Текст книги "Ночной поезд на Лиссабон"
Автор книги: Паскаль Мерсье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)
Это были единственные слова упрека, которые он проронил за все время их совместной жизни. Они жгли как огонь, и ему казалось, что все рассыпается в пепел.
Она смотрела в пол. Вопреки всему он надеялся, что она возразит. Возражения не последовало.
«Ля Куполь» [9]9
La Coupole (фр.) – купол, а также обиходное название Французской академии.
[Закрыть]. Грегориус как-то не подумал, что придется ехать по Монпарнасскому бульвару и на глаза попадется ресторан, в котором был решен их разрыв, хотя они никогда об этом не говорили. Он попросил водителя остановиться и молча смотрел на красные маркизы с желтыми буквами и тремя звездочками слева и справа. Это было особым отличием, что Флоранс, докторантку, пригласили в Париж на ту конференцию по романским языкам. Когда она звонила оттуда, ее голос по телефону звучал возбужденно, почти истерично, так что он даже заколебался, стоит ли ехать за ней в конце недели, как договаривались. Но потом все-таки поехал. Он встретился с ней и ее новыми друзьями в этом знаменитом ресторане, в котором витали ароматы изысканных кушаний и сортовых вин, и уже в дверях он почувствовал, что ему здесь не место.
– Обождите еще минутку, – обратился Грегориус к таксисту и перешел улицу.
Здесь ничего не изменилось. Он тут же узнал столик, за которым нелепо одетый учитель преподал урок выскочкам с литературоведческим образованием. Речь зашла о Горации и Сафо, вспоминал Грегориус, стоя на пути спешащего и раздраженного официанта. Никто в тот день не мог с ним сравниться. Он читал наизусть строфу за строфой и со своим бернским акцентом растирал в порошок заумные комментарии разодетых в пух и прах господ из Сорбонны.
Весь обратный путь Флоранс просидела одна в вагоне-ресторане, а он старался справиться с остатками ярости и заглушить накатившую печаль, оттого что ему пришлось таким образом самоутверждаться перед Флоранс. Ибо в этом и было все дело.
Заплутавший в событиях далекого прошлого, Грегориус забыл о времени, и таксисту пришлось показать высший класс пилотажа, чтобы доставить незадачливого пассажира на Монпарнасский вокзал вовремя. А когда в результате, с трудом переводя дыхание, он упал на свое место и поезд двинулся на Ирун, повторилось то ощущение, которое возникало у него в Женеве: будто не он – поезд решает, что это неимоверно реальное и бодрствующее путешествие продолжается. Час за часом, от станции к станции, все дальше из его прошлой жизни. До Бордо остановок уже не будет, а значит, не будет и соблазна вернуться.
Он посмотрел на часы. В гимназии первый день без него подходил к концу. Конкретно в эти минуты шестеро учеников ждали его на факультативе древнееврейского. В шесть, после занятий, он иногда шел с ними в кафе и там рассказывал об исторических несоответствиях и противоречиях в библейских текстах. Рут Гаучи и Давид Леман, которые собирались изучать теологию и потому занимались с особым усердием, все чаще находили повод не ходить вместе со всеми. Месяц назад он поговорил с ними. Они отвечали уклончиво: мол у них такое чувство, будто такие разговоры что-то отнимают… конечно, можно и эти тексты исследовать с филологической точки зрения… но ведь это Священное Писание!
Прикрыв веки, Грегориус мысленно посоветовал ректору пригласить на древнееврейский студентку теологии, свою бывшую ученицу. Она, с копной медных волос, сидела в свои годы на том же месте, что и Флоранс. Однако его надежды, что это совпадение не случайно, не оправдались.
На какое-то мгновение в его мыслях образовалась полнейшая пустота. А потом Грегориус явственно увидел лицо португалки, как оно показывается из-под полотенца, белое, почти призрачное. И снова он стоит перед зеркалом в школьном туалете и понимает, что не хочет стирать номер на лбу, написанный таинственной женщиной. И снова встает из-за стола, снимает с крюка мокрое пальто и уходит из класса.
Português. Грегориус вздрогнул, открыл глаза и посмотрел на равнинный французский пейзаж за окном, над которым вечернее солнце клонилось к закату. Слово, звучащее как мелодия, прилетевшая из похожего на сон далека, вдруг потеряло свое очарование. Он попробовал оживить волшебное звучание голоса, произносившего его, но получилось лишь отдаленное эхо; тщетность стараний только усилила ощущение, что драгоценное слово, на котором построено все его безумное путешествие, ускользает.
Он прошел в туалет и долго держал лицо под струей воды, отдающей хлоркой. Вернувшись на свое место, вынул из саквояжа томик высокородного португальца и начал переводить следующую запись из его эссе. Поначалу это было бегством от прошлого, отчаянной попыткой вопреки всем страхам верить в это путешествие. Но уже после первого абзаца текст заставил его позабыть обо всем, как уже случилось однажды в тускло освещенной кухне.
NOBREZA SILENCIOSA – БЕЗМОЛВНОЕ БЛАГОРОДСТВО
Заблуждение думать, что решающие моменты жизни, навсегда меняющие ее привычное течение, должны быть исполнены эффектного, кричащего драматизма, эдакий выплеск душевных порывов. Это пошлая выдумка, запущенная пьющими щелкоперами, одержимыми дешевой славой киношниками и писаками бульварных романов. В действительности драматизм жизненно важных поворотов невероятно тих. Он имеет так мало общего с грохотом взрыва, столбом пламени или извержением лавы, что поворот – в тот момент, когда он совершается – остается подчас даже незамеченным. Если он начинает свое революционное действие и заботится о том, чтобы жизнь облеклась в новый свет или получила совершенно новое звучание, то делает это безмолвно. И в этом дивном безмолвии его особое благородство.
Временами Грегориус отрывал взгляд от текста и вглядывался в западный горизонт. В последней полоске света на сумеречном небе, казалось, уже угадывается море. Он отложил словарь и закрыл глаза.
«Если бы еще хоть раз увидеть море! – вздохнула мать за полгода до своей смерти, будто чувствовала, что конец уже близок. – Но мы не можем себе этого позволить».
«Какой банк даст нам кредит, – услышал Грегориус голос отца, – да еще на это…»
Он обиделся на отца за его безропотную покорность судьбе. А потом – тогда еще ученик кирхенфельдской гимназии – совершил такое, что поразило его самого; до нынешнего дня он так и не избавился от сомнения, происходило ли это на самом деле.
Был конец марта и первый по-настоящему весенний день. Люди несли плащи, перекинув через руку, в открытые окна барака залетал теплый ветерок. Барак этот поставили несколько лет назад, когда в главном здании гимназии царил ремонт, и с тех пор стало традицией размещать здесь учащихся выпускных классов. Так что переход в барак был как бы первым шагом к выпускным экзаменам. А с ним наступали и колебания – от ощущения свободы до чувства неуверенности: еще год и школе конец… еще год и что дальше?.. Эти колебания отражались и на том, как гимназисты шагали к бараку: гордо и робко одновременно. Даже теперь, в поезде, идущем на Ирун, Грегориус помнил, каково было ему в шкуре выпускника.
Утро начиналось с греческого. Его преподавал ректор, предшественник Кэги. У него был самый красивый почерк, какой только можно себе вообразить. Особенно великолепно он выводил округлости, такие как в омеге или тете, а как он тянул вниз хвостик эты – просто каллиграфия! Он любил греческий. «Но как-то неправильно, – думал Грегориус за последней партой. – Его любовь какая-то тщеславная». И дело было не в том, что он картинно выписывал слова. Если бы дело было только в этом, Грегориусу могло бы понравиться. Только вот, виртуозно записывая на доску сложные глагольные формы, он презентовал не слова, а себя самого, который так может. Слова становились обрамлением, которым он украшал себя, превращались во что-то вроде его бабочки в горошек, которую он носил из года в год. Они выходили из-под руки с печаткой на пальце, сами похожие на высокопробные печатки – и как всякие украшения, бесполезные. Тут греческие слова переставали быть истинно греческими.Как будто золотая пыль из массивного перстня разрушала их греческую суть, но это было заметно лишь тому, кто любил эти слова за них самих. Декламация значила для ректора что-то вроде изысканной мебели, редкого вина или нарядного фрака. У Грегориуса возникало ощущение, будто своим самодовольством тот крадет у него поэзию Эсхила и Софокла. Казалось, ректор ничего не знает о греческом театре. Хотя нет, знал он о нем очень много, часто там бывал, сопровождая образовательные экскурсии, и возвращался с прекрасным загаром. Ректор просто не имело нем понятия– пусть даже Грегориус не смог бы объяснить, что подразумевает под этим.
Он смотрел в открытое окно барака и думал о словах матери, которые, собственно, и спровоцировали взрыв его ярости против тщеславия ректора – хотя внешней связи между ними и не просматривалось. Он почувствовал, как ком подступает к горлу. Бросив взгляд на доску, он удостоверился, что ректору потребуется время, чтобы дописать начатое предложение, прежде чем тот повернется к ученикам с объяснением. Пока остальные строчили, склонившись над тетрадками, он бесшумно отодвинул стул. С напряженной неспешностью, как тот, кто готовится к атаке, он сделал два шага к окну, уселся на подоконник, свесил за окно ноги и спрыгнул.
Последнее, что он видел позади себя, было удивленное и восторженное лицо Эвы, девочки с рыжими волосами, веснушками и косинкой в глазах, которые, к его разочарованию, всегда смотрели на него, мальчишку с толстыми стеклами в уродливой оправе, только насмешливо. Она наклонилась к подружке и прошептала ей что-то на ухо. Конечно, «невероятно» – он не сомневался. Она говорила это по любому поводу. За это ее и прозвали Неверояшкой. «Невероятно!» – воскликнула она, когда узнала свое прозвище.
Решительным шагом он направился к Бэренплац. Там был рынок. Прилавки стояли тесными рядами, и между ними приходилось медленно продираться. Когда толпа принудила его остановиться у одного лотка, его взгляд упал на кассу – простой металлический ящик с отделениями для монет и для купюр, которые лежали там толстой стопкой. Торговка как раз наклонилась под прилавок, наружу торчал только ее широкий зад, обтянутый юбкой из грубой материи в клетку. Грегориус незаметно придвинулся к прилавку, обводя взглядом людей вокруг. В один прыжок он оказался у кассы, схватил пачку денег и растворился в толпе. Когда, тяжело дыша и стараясь не сбивать шаг, он шел наверх к вокзалу, то все время ждал, что позади раздастся окрик и тяжелая рука ляжет на его плечо. Но ничего такого не произошло.
Они тогда жили на Лэнггассе [10]10
Лэнггассе (Länggasse) – северо-западный непрезентабельный район Берна.
[Закрыть], в мрачном доходном доме с грязным фасадом, в котором с утра до вечера пахло углем. Заходя в подъезд, он представлял себе, как войдет в комнату, где лежит больная мать, как она удивится невероятному известию, что скоро увидит море. И только на последней лестничной площадке до него дошло, насколько сумасбродной, даже нелепой, была вся затея. Как он сможет объяснить отцу, откуда у него столько денег? Он, который никогда не умел врать.
По дороге назад он купил конверт и засунул в него добычу. Когда он снова возник у прилавка, лицо торговки в клетчатой юбке было заревано. Он купил фруктов, и пока женщина возилась с весами на другом конце, сунул конверт под кучку овощей. Незадолго до перемены он снова был у барака, перелез через окно и сел на свое место.
«Невероятно!» – сказала Эва, заметив его, и посмотрела на него еще уважительнее. Но это оказалось не так уж важно, как он думал. Важнее было другое: то, что он открыл в себе самом за последний час, не повергло его в ужас, а только вызвало удивление, которое не проходило еще много недель.
Поезд отбывал с вокзала Бордо в направлении Биаррица. Снаружи так стемнело, что Грегориус видел в окне свое отражение. Что вышло бы из него, если бы тот Грегориус, который украл деньги, стал определять его жизнь, заняв место другого, который так полюбил молчаливые древние слова, что они начали главенствовать над всем? Что общего между тем поступком и нынешним? И есть ли вообще что-нибудь общее?
Грегориус открыл томик Праду и листал, пока не нашел лаконичную зарисовку, которую ему перевел хозяин испанской книжной лавки на Хиршенграбен:
Если мы можем прожить лишь малую часть того, что в нас заложено, – что происходит с остатком?
В Биаррице в вагон вошли мужчина и женщина. Они остановились возле кресла Грегориуса и обсуждали зарезервированные места. «Vinte e oito». Ему потребовалось время, чтобы идентифицировать повторяющиеся звуки как слова на португальском. А когда они сели рядом, его догадка подтвердилась: «двадцать восемь». Следующие полчаса он внимательно прислушивался к беседе соседей, и время от времени ему удавалось понять то или иное слово, но все же очень мало. Завтра до полудня он выйдет в городе, где почти все, что говорят люди, будет ему непонятно. Он вспомнил знакомые места: площади Бубенбергплац и Бэренплац, Бундестеррасе, мост Кирхенфельдбрюке. Между тем за окнами неслась кромешная тьма. Грегориус проверил бумажник, кредитную карту, запасные очки. Ему было страшно.
Они въезжали в вокзал пограничного французского городка Андай. Вагон опустел. Заметив это, португальцы заволновались и схватились за свой багаж на полке. «Isto ainda não é Irún», – сказал Грегориус. «Это еще не Ирун». Фраза была из языкового курса с пластинки, он только заменил название города. Португальцы остановились в нерешительности – видно, обвыкались с его нескладным произношением и медлительностью, с которой он выговаривал фразу. Тем не менее они выглянули в окно и теперь увидели название места. «Muito obrigada» [11]11
Очень благодарна (порт.).
[Закрыть], – улыбнулась женщина. « De nada» [12]12
Не за что (порт.).
[Закрыть], – ответил Грегориус. Португальцы сели. Поезд медленно тронулся.
Грегориус никогда не забудет эту сцену. Ведь это были его первые португальские слова в реальной ситуации, и они возымели действие. Еще ребенком он считал загадочным, что слова имеют действие: куда-то ведут или останавливают, вызывают смех и слезы – и до сих пор это производило на него впечатление. Как они это делают? Разве это не магия? Но сейчас таинство казалось особенно великим, потому что об этих словах он еще вчерашним утром не имел понятия.
Когда несколькими минутами позже он шагнул на перрон в Ируне, от его страха не осталось и следа. Твердо ступая, он направился к спальному вагону.
6
Было десять часов, когда поезд, который до следующего утра будет пересекать Пиренейский полуостров, двинулся в темноту, один за другим оставляя позади тусклые вокзальные фонари. Два соседних купе рядом с Грегориусом остались пустыми. А еще через два, ближе к вагону-ресторану, в проходе стоял, прислонясь к своей двери, высокий стройный мужчина с густой шевелюрой, тронутой сединой.
– Boa noite [13]13
Доброй ночи (порт.).
[Закрыть], – поприветствовал он, когда их взгляды встретились.
– Boa noite, – сказал в ответ Грегориус.
Когда незнакомец услышал его беспомощное произношение, улыбка промелькнула по его лицу. Это было лицо с тонко высеченными правильными чертами, благородное и несколько надменное. Темный костюм незнакомца отличался необычайной элегантностью и наводил на мысль о фойе оперы. Разве что ослабленный узел галстука диссонировал с общей картиной. Мужчина скрестил руки на груди, откинул голову и прикрыл веки. С закрытыми глазами его лицо показалось Грегориусу утомленным, но утомление это происходило не от позднего часа – его природа была иного характера. Через несколько минут поезд набрал скорость, незнакомец открыл глаза, коротко кивнул Грегориусу и исчез в своем купе.
Грегориус отдал бы все за то, чтобы заснуть, но даже монотонный стук колес и покачивание полки не помогали. Он поднялся и прислонился лбом к оконному стеклу. Затерянные полустанки мелькали стремглав. Размытый млечный свет фонарей, неразборчивые таблички, составленные гуртом тележки носильщиков, фуражка на голове путевого обходчика, трусящая облезлая собака, рюкзак на обочине, над ним белокурый вихор. Уверенность, которую он обрел при первом успехе с португальским, начала медленно таять. «Звоните. Днем или ночью», – раздался в ушах голос Доксиадеса, и в памяти выплыла их первая встреча, когда у грека еще был сильный акцент: «Слепота? Нет. Просто не повезло с глазами. Будем каждый месяц проверять сетчатку. Кроме того, есть лазер. Не стоит паниковать!»
И уже по дороге к двери Доксиадес остановился и пристально посмотрел на него:
– Есть другие проблемы?
Грегориус молча покачал головой.
О своем предчувствии разрыва с Флоранс он сказал только несколько месяцев спустя. Грек не казался удивленным. Просто кивнул. «Иногда боишься чего-то из-за того, что боишься чего-то другого», – единственное, что сказал он.
Около полуночи Грегориус пошел в вагон-ресторан. Тот был почти пуст. Лишь его недавний попутчик играл в шахматы с официантом. Вообще-то ресторан уже закрыт, сообщил ему официант, но тем не менее принес Грегориусу минералки и жестом пригласил подсесть к ним. Грегориус окинул взглядом доску и тут же заметил, что господин с проседью, на носу которого теперь красовались очки в золотой оправе, вот-вот попадет в хитроумную ловушку. Уже протянув руку к фигуре, тот, прежде чем сделать ход, глянул на Грегориуса. Грегориус покачал головой, и он отдернул руку. Его противник, мужчина с мозолистыми руками и узким лбом на туповатом лице, за которыми никто не предположил бы мозги шахматного гения, удивленно поднял бровь. Господин в дорогих очках развернул доску к Грегориусу и движением руки предложил ему продолжить партию. Игра оказалась долгой и упорной, лишь к двум часам официант сдался.
Когда позже они стояли в своем вагоне, его спутник спросил Грегориуса, откуда он родом, потом перешел на французский. Каждые две недели, рассказывал он, ездит на этом поезде, и выиграл у официанта лишь один-единственный раз, правда, другим и этого не удавалось.
– Жозе Антониу да Силвейра, – представился он. А потом печально поведал, что у него свой бизнес – продает фарфор в Биарриц и, поскольку боится летать самолетом, мотается поездом. – Кому дано знать истинные мотивы своих страхов? – добавил он, помолчав. И снова на его лице появилось то выражение опустошенности, которое Грегориусу бросилось в глаза при первой встрече.
Рассказывая, как он получил в наследство маленький заводик, который превратил в солидное производство, он словно говорил о ком-то другом, кто выбрал вполне оправданный, но все-таки неверный путь. То же касалось и его исповеди о разводе и двух детишках, которых он почти не видит. Тоска и разочарованность звучали в его голосе, но особенно впечатлило Грегориуса то, что в его речах не было и намека на жалость к самому себе.
– Беда в том, – говорил Силвейра, когда поезд стоял на вокзале в Вальядолиде, – что мы не можем обозреть нашу жизнь. Ни вглядеться в прошлое, ни увидеть будущее. Если что-то ладится, значит, просто повезло. – Кто-то невидимый постукивал молотом, проверяя тормоза. – А вы как оказались в этом поезде?
Они сидели на постели Силвейры, когда уже Грегориус рассказывал свою историю. Он не упомянул португалку на мосту Кирхенфельдбрюке. Такое он мог сказать Доксиадесу, но не незнакомцу. Его порадовало, что Силвейра не попросил его показать книгу Праду. Ему не хотелось, чтобы кто-то другой листал ее и высказывал свое мнение.
Когда он умолк, повисла тишина. Силвейра напряженно размышлял: Грегориус понял это по тому, как он вертел на пальце массивное кольцо с печаткой, и по коротким взглядам, которые он искоса бросал на него.
– И вы просто встали и ушли из гимназии? И все?
Грегориус кивнул. Внезапно он испытал чувство раскаяния, что поведал об этом; как будто этим предал что-то очень дорогое. Он сказал, что хочет попытаться заснуть, тогда Силвейра вынул записную книжку. Не повторит ли он слова Марка Аврелия о движениях собственной души, попросил он. Когда Грегориус покидал его купе, Силвейра сидел, склонившись над записью и водил карандашом по словам.
Грегориусу снились красные кедры. Снова и снова через его беспокойный сон проплывали слова «cedros vermelhos». Это было название издательства, в котором вышло эссе Праду. Сначала он не придал этому значения. И только когда Силвейра спросил, как он собирается разыскивать автора, он понял, что начинать следует с поиска издательства. «Вполне возможно, что это издание автора, – подумал Грегориус, засыпая, – тогда «красные кедры» могут иметь смысл, значимый исключительно для Амадеу ди Праду». А потом во сне он блуждал – с таинственным названием на устах и телефонной книгой под мышкой – по крутым, все время ведущим в гору улицам Лиссабона, потерянный в безликом городе, о котором знал единственно, что тот лежит на холмах.
Проснулся он около шести и выглянул в окно. Когда на глаза попалось название «Саламанка», без всякого повода открылись шлюзы памяти, которые держались взаперти четыре десятка лет. И первый же вынес название другого города: Исфахан. Оно возникло внезапно, имя персидского местечка, куда он собирался отправиться по окончании гимназии. Имя, вобравшее в себя так много таинственного своеобразия, в этот момент показалось Грегориусу кодом к иной возможной жизни, прожить которую он не отважился. И теперь, когда поезд покидал вокзал Саламанки, спустя столько лет Грегориус заново пережил ощущение, что перед ним сначала отворилась, а потом захлопнулась дверь в ту иную жизнь.
Началось все с того, что преподаватель древнееврейского через год обучения задал им читать Книгу Иова. Грегориус испытал восторг, когда слова стали складываться в понятные предложения, которые словно прокладывали ему дорогу к Востоку. В сочинениях Карла Мая Восток выглядел слишком по-немецки, и не только из-за языка. Сейчас, в книге, которую следовало читать справа налево, он виделся неподдельным. Елифаз Феманитянин, Вилдал Савхеянин, Софар Наамитянин. Трое друзей Иова. Уже одни имена, их пленительное звучание, казалось, прилетели из-за океана. Что это был за чудесный невероятный мир!
Одно время он хотел стать ориенталистом. Человеком, который прекрасно разбирается в Леванте. Он любил само это слово, оно вело от Лэнггассе в мир, полный света. Незадолго до экзамена на аттестат зрелости он подал заявку на место в Исфахане, в семью швейцарского промышленника, который искал домашнего учителя для своих детей. Нехотя – заботясь о нем, но и боясь той пустоты, что образуется с его отъездом, – отец дал ему тринадцать франков тридцать сантимов на персидскую грамматику, и он записал новые знаки Востока на маленькой стенной доске в своей комнате.
А потом его начал преследовать сон. Сон, который, казалось, длился целыми ночами. Это был очень простой сон, и главное мучение было как раз в его простоте; и чем чаще повторялось сновидение, тем больше оно упрощалось. Под конец от него осталась вообще одна картина: горячий южный песок, песок Персии, белый, опаленный; знойное дыхание пустыни бросало его на очки, песок налипал прокаленной коркой, лишая обзора; потом начинали плавиться стекла, проедая глаза.
После двух-трех недель, в которые сон набрасывался на него каждую ночь и не давал покоя даже днем, он отнес персидскую грамматику обратно и вернул деньги отцу. Три франка тридцать сантимов отец оставил ему, он положил их в жестяную банку, и у него было такое чувство, будто он хранит персидскую валюту.
А что произошло бы, если бы он тогда смог преодолеть страх перед опаляющим песком Востока и все-таки поехал бы? Грегориус подумал о хладнокровии, с которым он обокрал торговку на Бэренплац. Интересно, хватило бы хладнокровия на все то, с чем обрушился бы на него Исфахан? Папирус. Почему прозвище, в котором он на протяжении десятилетий не видел ничего обидного, теперь вызвало такую боль?
Силвейра уже покончил с завтраком, когда Грегориус вошел в вагон-ресторан. Пара, с которой он накануне обменялся первыми португальскими фразами, тоже допивала по второй чашке кофе.
А он целый час провалялся на постели, размышляя о почтальоне, обычно около девяти появлявшемся в холле гимназии, чтобы передать смотрителю почту. Сегодня он доставит его письмо. Кэги не поверит своим глазам: Мундус бежал от привычной жизни? Кто угодно, только не он! Новость станет летать с этажа на этаж, и у учеников, толпящихся на ступенях перед гимназией, не будет другой темы для разговоров.
Грегориус перебрал всех коллег, представляя себе, кто и как будет реагировать: что думать, чувствовать, говорить. И тут он сделал новое открытие, которое поразило его, как удар тока: ни о ком из них он ничего не может сказать точно. Поначалу все выглядело просто. Барри, майор и ревностный прихожанин, явно посчитает это неуместным, ненормальным и предосудительным, ибо: что будет с уроками? Анита Мюлеталер, недавно разведенная, задумчиво склонит голову: нечто подобное она могла вообразить, пусть и не в отношении себя. Кальберматтен, бабник и тайный анархист, шепнет в учительской: почему бы и нет? А Виржиния Ледуайен, учительница французского, чья неказистая внешность составляла разительный контраст звучному имени, отнесется к его «проступку» как строгий судия. Да, поначалу все так и казалось. Но потом Грегориусу пришло на память, как пару месяцев назад благочестивый отец семейства Барри встретился ему в обществе блондинки, которая в своей мини-юбке смотрелась больше, чем просто знакомая; какой придирчивой бывала Анита Мюлеталер, когда ученики слишком распоясывались; как трусил Кальберматтен, если надо было возразить ректору; и как Виржинию Ледуайен легко обводили вокруг пальца и избегали наказания те гимназисты, которые умели подольститься.
Можно ли из этого что-то вывести? Что-то, что могло повлиять на отношение к нему и его невероятному поступку? Не было ли это ключом к молчаливому пониманию или даже скрытой зависти? Грегориус поднялся и устремил взгляд в окно, где пробегающий мимо пейзаж купался в темно-серебристой зелени оливковых рощ. Тесная близость, в которой он просуществовал с коллегами долгие годы, обернулась полным незнанием других, превратившись в обманчиво-привычные стереотипы. А собственно, было ли ему важно – по-настоящему важно– знать, что они думают? Что это, фантомы бессонной ночи? Или отчужденность, вечно сущая и лишь скрывающаяся за маской привычной вежливости? По сравнению с лицом, ставшим в тусклом свете ночного купе открытым, – проницаемым для чувств, теснившихся изнутри наружу и для неравнодушного взгляда извне, – утром лицо Силвейры выглядело замкнутым. На первый взгляд можно было подумать, будто Силвейра сожалеет, что в интимной обстановке тесного пространства, где пахло влажной шерстью одеял и дезинфицирующими средствами, открылся абсолютно чужому человеку. Грегориус даже поколебался, стоит ли подсаживаться к нему. Но скоро он понял, что дело не в сожалении и раскаянии, проявлявшихся в сдержанном самообладании, а в задумчивой трезвости ума. Их встреча подняла в Силвейре дремавшие до того ощущения, сложные, ошеломляющие, и теперь он ищет подступы к ним.
Силвейра кивнул на телефон возле чашки:
– Я заказал для вас номер в отеле, где обычно размещаю своих партнеров по бизнесу. Вот адрес. – Он протянул Грегориусу свою визитную карточку, на обороте которой от руки была записана нужная информация. – А сейчас, извините, мне еще надо просмотреть кое-какие бумаги.
Он собрался встать, но передумал и снова откинулся на спинку сиденья. То, как он смотрел на Грегориуса, выдавало, что в нем происходит колоссальная работа.
– Вы никогда не раскаивались, что посвятили себя древним языкам? – наконец спросил он. – Это ведь означает скучную замкнутую жизнь.
«Ты считаешь меня занудой?» – Грегориусу вспомнилось, как вчера в парижском поезде он размышлял над этим вопросом, заданным когда-то Флоранс. Видимо, что-то отразилось на его лице, потому что Силвейра забеспокоился и постарался заверить, что ничего плохого не имел в виду, просто хотел представить себе, как жить такой жизнью, совершенно не похожей на его.
Это та жизнь, которую он и хотел, сказал Грегориус. И еще не закончив фразы, устрашился непривычного самому себе отпора, стоявшего за твердостью слов. Всего лишь два дня назад, когда он ступал на мост Кирхенфельдбрюке и наблюдал за португалкой, читающей письмо, ему бы и в голову не пришло давать отповедь. Он произнес бы те же самые слова, но без тени агрессии. Как легкое спокойное дыхание.
«И почему же тогда вы сидите здесь?»Грегориус боялся этого вопроса. На какое-то мгновение элегантный португалец показался ему инквизитором.
Но Силвейра только спросил, сколько времени требуется, чтобы выучить греческий. Грегориус облегченно вздохнул и ударился в излишне пространное объяснение.
– Не могли бы вы написать мне пару строк на древнееврейском? – попросил Силвейра, протягивая бумажную салфетку.
«И сказал Бог: да будет свет. И стал свет», – нацарапал Грегориус и перевел.
Зазвонил телефон Силвейры.
– Пора идти, – сказал он, закончив разговор по мобильному, и положил салфетку в нагрудный карман. – А какое слово означает «свет»? – переспросил Силвейра, вставая.
По пути к выходу он шевелил губами, повторяя слово про себя.
Широкая река за окнами, должно быть, уже Тежу. Грегориус вздрогнул. Значит, скоро они прибудут. Он прошел в свое купе, в котором к тому времени проводник убрал постель, и полка снова выглядела как обычное многоместное сиденье с плюшевой обивкой. Он сел к окну. Не хотелось, чтобы путешествие заканчивалось. Что он будет делать по приезде в Лиссабон? Отель у него есть. Он даст мальчику-посыльному на чай, запрется в номере и полежит. А потом?
В сомнениях он взял в руки томик Праду и полистал.
SAUDADE PARADOXAL – НЕЛЕПАЯ ТОСКА
На тысячу девятьсот двадцать два дня я вошел в лицей, куда меня отправил отец, как говорили, самый строгий из всех лицеев в стране. «Ученым можешь ты. не быть», – напутствовал он, пытаясь изобразить улыбку, которая у него, как всегда, не получилась. Уже на третий день я понял, что надо считать дни, чтобы не оказаться раздавленным под их тяжестью.
Пока Грегориус искал в словаре «раздавливать», поезд въехал на лиссабонский вокзал Санта Аполония.
Эти несколько предложений пленили его. Они были первыми, которые сообщали о конкретной жизни в Португалии. Ученик строгой гимназии, который считает дни, и сын отца, который не умеет улыбаться. Не в этом ли истоки той едва сдерживаемой ярости, которая проглядывала из ранее прочитанных записок? Грегориус не смог бы объяснить почему, но ему хотелось узнать больше об этой ярости. Он увидел первые штрихи к портрету некоей личности, проживавшей в этом городе. Некто, с кем он хотел бы познакомиться поближе. У него возникло ощущение, что в этих предложениях город вышел ему навстречу. Он больше не представлялся абсолютно чужим городом.