355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Паскаль Мерсье » Ночной поезд на Лиссабон » Текст книги (страница 26)
Ночной поезд на Лиссабон
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:29

Текст книги "Ночной поезд на Лиссабон"


Автор книги: Паскаль Мерсье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)

Часть четвертая
Возвращение

49

Силвейра давно исчез из виду, а Грегориус все продолжал махать. «А в Берне есть фирма, производящая фарфор?» – спросил Силвейра, когда они стояли на перроне. Из окна вагона Грегориус сделал кадр: Силвейра, отвернувшись от ветра, прикуривает сигарету.

Последние дома Лиссабона. Вчера он еще раз прошелся по Байрру-Алту до церковной книжной лавки, где когда-то стоял, прислонившись лбом к стеклу, прежде чем в первый раз позвонил у двери в голубой дом. Тогда он боролся с искушением поехать в аэропорт и ближайшим рейсом улететь в Цюрих. Сейчас, в поезде, он боролся с искушением сойти на первой же станции.

А если бы с каждым метром, пройденным поездом, гасилось по воспоминанию и мир кусок за куском возвращался в свое прежнее состояние, получилось бы так, что на вокзале в Берне все вернулось бы на круги своя, и его поездки как бы вовсе не было?

Грегориус вынул конверт, который ему дала Адриана. «Это разрушает все. Все». То, что он сейчас собирался прочитать, Праду написал после Испании. «После девушки». Он вспомнил, что Адриана говорила о его возвращении: «Небритый, щеки ввалились… смел все… принял снотворное… проспал целые сутки…».

Когда поезд подходил к Вилар-Формозу, где должен был пересечь границу, Грегориус трудился над переводом текста, начирканного Праду мелким почерком.

CINZAS DA FUTILIDADE – ПЕПЕЛ ТЩЕТЫ

Прошла целая вечность с тех пор, как Хорхе позвонил мне ночью в паническом страхе смерти. Нет, не вечность. Это было в иномвременном измерении, совершенноином. А при всем том прошло ровно три года, три обычных, скучных календарных года. Эстефания. Он тогда говорил об Эстефании. Гольдберг-вариации. Она играла их ему, а он мечтал сыграть их ей на своем «Стейнвее». « Эстефания Эспиноза». «Что за волшебное, пленительное имя! – подумал я той ночью. – Не хотел бы я воочию увидеть эту женщину, ибо ни одна женщина не может удовлетворить такому имени – это стало бы разочарованием». Откуда мне было знать, что все совсем наоборот: имя оказалось для неенедостаточным.

Страх перед тем, что жизнь останется незавершенным, голым торсом. Осознание того, что уже не станешь тем, на которого рассчитывал. Так мы в конечном итоге определили страх смерти. Но, спросил я, как может пугать неполнота или невоплощенность жизни, если человек может констатировать это как непреложный факт лишь с той стороны гроба? Вроде бы Хорхе понял мою мысль. Но что же он ответил?

Почему я не листаю старые записи, почему не хочу посмотреть? Почему мне не хочется вспоминать, что я тогда думал и чувствовал? Откуда это безразличие? И безразличие ли это? Или потерягораздо серьезнее?

Знать, что думал раньше, и как из этого выросло то, что думаешь сейчас, – это бы тоже стало частью полноты, будь у меня эта потребность. Так не потерял ли я то, что делает смерть трагедией? Веру в воплощение жизни, за которую стоит бороться и отвоевывать у смерти?

«Лояльность, – говорил я Хорхе. – Лояльность. В нейнаходим мы воплощение». Эстефания. Ну почему этот случайный ураган не мог пронестись в другом месте? Почему он обрушился именно на нас? Зачем поставил нас перед испытанием, до которого мы не доросли? Испытание, которое мы обане выдержали, каждый на свой лад.

«По мне, так ты слишком ненасытен. Быть с тобой потрясающе. Но для меня ты слишком ненасытен. Я не могу пуститься с тобой в плавание. Это было бы твоепутешествие, только твое. Оно бы никогда не стало нашим». Она была права: никто не имеет права делать другого кирпичиком в строительстве собственного блаженства или заправщиком в собственных гонках.

Финистерре. Никогда я не испытывал такой ясности ума, как там. Такой трезвости. С того мгновения я знаю: мои гонки окончены. Гонки, о которых я сам и не подозревал, хотя все время мчался, мчался. Гонки без соперников, без финишной ленты, без приза. Полнота? Цельность? «Espejismo» – говорят испанцы. Слово я выловил в газете, в те дни. Последнее, что еще помню. «Мираж». «Фата-моргана».

Наша жизнь – всего лишь летучие барханы, нанесенные одним порывом ветра, разрушенные другим. Причудливые формы тщеты, развеянные прежде, чем успели как следует образоваться.

«Он был уже не он», – сказала Адриана. А с отдалившимся, ставшим чужим братом она не хотела иметь дела. «Увезите. Далеко, совсем далеко».

А когда человек бывает самим собой? Когда он такой, как всегда? Такой, каким видит себя? Или такой, когда раскаленная лава мыслей и чувств погребает под собой все лжи, маски, самообманы? Чаще всего это другие обвиняют, что кто-то больше не он. Может быть, в действительности это значит вот что: ты уже не такой, каким мы хотим тебя видеть? Так не есть ли эта фраза по большому счету своего рода боевой клич, направленный против потрясения основ привычного и замаскированный под заботу о ближнем?

Под мерный стук колес Грегориус заснул. А потом случилось нечто невообразимое, чего ему еще никогда не приходилось испытывать: очнувшись, он угодил прямо в головокружение. Он барахтался в потоке обманчивых ощущений, который засасывал его все глубже в бездну. Он ухватился за подлокотники и закрыл глаза. Стало еще хуже. Тогда он прикрыл ладонями лицо. Приступ прошел.

«Λιστρου». Все в порядке.

Ну почему он не полетел самолетом? Обождал бы всего восемнадцать часов до ближайшего рейса! Ранним утром уже был бы в Женеве, еще три часа – и дома. В обед – у Доксиадеса, а тот бы устроил все остальное.

Поезд замедлил ход. «САЛАМАНКА». И вторая табличка: «САЛАМАНКА». Эстефания Эспиноза.

Грегориус поднялся, достал с полки чемодан, подержался за сиденье, пока не унялось головокружение. На перроне он потопал ногами, чтобы растоптать воздушную подушку, которая снова была тут как тут.

50

Когда позже Грегориус вспоминал свой первый вечер в Саламанке, ему представлялось, что он часами, борясь с головокружением, ковылял по соборам, капеллам и крестовым ходам, слепой к их красотам, но потрясенный их мощью. Он смотрел на алтари, своды и хоры, которые в его памяти напластовались друг на друга, дважды угодил на мессу и в конце концов обнаружил себя сидящим на каком-то органном концерте.

«Не хотел бы я жить в мире без соборов. Мне нужны их красота и величие. Мне нужны они, чтобы противостоять обыденности мира. Хочу поднимать взор к их сияющим витражам и ослепляться их неземными красками. Мне нужен их блеск. Блеск, отвергающий серое единообразие униформ. Хочу, чтобы меня облекала строгая прохлада церквей. Мне нужна ее невозмутимая тишина. Мне нужна она против бездушного рева казарм и остроумной болтовни соплеменников. Я хочу слышать рокочущий голос органа, это половодье сверхъестественных звуков. Мне нужен он против пустячной бравурности маршей».

Это написал семнадцатилетний Праду. Мальчик с пламенеющей душой. Юноша, который вскоре уедет с О'Келли в Коимбру, где им будет принадлежать весь мир, в университет, где будет наставлять профессоров. Молодой человек, который еще ничего не знает об ураганах случайности, зыбучих песках и пепле тщеты.

Годы спустя он напишет патеру Бартоломеу эти строки:

«Есть вещи, которые для нас, людей, слишком огромны: боль, одиночество и смерть, но также красота, благородство и счастье. Для них создана религия. А если мы ее теряем, что происходит? Те вещи все равно нам велики. Что нам остается, так это поэзия отдельной жизни. Достаточно ли она сильна, чтобы нести нас?»

Номер Грегориуса был с видом на Старый и Новый кафедральные соборы. Когда пробили часы, он подошел к окну и устремил взгляд на ярко освещенные фасады. Сан Хуан де ла Крус жил здесь. Флоранс, когда писала о нем диссертацию, много раз бывала здесь. Она ездила с сокурсниками – ему было не до того. Он не выносил, как болтливо они восторгались мистическими стихами великого поэта, она и другие.

О поэзии нельзя болтать. Ее надо читать. Чувствовать на языке. Жить ею. Ощущать, как она тебя подвигает, преображает. Как благодаря ей твоя жизнь обретает форму, цвет, мелодию. Ею не восторгаются всуе и уж тем более не превращают в пушечное мясо для своей карьеры.

В Коимбре его озадачил вопрос, не упустил ли он другую возможную жизнь, связанную с университетом. Ответ: нет. Он заново пережил те минуты в «Ля Куполь», когда сидел с Флоранс и ее болтливыми коллегами, и как положил их на обе лопатки своим бернским говором и бернскими познаниями. Нет!

Потом ему снилось, что Аурора кружит его под органную музыку в кухне Силвейры, кухня все раздвигается, он круто ныряет вниз и отдается подводной струе, пока не теряет сознание… и не просыпается.

На завтрак он спустился первым. Оттуда направился к университету и расспросил, как пройти на исторический факультет. Лекция Эстефании Эспинозы начиналась через час. Тема: «Изабель ля Католика».

Во внутреннем дворе университета под аркадой толпились студенты. Грегориус не понял ни слова из их беглого испанского и решил пораньше занять место в аудитории, просторном помещении, обшитом панелями, со скупым монастырским изыском, в передней части которого возвышалась кафедра. Аудитория быстро наполнялась. И хотя была достаточно большой, все скамьи были заняты уже задолго до звонка, а в проходах студенты расселись прямо на полу.

«Я ненавидела ее: длинные черные волосы, соблазнительная походка, коротенькие юбочки…» – Адриана запомнила ее девчонкой едва за двадцать. Женщине, вставшей сейчас за кафедру, было к шестидесяти. «Он видел перед собой ее сияющие глаза, необыкновенный, почти азиатский цвет лица, заразительный смех, покачивающуюся походку – и не хотел, чтобы все это перестало существовать», – говорил Жуан Эса о Праду.

«А кто бы захотел?» – подумалось Грегориусу. Даже в этом возрасте. И уж тем более, когда она заговорила. У нее был приглушенный прокуренный альт, резкие испанские слова она произносила с португальской мягкостью. С самого начала она отключила микрофон, и не напрасно – этот голос мог заполнить собой объемы собора. И взгляд. Взгляд, пробуждавший желание, чтобы лекция никогда не кончилась.

Из того, что она говорила, Грегориус мало что понимал. Он слушал ее как музыку, временами прикрывая глаза, а то концентрируясь на жестах. Рука, небрежно откидывающая со лба прядь с проседью; вторая, серебряной ручкой подводящая в воздухе черту под особо важной информацией; локоть, когда она опиралась на кафедру; обе распростертые руки, когда обнимала кафедру, переходя к чему-то новому. Девочка, когда-то служившая на почте; девушка с феноменальной памятью, в которой хранились тайные сведения Сопротивления. Женщина, которой не нравилось, когда О'Келли обнимал ее на улице за талию; женщина, севшая за руль автомобиля у голубой практики и ради своей жизни добравшаяся до края света. Женщина, не пожелавшая, чтобы Праду взял ее в свое плавание, нанесшая обиду и вселившая разочарование, которые дали ему величайшее и самое болезненное бодрствование всей его жизни, сознание, что гонка за блаженством окончательно проиграна, чувство, что пламенно начатая жизнь угасла и рассыпалась в пепел.

Стук и возня подымающихся студентов заставили Грегориуса вздрогнуть. Эстефания Эспиноза сложила материалы лекции в папку и спускалась по ступеням. Ее обступили студенты. Грегориус вышел и встал в сторонке. Встал так, чтобы издали заметить ее и решить, стоит с ней заговаривать или нет.

Наконец она вышла в сопровождении молодой женщины, с которой разговаривала как с ассистенткой. У Грегориуса сердце чуть не выпрыгнуло из груди, когда она проходила мимо. Он последовал за ними, вверх по лестнице и вдоль по длинному коридору. Ассистентка попрощалась, и Эстефания Эспиноза скрылась за одной из дверей. Грегориус прошелся мимо двери и бросил взгляд на табличку. « Имя оказалось для нее недостаточным».

Он повернул назад и ухватился за перила лестницы. Спустившись, с минуту постоял, а потом снова побежал наверх. Пришлось обождать, пока сердцебиение успокоится. Лишь затем постучал.

Она уже надела пальто и собиралась уходить. Заметив его в дверях, вопросительно посмотрела.

– Я… можно с вами на французском? – спросил Грегориус.

Она кивнула.

Он, запинаясь, представился, а затем, как уже делал за последнее время не раз, вынул томик Праду.

Ее светло-карие глаза сузились, она смотрела на книгу, даже не протянув руки. Секунды убегали.

– Я… Почему… Заходите.

Она подошла к телефону и сказала кому-то на португальском, что сейчас не может прийти. Потом сняла пальто. Предложила Грегориусу сесть и прикурила сигарету.

– Там что-то есть обо мне? – спросила она, выпуская дым.

Грегориус отрицательно покачал головой.

– Откуда же вам обо мне известно?

Он рассказал. Об Адриане и Жуане Эсе. О фолианте, о мрачном, внушающем страх море, который Праду читал до последнего дня. О справке, наведенной букинистом. О тексте на суперобложках ее книг. Об О'Келли он не упомянул. И о рукописных записках мелким почерком тоже ничего не сказал.

Теперь она захотела посмотреть томик. Она читала. Раскуривала новую сигарету. Потом рассматривала портрет.

– Так вот каким он был раньше. Никогда не видела фотографий той поры.

– Я… я вовсе не имел намерения делать в Саламанке остановку, – сказал Грегориус. – А потом не смог устоять. Образ Праду, он… он без вас какой-то неполный. Я, конечно, понимаю, бестактно так просто врываться сюда…

Зазвонил телефон. Она не стала брать трубку. Отошла к окну.

– Не знаю, хочу ли я этого. Говорить о прошлом, имею я в виду. И уж ни в коем случае не здесь. Можно мне взять с собой книгу? Я хотела бы ее почитать. Подумать. Приходите вечером ко мне домой. Тогда я скажу вам, готова ли. – Она протянула свою визитку.

Грегориус купил путеводитель и пошел посещать монастыри, один за другим. Он не был любителем достопримечательностей. Если люди за чем-то ломились, упрямо пережидал в сторонке. У него вошло в привычку и бестселлеры читать годы спустя после выхода. И сейчас его гнало отнюдь не туристское любопытство. Ему потребовалось на размышление полдня, прежде чем он начал понимать: занимаясь Праду, он изменил свое отношение к соборам и монастырям. «Что может быть серьезнее поэзии слова?» – возразил он когда-то Рут Гаучи и Давиду Леману на упрек, что относится к Писанию несерьезно. Это связало его с Праду. Может быть, прочнее самых прочных уз. И все же кажется, этот человек, превратившийся из пылкого служки в безбожного пастора, сделал еще один шаг. Куда, это Грегориус и надеялся понять, бродя по галереям крестового хода. Удалось ли ему распространить поэзию библейского слова на здания, воздвигнутые по этим словам? В этомли смысл?

Незадолго перед смертью Мелоди видела его выходящим из церкви.

«Я люблю читать мощные слова Библии. Мне нужна фантастическая сила ее поэзии. Я люблю молящихся в церкви. Мне нужен их вид. Мне нужен он против коварного яда поверхностности и бездумья». Это были восприятия его юности. А с каким чувством входит в церковь человек, ждущий, когда в его мозгу сработает часовой механизм бомбы? Человек, для которого после путешествия к краю света все превратилось в пепел и прах?

Такси, везшее Грегориуса к Эстефании Эспинозе, остановилось у перекрестка. В витрине какого-то бюро путешествий ему бросился в глаза плакат с куполами и минаретами. А что было бы, если бы он в голубом Леванте каждое утро слушал муэдзина? Если бы мелодию его жизни определяла персидская поэзия?

Эстефания Эспиноза была одета в голубые джинсы и темно-синий пуловер. Несмотря на проседь, выглядела она как женщина за сорок. Она приготовила бутерброды и налила Грегориусу чаю. Ей нужно было время.

Заметив, что взгляд Грегориуса скользит по книжным полкам, она сказала, что он спокойно может подойти и посмотреть. Один за другим он брал в руки толстые тома по истории.

– Как мало все-таки я знаю о Пиренейском полуострове и его истории! – посетовал Грегориус. – В Лиссабоне я купил две книги, о землетрясении и эпидемии чумы.

– Расскажите о классической филологии, – попросила Эстефания.

«Она хочет знать, что за человек перед ней, тот, которому, возможно, поведает о Праду, – подумал он. – А может быть, ей просто нужно больше времени».

– Латынь, – наконец заговорила она. – В некотором смысле латынь была началом всего. У нас на почте подрабатывал один парень, студент. Такой робкий мальчик, который был в меня влюблен и думал, что я не замечаю. Он изучал латынь. «Finis terrae», – произнес он однажды, когда держал в руках письмо на Финистерре. А потом продекламировал на латыни стих, в котором говорилось о крае света. Мне понравилось, как он читал наизусть, не отрываясь от сортировки писем. Он это почувствовал и читал мне до обеда.

Я втайне начала учить латынь. Не хотела, чтобы он знал – он бы неправильно понял. Ведь это было так невероятно, чтобы девчонка с почты, со скверным школьным образованием, выучила бы древний язык. Так невероятно!Не знаю, что меня больше прельщало: сам язык или эта невероятность.

Дело пошло быстро, у меня была хорошая память. Я начала интересоваться римской историей. Читала все, что попадало под руку, потом пошли книги об итальянской, португальской, испанской истории. Моя мать умерла, когда я была еще ребенком, я жила с отцом, железнодорожником. Он в жизни не читал книг, сначала сердился, что я занимаюсь не делом, потом стал гордиться – это была такая трогательная гордость. Мне исполнилось двадцать три, когда за ним пришли люди из PIDE. Его арестовали из-за саботажа и отправили в Таррафал. Но об этом я не хочу говорить, даже после стольких лет не могу.

С Хорхе О'Келли я познакомилась месяц спустя, на одном собрании. О папином аресте в нашем почтовом отделении много шептались, и я поразилась, сколько из моих коллег работает на Сопротивление. Что касается политического положения, после того, что случилось с папой, я вмиг прозрела. Хорхе был важным человеком в группе. Жуан Эса и он. Он влюбился в меня слету. Мне это льстило. Он хотел сделать из меня звезду. Мне пришла в голову эта идея со школой для неграмотных, где мы могли бы встречаться, не вызывая подозрений.

А потом все случилось. Однажды вечером в класс вошел Амадеу. И все сразу перевернулось. Все вещи предстали в другом свете. С ним творилось то же самое, я почувствовала это с первой же встречи.

Я хотела этого. Я не могла спать. Я ходила к нему в практику, плюя на презрительные взгляды его сестры. Он жаждал меня обнять, в нем зрела лавина, готовая обрушиться в любой момент. Но он выставил меня. «Хорхе, – сказал он. – Хорхе». Я возненавидела Хорхе.

Однажды я пришла к Амадеу домой поздно ночью. Мы прошли пару улиц, вдруг он затащил меня в какую-то арку. Лавина обрушилась. «Этого не должно повториться», – сказал он потом. И запретил мне появляться у него.

Началась долгая мучительная зима. Амадеу больше не приходил на собрания. Хорхе исходил ревностью.

Было бы преувеличением сказать, что я видела надвигающуюся угрозу. Да, преувеличением. Но тревожить, меня тревожило, что они все больше полагаются только на мою память. «А что, если со мной что-то случится?» – как-то предупредила я.

Эстефания вышла. Вернулась она не такой холодно-уравновешенной. «Как после ринга», – подумалось Грегориусу. Было заметно, что она только что умыла лицо, волосы заколола в хвост. Встав у окна, жадно выкурила сигарету, прежде чем продолжила говорить.

– Катастрофа разразилась в конце февраля. Дверь открывалась медленно. Бесшумно. На нем были сапоги. Униформы не было, но сапоги. Сапоги, это первое, что я заметила в щелку. Потом умное, настороженное лицо. Мы знали его. Бадахос, один из людей Мендиша. Я сделала то, что мы не раз обсуждали: начала объяснять «неграмотным» букву «с». Потом я долго не могла видеть эту букву – все время перед глазами вставал Бадахос. Скамья заскрипела, когда он садился. Жуан Эса предостерег меня взглядом. «Теперь все зависит от тебя», – говорил этот взгляд.

Я, как всегда, была одета в прозрачную блузку, так сказать, моя рабочая одежда. Хорхе ненавидел ее. Я сняла жакет. Мое тело, отвлекающее Бадахоса, – это должно было нас спасти. Бадахос ухмыльнулся и закинул ногу на ногу. Стало противно. Я закончила урок.

Когда Бадахос направился к Адриану, моему учителю музыки, я поняла, что все пропало. Я не слышала, о чем они говорили, но Адриан побледнел, а Бадахос коварно осклабился.

С допроса Адриан не вернулся. Не знаю, что они с ним сделали, но больше я его не видела.

Жуан настоял на том, чтобы я с этого дня жила у его тети. «В целях безопасности, – сказал он. – Мы должны обеспечить тебе безопасность». Я сразу поняла, что речь шла не столько обо мне, сколько о моей памяти. О том, что может выйти на свет, если меня возьмут. За эти дни я лишь раз встретилась с Хорхе. Мы не дотрагивались друг до друга, он даже руки моей не коснулся. В этом было что-то неестественное, я ничего не понимала. Поняла только, когда Амадеу рассказал мне, почему я должна уехать из страны.

Эстефания отошла от окна и села напротив. Она печально посмотрела на Грегориуса.

– То, что он сказал о Хорхе, было чудовищно, такого изуверства и представить себе невозможно, – я поначалу просто рассмеялась ему в лицо.

Он постелил мне в практике, где я должна была провести ночь перед отъездом.

«Я просто не верю, – сказала я. – Убить меня? – Я заглянула ему в глаза. – Ты говоришь о Хорхе, твоем друге!»

«Именно», – ответил он бесцветным голосом.

Я хотела знать точно, что сказал Хорхе, но он не был готов повторить его слова.

Когда я осталась в практике одна, я мысленно прошлась по всему, что у нас было с Хорхе. Был он способенпридумать что-то такое? На полном серьезеподумать об этом? Закралась неуверенность, мне стало нехорошо. Я подумала о его ревности. О тех минутах, когда он бывал груб и беспощаден до отвращения, пусть и не со мной. Я запуталась. Я больше ничего не зналанаверняка.

После похорон Амадеу мы вдвоем стояли над его могилой. Все остальные ушли.

«Ты ведь не поверила, да? – спросил он погодя. – Он не так меня понял. Это было недоразумение. Просто недоразумение».

«Сейчас это уже не важно».

Мы разошлись, так и не дотронувшись друг до друга. С тех пор я о нем не слышала. Он еще жив?

– Да.

Стало тихо. Помедлив, она подошла к книжной полке и сняла свой экземпляр «O mar tenebroso», толстого фолианта, лежавшего на столе Праду.

– И он читал ее до последнего дня? – Она положила книгу на колени. – Для двадцатипятилетней девушки, какой я тогда была, это было непомерно, да, превыше сил. Бадахос, ночные страхи в доме тети Жуана, ночь в практике у Амадеу, жуткие мысли о Хорхе, поездка с мужчиной, который лишил сна. В моей душе был полный хаос.

Первые часы мы ехали в немом молчании. Я была рада, что приходилось сосредотачиваться на машине и дороге.

«Жуан сказал, на север, в Галисию, через границу, – нарушила я молчание. – А потом поедем на Финистерре», – добавила я и рассказала историю о студенте и латыни.

Он попросил остановиться и обнял меня. Потом еще раз, и еще, все чаще и чаще. Лавина стронулась. Он жаждал меня. Но в действительности он жаждал не меня, он жаждал жизни. Он хотел упиваться ею больше и больше, взахлеб, ненасытно. Не то чтобы он действовал грубо или насильно, нет. Напротив, до него я не знала, что на свете есть столько ласки и нежности. Но он впивался в меня, высасывал с жадностью изголодавшегося по жизни, по ее знойной страсти. И жаден он был не только до моего тела, но не меньше до моей души. Он хотел за немногие часы узнать всю мою жизнь, мои воспоминания, мысли, фантазии, грезы. Всё. И он схватывал все с невероятной быстротой и точностью, которые после первой радостной эйфории начали меня пугать, потому что его стремительный ум, охватывающий все разом, сметал все преграды.

Первые годы после него я тут же сбегала, если кто-то начинал меня слишком хорошо узнавать. Потом прошло. Но одно осталось: я не допускаю, чтобы кто-то понимал меня целиком и полностью. Я хочу идти по жизни нерасшифрованной. Слепота других – моя безопасность и моя свобода.

Наверное, у вас создается впечатление, что Амадеу все-таки испытывал страсть ко мне, но, поверьте, это не так. Это не было отношениями. Он упивался всем, что узнавал, вытягивал все жизненные соки и не мог напиться. Как бы это лучше объяснить. Я была для него не кем-то, а скорее подмосткамидля жизни, которую он хотел увидеть, как будто прежде его лишали этого. Будто он хотел сопережить разыгрывавшуюся на этой сцене жизнь, до того как его настигнет смерть.

Грегориус рассказал об аневризме и карте головного мозга.

– Боже! – прошептала Эстефания.

Они долго молчали.

– Мы сидели на берегу, на Финистерре. Невдалеке прошел корабль. «Давай уплывем, – сказал он. – Лучше всего в Бразилию. Белен, Манаус. Амазонка. Туда, где тепло и влажно. Я буду писать о красках, запахах, клейких растениях, тропическом лесе, зверье. Я ведь всю жизнь писал только о душе».

«Человек, который никогда не мог насытиться реальностью», – сказала о брате Адриана.

– Это не было инфантильной романтикой или блажью стареющего мужчины. Он был искренен, абсолютно честен. И тем не менее ко мнеэто не имело отношения. Он хотел взять меня с собой в путешествие, которое было исключительно егопутешествием, внутренним путешествием по непроторенным тропам своей души. «Для меня ты слишком ненасытен, – сказала я ему. – Для меня слишком. Я не могу пуститься с тобой в плаванье, не могу».

Когда мы были под той аркой, я готова была пойти за ним на край света. Но тогда я ничего не знала о его ненасытности. Да, о его ненасытной жажде жизни. Жажде, своей силой вселяющей ужас. Ужас.

Должно быть, мои слова его страшно обидели. Ранили. Он больше не хотел снимать один номер. Оплатил два отдельных, и мы разошлись. Когда позже, вечером, встретились, он был безукоризненно одет, тщательно выбрит. Держался с полным самообладанием, корректно и сухо. Тогда я поняла: он принял мои слова как оскорбление своего достоинства. И вся его натянутая корректность и чопорность были не чем иным, как жалкой попыткой вернуть его. Хотя я вовсе не хотела, чтобы он так думал, я не видела ничего недостойного в страсти и в его страстном желании. Что вообще может быть недостойного в чувственности?

Я не могла сомкнуть глаз, хоть и падала от усталости.

Амадеу сухо сказал, что задержится здесь на несколько дней, и ничего не могло больше свидетельствовать о его полной внутренней капитуляции, как эта немногословность.

На прощание мы пожали друг другу руки. Но взгляд его был обращен в себя и там навеки запечатан. Он вернулся в отель, ни разу не обернувшись, а я, прежде чем дать газ, все тщетно ждала, что он передумает и махнет мне из окна.

Через полчаса невыносимых мук за рулем я повернула назад. Я постучала. Он стоял в дверях спокойный, без тени раздражения или неприязни, без всяких чувств – он удалил меня из своего сердца. Навсегда. Я даже не знаю, когда он вернулся в Лиссабон.

– Через неделю, – сказал Грегориус.

Эстефания протянула ему томик Праду.

– Я читала весь день. Сначала я пришла в ужас. Не из-за него. Из-за себя. Из-за того, что я и понятия не имела, каким он был. С какой беспощадной трезвостью вглядывался в себя. Как беспощадно и честно писал. Как писал! Мне сделалось стыдно за те слова, что я бросила такому человеку: «Для меня ты слишком ненасытен»… Но постепенно я пришла к мысли, что все было правильно. Что было справедливо сказать это, даже если бы тогда я знала эти записки.

Время близилось к полуночи. Уходить Грегориусу не хотелось. Берн, поезд, головокружения – все отошло на задний план. Как девочка с почты, заинтересовавшаяся латынью, выросла до профессора, попытался расспросить Грегориус. Она отвечала скупо, едва ли не чтобы отделаться. «Все правильно, – подумал Грегориус. – Люди подчас откровенны, когда дело касается далекого прошлого, но замыкаются, если хотят выведать об их настоящем. Интимность имеет свои границы».

Они уже стояли у двери, когда он решился.

– Думаю, эти записи принадлежат в первую очередь вам. – Он вынул конверт с последними заметками Праду.

51

Грегориус стоял перед витриной агентства по найму квартир. Через три часа его поезд отправляется на Ирун и Париж. Багаж уже лежал в автоматической камере хранения на вокзале. Он твердо стоял на мостовой. Читал расценки и мысленно подсчитывал свои сбережения. Учить испанский, язык, который отдал на откуп Флоранс. Жить в городе ее кумира. Слушать лекции Эстефании Эспинозы. Изучить историю многочисленных монастырей. Перевести эссе Праду. Каждое предложение разобрать с Эстефанией, одно за другим.

В агентстве ему устроили три осмотра квартир в ближайшие два часа. Грегориус стоял в пустых квартирах, где гуляло эхо. Он проверил вид из окон, уровень уличного шума, прикинул, насколько удобно подниматься ежедневно по лестницам. На две квартиры он дал устное согласие. Потом проехался на такси по всему городу.

Continue! – говорил он водителю. – Siempre derecho, más y más! [121]121
  Езжайте дальше! Все время прямо, дальше и дальше! (исп.).


[Закрыть]

Оказавшись снова на вокзале, он первым делом перепутал ячейки, и пришлось бежать, чтобы не опоздать на поезд.

В купе он прикорнул и проснулся, только когда поезд остановился в Вальядолиде. Вошла молодая женщина. Грегориус поднял ее чемодан на полку. «Muito obrigada», – поблагодарила она и, устроившись возле двери, стала читать какую-то французскую книжку. Когда она закидывала ногу на ногу, раздавался легкий звук шелковистого трения.

Грегориус рассматривал запечатанный конверт, который Мария Жуан не хотела вскрывать. «Можешь прочитать это после моей смерти, – сказал Праду. – Только не хочу, чтобы оно попало к Адриане». Он сломал печать, вынул листки и начал читать.

PORQUÊ TU, ENTRE TODAS? – ПОЧЕМУ ИЗ ВСЕХ ЖЕНЩИН ТЫ?

Вопрос, которым рано или поздно задается каждый. Почему кажется опасным допускать его, даже украдкой, наедине с собой? Что такого пугающего в мысли о случайности, ведь это не то же самое, как мысль, что на твоем месте может быть любая другая? Почему нельзя признать игру случая и пошутить над этим? Почему мы полагаем, что случайность умалит наши чувства, даже зачеркнет их, если мы признаем ее как нечто самоочевидное?

Я увидел тебя, когда мой взгляд пролетел над всем салоном, через головы и бокалы шампанского. «Фатима, моя дочь», – представил тебя отец. «Могу представить себе, как ты скользишь по комнатам моего дома», – сказал я тебе в саду. «Ты все еще можешь представить себе, как я хожу по твоему дому?» – спросила ты в Англии. А на корабле: «Тебе не кажется, что мы созданы друг для друга?»

Никто ни для кого не создан. И не только потому, что нет никакого предначертания и никого, кто бы мог его начертать. Нет, еще и потому, что между людьми просто нет ничего судьбоносного, что выходило бы за рамки обычных потребностей и силы привычки. У меня за плечами пять лет клинической практики, за которые никто кроме меня не ходил по моему дому. Я случайно оказался здесь, на этом месте, ты случайно появилась там, между нами бокалы шампанского. Так это было. И ничего другого.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю