулась..

– Эй! Кто там! Что за населенный пункт? – закричал из освещенного тамбура офицер с эмблемой корниловского «ударника» на рукаве – под черепом и скрещенными мечами рвалась красным пламенем граната, что означало: «Лучше смерть, чем рабство».

Барановский шагнул к вагону и ответил.

– Разве это не Тихорецкая?

– До Тихорецкой верст сто.

– Вперед, господа! – крикнул офицер внутрь вагона. – Нам дальше!

– Одну минутку! – успел сказать подполковник, прежде чем тяжелая дверь захлопнулась. – Вы не могли бы взять меня с собой? Хотя бы до Тихорецкой.

– А вы кто, собственно, такой?

– Раненый офицер.

Корниловец нагнулся с площадки, рассматривая форму подполковника.

– Марковец?

– Как видите.

– Момент.

Он исчез ненадолго. Из открытой двери доносился гул неуправляемых голосов.

– Господин подполковник? – Офицер вновь появился на площадке. – Командир приглашает вас.

– Благодарю.

Офицер протянул руку и помог Барановскому подняться в вагон.

Подполковника обдала волна теплого, пропитанного табаком и спиртом воздуха, оглушил шум и гам. За маленькими столиками сидело десятка три пьяных офицеров. Солдаты то и дело подносили из-за перегородки закуски и полные графины.

Командир оказался молодым капитаном со значком Павловского военного училища. Под распахнутым кителем виднелась несвежая сорочка.

– Господин подполковник! – Шагнул он навстречу Барановскому. – Я рад оказать вам гостеприимство. Ваш мундир открывает перед вами наши стальные двери. Как видите, мы ужинаем. С известным возлиянием… Но заслужили. И мы, и вы. Приветствую соратника по оружию. Ведь мы вместе брали этот проклятый город.

Барановский чуть приподнял бровь.

– Ну, конечно, в атаку шли вы, марковцы, честь вам и хвала! А мы расчищали вам дорогу, черт подери! Вы разве не обратили внимание? У нас такой бронхитный голос.

Барановский вспомнил характерные сухие орудийные выстрелы со стороны железнодорожного моста.

– Как же… Отлично поддержали. Только все без толку – и моя кровь, и ваш порох.

– Нас в тысячный раз предали. Предательство и измена – вот что губит святую Русь. Но есть еще кровь в жилах и порох в пороховницах. Починимся в Новороссийске – надо же и передохнуть немного! – Верно? – и наш «На Москву!» двинется по назначению. Одно наше имя бросает в дрожь краснопузых. А сегодня гуляем и пьем, ели можахом… Благо, получили десять ведер спирта на технические надобности. Господа!. Прошу налить дорогому гостю!

Озябшими пальцами Барановский принял граненую стопку, а командир уже командовал:

– Алферов! Гусарскую!

Встретивший Барановского «ударник» поднялся и запел неожиданно сильным и хорошо поставленным голосом:

 
А по утрам пред эскадроном
Сижу в седле я, смел и прям,
И салютую эспадроном…
 

Вагон подхватил:

 
Как будто вовсе не был пьян!..
 

Поставленный на малый ход, потому что офицер-машинист – низшим чинам не доверяли – пил вместе со всеми, бронепоезд медленно, как безнадежно раненное животное, полз к морю, где кончалась страна и все для них кончалось, а в вагоне царило зажженное спиртом угарное веселье.

Сначала пели. Потом кто-то при всеобщем одобрении призывал расстреливать малодушных. Другой уверял, что победа неизбежна и выкрикивал стихи:

 
Пусть у разбитых алтарей
Сейчас мы слышим скорбный стон…
Но этих чаш заздравных звон,
Как вещий символ, нам звучит,
В сердцах уверенность родит…
Ура, Добрармия и Дон!
 

Ему хлопали, орали «ура!» и снова пили.

Барановский пил с Алферовым, который рассказал, что собирался стать оперным певцом, а стал артиллерийским подпоручиком, воевал под Эрзерумом, бедствовал после Октября в меньшевистской Грузии, морем выбрался на Северный Кавказ, дрался в пешем строю вместе с другими «ударниками», потому что не было пушек, а когда они появились, собирался стрелять по оскверненной большевиками белокаменной, но…

– Близко были, а теперь сами видите… А все-таки мы вам славно помогли в наступлении. Не правда ли?

– Да, – кивнул захмелевший с холоду Барановский и рассказал про вдову Африканову, чьи деньги и внутренности разметал по снегу один из снарядов, выпущенных с бронепоезда.

Пьяный артиллерист воспринял рассказ очень серьезно, нимало, не усомнившись, что вдова была убита именно его выстрелом, хотя били из всех орудий, и решительно взял грех на свою душу.

– Помянем вдову, подполковник, помянем. Хорошо, что вы мне это рассказали. Царствие ей небесное. Смерть ей послал господь, прямо скажем, превосходную. Ведь я отлично стреляю, – добавил он с гордостью. – У меня…

Он не договорил. Бронепоезд тряхнуло, и Алферов расплескал наполненную до краев стопку, так и не успев помянуть убиенную Дарью Власьевну.

Раздались крики:

– Красные!

– Фугасы на рельсах!

Машинист опрометью кинулся на паровоз.

Командир, моментально отрезвев, застегивая китель, зычно призвал к спокойствию:

– Господа офицеры!

Все затихли, и вокруг, в степи, было тихо.

Оказалось, на крутой выемке сошла с рельс передняя платформа. Благодаря малой скорости ничего страшного не произошло. Платформу отцепили, подтолкнули, и она сползла с насыпи, очистив путь.

Один за другим, смертельно пьяные, засыпали кто где, не раздеваясь, некоторые уткнувшись лицами в сложенные на залитых спиртом столиках руки. Бронепоезд продолжал свое фантастическое движение. Серый сумрак постепенно одолевал черную ночь…

В Екатеринодаре Барановский простился с попутчиками. Они двигались ремонтироваться в Новороссийск, он решил долечиваться здесь. Несмотря на несомненную близость катастрофы, подполковник предполагал временную стабилизацию фронта. Но город уже охватила паника. Улицы были забиты беженцами, хлынувшими отовсюду кто на чем. Барановский видел даже повозки, запряженные верблюдами. Однако и в хаосе кое-кто умудрялся сохранить чувство юмора. В местной газете он наткнулся на вирши, отклик на появление в городе «кораблей пустыни»:

 
Вчера у нас был карнавал,
Какого, смею поручиться,
Париж ни разу не видал,
Не наблюдали Рим и Ницца.
              По нашим улицам ползли
              Коврами крытые кибитки
              И в край неведомый везли
              Детей и женщин и пожитки.
Куда стремится этот люд?
В какую весь, в какую землю?
За всех ответил мне верблюд:
Я коммунизма не приемлю!
 

Барановский смял газету и с отвращением швырнул в мусорную урну.

«Ублюдок, готовый рассказывать анекдоты у гроба собственной матери!» – подумал он об авторе.

* * *

В тот же день он хоронил Федорова.

Произошло это почти невероятно даже для невероятного времени.

Подполковник шел из комендатуры, где никак не могли найти ему места для дальнейшего прохождения службы, да и не искал никто толком. С каждым часом становилось очевидным, что конец близок. «За Кубань!» – стремились тысячи скопившихся в городе людей. Остаться, не успеть значило попасть в руки победителей, переправиться – продолжить бег в неведомое, кому до Новороссийска, кому в Крым, кому в Константинополь – и дальше… Но река вздулась от мартовских дождей, и переправиться можно было по одному лишь железнодорожному мосту.

Туда и тянулись непрерывно обозы, разнообразные экипажи и экзотические кибитки.

Барановский шел навстречу этому шумному, нервному, судорожна пульсирующему потоку, когда увидел, как по другой стороне улицы тоже навстречу с трудом пробирается, прижавшись к самому тротуару, черный, о двух лошадях катафалк с закрытым глазетовым гробом с кистями. За катафалком шла молодая женщина в форме сестры милосердия. Одна.

– Софи!

Он бросился поперек потока, рискуя быть сбитым, чуть, не повис на торчащем впереди лошадей дышле, но проскочил удачно и подбежал к женщине.

– Софи!

Не останавливаясь, она подняла глаза.

– А… это вы.

– Кто там? – спросил он, указывая на гроб. – Неужели?..

– Да. Я хороню Мишеля.

– Как это случилось?

Он шел рядом с ней.

– Мишель покончил с собой.

Барановский вспомнил состояние Федорова в ночь, когда тот бешено колотил в его окно.

– Он застрелился?

Софи почему-то не ответила.

– Как же он мог оставить вас в такой момент!

– Я не виню его.

– Простите. Разрешите разделить с вами его последний путь.

– Я думаю, вам лучше поспешить за Кубань. Пока есть время.

– Я хорошо знал Михаила. Я не могу оставить вас.

– Поступайте, как находите нужным.

На кладбище в этот час никого не хоронили. После городской суматохи тут казалось особенно тихо. Дожди уже смыли последние пятна снега, и все вокруг было черным и серым, даже ангелы из белого мрамора стояли потемневшее, с влажными, отяжелевшими крыльями. За частоколом крестов показалась церковь.

Только тут молчавшая все время Софи сказал;

– Я опасаюсь, что священник не станет отпевать самоубийцу.

– Положитесь на меня.

Священник оказался полным, приземистым, с желтым нездоровым лицом. Он сочувственно смотрел на Софи.

– Горестно, милая барышня, горестно. Однако уныние есть один из смертных грехов. Мужайтесь. Много народу гибнет в это смутное время. Господин офицер, ваш жених, погиб в бою?

– Он жертва большевиков, – сказал Барановский.

– Понимаю, понимаю. Страшные времена. Сочувствую всем сердцем. Но на все воля господня. Вносите покойного. Крышку здесь оставить можно.

– Прошу вас… пусть гроб останется закрытым, – произнесла Софи дрогнувшим голосом.

Священник смутился.

– Это не положено. Покойный был православного исповедания?

– Да, православный.

Барановский вмешался твердо:

– Батюшка! Я ручаюсь честью офицера и дворянина, что вы не совершите ничего неположенного. Погибший жестоко пострадал в бою, и его невесте будет слишком тяжело…

Священник смотрел понимающе, но все еще колебался. Однако, когда Барановский, сам не представлявший, почему Софи не хочет снять крышку, полез в карман, он протестующе замахал руками.

– Что вы! Что вы! Как вы могли подумать!.. Несите почившего в храм.

В церкви в полумраке трепетали желтые огоньки свечей. Скорбные лики святых и не менее печальные лица стариков-певчих – молодые разбежались – в этот хмурый день ранней весны виделись смутно.

– Благословен бог наш всегда, ныне и присно!

Служба началась.

Барановский протянул руку Софи, чтобы она оперлась, но молодая женщина стояла твердо, глядя поверх гроба сухими, напряженными глазами.

Опустив голову, слушал подполковник хорошо знакомые слова:

– Сам един еси, бессмертный, сотворивый и создавый человека, земнии убо от земли создахомся и в землю туюжде пойдем, яко же повелел еси, создавый мя и рекий ми, яко земля еси и в землю отыдеши…

«И в землю пойдем, яко же повелел создавый мя, – повторил про себя Барановский. – Но почему мы раньше, чем они? Почему он так повелел? Кому принес он меч в этот мир? Неужели им, чтобы расправляться с нами? Ну что ж… Если так, если на заклание обречены мы, нам нечего терять. Нет, я не покорюсь, как Федоров… Есть и другой меч, карающий…»

Земля была черной, тяжелой, пропитанной влагой. Барановский поднял слипшийся комок и бросил вниз, в яму. Комок глухо шлепнул по глазету. Следом полетели комья, сбрасываемые лопатами могильщиков, и так и не открывшаяся крышка и то, что было под ней, навеки скрылись от человеческих глаз…

Извозчика, разумеется, найти не удалось, и они пошли пешком.

– Вы хотели знать, как умер Мишель?

Он вспомнил невесту Юрия.

– Если вам тяжело…

– Это не то слово. Я перестала жить… До тех пор, пока мы в разных мирах. Время остановилось.

– Вам нужно немедленно эвакуироваться.

– Куда?

– Мне помнится, у вас есть дальние родственники во Франции.

– Я русская. Здесь его прах. Куда же я побегу отсюда?

– Но вы обязаны спасти себя… Вы не должны стать очередной жертвой, как Михаил, если даже он и выстрелил в себя сам.

– Он не выстрелил.

По тону ее Барановский понял, что сейчас услышит страшное.

– Он положил голову на рельсы.

И хотя подполковник за время войны видел и слышал так много страшного, что почти привык к нему, ему все-таки стало не по себе, когда он вспомнил, как что-то глухо стукнуло в гробу, когда тот качнулся на веревках в руках могильщиков.

– Я целовала эту голову, как Маргарита Наваррская, как Матильда де ля Моль. Она осталась здесь, в этой земле. И вы думаете, это можно забыть и спокойно доживать век в компаньонках у двоюродной тетушки в Ментоне?

– И все-таки прошу вас! Вы еще очень молоды. Вам предстоит жить, а не доживать. Вернитесь в истинное отечество. Там, среди цивилизованных людей, постепенно развеется русский кошмар.

– Вы думаете, там невозможен большевизм?

Барановский так не думал, но сказал:

– Франция – не Россия.

– О, да! Потому я и стыжусь своей фамилии. Они могли спасти нас. В прошлом году пара дивизий каких-нибудь зуавов или сенегальцев могла принести нам победу. Но они пожалели своих негров, чтобы умер Мишель. Я никогда этого не прощу. Я бы хотела носить только одно французское имя – Шарлотта Кордэ.

Софи выговорила это так страстно и убежденно, что Барановский понял: повлиять на нее невозможно.

– Что же вы намерены делать?

– Я останусь здесь.

– И что же?

– Если мужчины, подобные вам, будут продолжать борьбу, я буду с вами.

– А если все уже погибло?

– Я тоже погибну. Но с оружием в руках. Нельзя сохранить то, что вы называете цивилизацией, не уничтожая варваров.

– Софи! Я полностью разделяю ваши убеждения, но вы женщина.

Она посмотрела на него гордо.

– Женщина сильнее мужчины.

Барановский вздохнул.

– Принято думать иначе.

– Слепое заблуждение! Вы кичитесь тем, что бог создал Адама первым. Но из чего? Из глины. А женщину – из ребра Адамова. Вы только материал, из которого созданы мы. И пришло время нам сказать свое слово. Потому что мы сильнее и беспощаднее. Мы выдерживаем там, где мужчины не выдерживают.

Она потянулась во внутренний карман форменного пальто и достала конверт.

– Прочитайте!

– Что это?

– Письмо, которое оставил Мишель.

Барановский присел на мокрую скамью под ивой, низко опустившей обнаженные ветви, а Софи осталась стоять, строго и невозмутимо глядя вдоль улицы.

Федоров писал:

«Софи, счастье мое!

Сейчас я нанесу тебе удар, которого ты не заслужила. Ты гордая и сильная, и мне стыдно предавать нашу любовь. Ты осудишь меня и будешь права. Но я не могу… У меня кончились силы. Нет больше сил воевать. Я не верю в победу и не могу больше убивать. Я убиваю людей уже шесть лет. Сначала немцев, потом соотечественников. Но на той, большой войне я еще чувствовал себя человеком. По крайней мере, не забывал, что я человек. А теперь забыл. Когда колешь штыком, образ человеческий теряешь…

Пойми меня! На большой войне штыковые схватки наперечет были. Но и того достаточно, чтобы на годы запомнить, ночами не спать. Остальное на той войне было серое – сидим и постреливаем, убиваем или нет, не знаем, не видим. А нынешняя война – ад. Одни расстрелы, виселицы чего стоят! Привыкнуть может только тот, кто совершенно потерял в себе человека. В восемнадцатом я пять месяцев шел штыковым строем. Пять месяцев видеть ежедневно врага в нескольких шагах от себя стреляющим в упор, самому в припадке исступления закалывать человека, видеть разорванные животы, развороченные кишки, головы, отделенные от туловищ…»

Прочитав последние слова, Барановский повел плечами под шинелью, ощутив озноб.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю