412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Паскаль Мерсье » Ночной поезд на Лиссабон » Текст книги (страница 15)
Ночной поезд на Лиссабон
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:29

Текст книги "Ночной поезд на Лиссабон"


Автор книги: Паскаль Мерсье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)

– В нее он не верил. Даже не употреблял этого слова. Считал пошлостью. «Есть только три понятия, – обычно говорил он, – и только они: вожделение, симпатия и надежность. И все они преходящи. Быстрее всего уходит страсть, за ней следует симпатия и, к несчастью, чувство, что тебе с кем-то хорошо и надежно, тоже когда-то разбивается. Требования, которые нам предъявляет жизнь, все вещи, с которыми мы должны разобраться, слишком необъятны и мощны, чтобы наши чувства могли выстоять под их напором. Поэтому я и говорю о лояльности». Он считал, что лояльность – не чувство, а воля, решение, состояние души. Нечто, что случайность встреч и случайность чувств преобразует в необходимость. «Дыхание вечности, – говорил он, – всего лишь дыхание, но тем не менее».

Он заблуждался. Мы оба заблуждались.

Уже позже, когда мы вернулись в Лиссабон, он все мучился вопросом, а может ли быть что-то похожее на лояльность к самому себе? Обязательство не изменять и самому себе. Ни в мыслях, ни в поступках. Готовность ладить и с самим собой, даже когда себя не выносишь. Он творил о себе легенды, а потом делал все, чтобы легенды становились реальностью. «Я могу себя выносить, только когда работаю», – говорил он.

О'Келли умолк. Его тело расслабилось, взгляд снова помутнел, дыхание замедлилось, как у спящего. Грегориус понял, что просто уйти сейчас нельзя.

Он встал и подошел к книжным стеллажам. Целая полка литературы по анархизму, русскому, андалузскому, каталонскому. На корешках многих книг слово «justica». Достоевский, снова Достоевский. Эса ди Кейрош «O crime do padre Amaro», издание, которое Грегориус купил, когда в первый раз зашел к Жулио Симойншу. Зигмунд Фрейд. Биографии пианистов. Литература по шахматам. И наконец, в нише узенькая полочка с учебниками из лицея, иным почти семьдесят лет. Грегориус снял латынь и греческую грамматику, полистал хрупкие страницы, заляпанные чернильными кляксами. Словари, пособия с упражнениями. Цицерон, Ливий, Ксенофонт, Софокл. Библия, зачитанная и испещренная пометками на полях.

О'Келли проснулся, но когда заговорил, впечатление было такое, будто он еще пребывает в приснившемся видении.

– Он купил мне аптеку. Аптеку со всем оборудованием, в отличном состоянии. Вот так просто. Мы встретились в кафе и о чем только не говорили. А он о ней ни слова. Он умел из всего сделать тайну, я никого не знал, кто бы владел этим искусством лучше, чем он. Это было своего рода тщеславие, хоть он об этом и слышать не хотел. По пути домой он вдруг остановился. «Видишь аптеку?» – показал он.

«Конечно, – усмехнулся я, – и что?»

«Она твоя, – он потряс у меня перед носом связкой ключей. – Ты ведь всегда хотел иметь свою собственную аптеку, теперь она у тебя есть».

А после он оплатил еще и все закупки. И знаете, мне это ничуть не претило. Я был ошеломлен и в первое время, подходя к аптеке по утрам, недоверчиво тер глаза. Время от времени я звонил ему и говорил: «Представляешь, я стою в собственной аптеке». И тогда он смеялся своим неподражаемым счастливым смехом, который год от году звучал все реже.

У него было сложное отношение к семейному состоянию. Казалось, он широким жестом кидал деньги на ветер наперекор судье, своему отцу, который ничего подобного не допускал. А потом при виде нищего впадал в уныние: «Почему я бросаю только пару монет? Почему не пачку банкнот? Почему не все?И почему только ему, а не всем остальным? Это же просто слепой случай, что нам встретился он, а не другой? И вообще: как можно покупать мороженое и через несколько шагов спокойно взирать на подобное унижение? Так же нельзя! Слышишь, просто нельзя!»Однажды он так разбушевался от всей этой непонятности – «этой проклятой неотвязной непонятности», как он выражался, – что затопал, побежал назад и бросил в шляпу попрошайки изрядную купюру.

Лицо О'Келли, разгладившееся было, как у человека, который, наконец, высказал давнишнюю боль, снова омрачилось и сделалось дряхлым.

– Когда мы разошлись, я поначалу хотел продать аптеку и вернуть ему деньги. А потом передумал. Это значило бы зачеркнуть все, что было между нами, все долгие счастливые годы нашей дружбы. Так я бы осквернил нашу минувшую близость и былое доверие. Я оставил аптеку за собой. А через несколько дней после этого решения внезапно ощутил нечто странное: она стала по-настоящему моей, эта аптека, больше моей, чем раньше. Я так и не понял этого чувства. И до сих пор не понимаю.

– Вы забыли выключить в аптеке свет, – сказал на прощанье Грегориус.

О'Келли рассмеялся.

– Не забыл. Это специально. Свет там горит всегда. Всегда. Сущее мотовство. Чтобы взять реванш за нищету, в которой я вырос. Свет лишь в одной-единственной комнате, спать ложились в темноте. Пару чентаво карманных денег я тратил на батарейки для карманного фонарика, с которым читал по ночам. Книги я воровал. Книги нельзя продавать за деньги, считал я тогда и считаю до сих пор. У нас на много месяцев отключали электричество за неуплату. «Cortar a luz!» [78]78
  Отключим свет! (порт.)
  221


[Закрыть]
– никогда не забуду этой угрозы. Мелочи, от которых никогда не отделаться. Как пахнет нищета, как жжет пощечина, как тьма опускается на дом, как ее взрывают проклятия отца… В первое время ко мне в аптеку наведывались полицейские из-за этого света. Потом оставили в покое.

23

Натали Рубин звонила трижды. Грегориус перезвонил ей.

– Словарь и португальская грамматика вообще не были проблемой, – затарахтела она. – Вы в нее влюбитесь!Как кодекс и куча таблиц с исключениями, составитель прямо помешан на этих исключениях. Как вы, простите.

Сложнее обстояло дело с историей Португалии. В продаже было много, и Натали остановилась на наиболее полной и компактной. Все книги уже отправлены. Персидскую грамматику, которую он просил, еще можно найти, ей обещали экземпляр в середине следующей недели. А вот история Сопротивления – это просто головная боль. Библиотеки были уже все закрыты, так что теперь она попытается только в понедельник. У Хаупта ей посоветовали заглянуть на семинар романистов и там спросить, она уже знает, к кому обратиться в понедельник.

Грегориус пришел в ужас от ее рвения, хоть и подозревал, что она способна на нечто подобное.

– Я с удовольствием приехала бы в Лиссабон, чтобы помочь вам в ваших изысканиях, – услышал он откуда-то издалека.

Посреди ночи он проснулся в полной прострации, не понимая, приснилось ему это или было на самом деле. Кэги и Люсьен фон Граффенрид все время восклицали «круто!», пока он играл с Педру из Юры, который двигал фигуры лбом и в ярости бил головой по доске, когда Грегориусу удавалось перехитрить его. С Натали Рубин играть было еще сложнее, потому что она играла без фигур и в полной темноте.

«Я владею португальским и могу вас поддержать!» – шептала она.

Он пытался ответить ей по-португальски, но слова никак не шли – он чувствовал себя как на экзамене.

«Minha Senhora, – начинал он снова и снова, – minha Senhora [79]79
  Моя сеньора (порт.).


[Закрыть]
– и не знал, что сказать дальше.

Он позвонил Доксиадесу.

– Нет, что вы, – ответил грек, – совсем не разбудили. Со сном опять проблемы. И не только со сном.

Такого Грегориус от него еще никогда не слышал. Он испугался.

– В чем дело?

– Ах, ничего страшного, – сказал грек. – Просто устал. Допускаю ошибки. Пора кончать.

– Кончать? С чем кончать? С практикой? И что потом?

– Например, поехать в Лиссабон, – засмеялся Доксиадес.

Грегориус рассказал о Педру, о его скошенном лбе и эпилептическом взгляде. Грек вспомнил аборигена из Юры.

– После этого вы играли скверно, – заметил он. – Для ваших способностей.

Начало светать, когда Грегориус заснул. Двумя часами позже, когда он снова проснулся, над Лиссабоном лучилось безоблачное небо и люди ходили без пальто. Он пошел к парому и взял билет до Касильяш, где в доме престарелых обитал Жуан Эса.

– Я так и знал, что вы сегодня придете, – сдержанные слова с его тонких губ срывались как огнедышащий фейерверк.

Они пили чай и играли в шахматы. Пальцы Жуана дрожали, когда он брал фигуру и ставил ее с легким клацаньем на доску. И каждый раз Грегориус вздрагивал от вида его изуродованной руки.

– Не боль и не страдания самое страшное, – сказал Эса. – Самое страшное – унижение. Унижение, когда чувствуешь, что делаешь в штаны. Когда я вышел, во мне горела жажда мщения. Пылала. Сжигала. Я каждый вечер ждал в укрытии, когда эти палачи выйдут «со службы». Они выходили в скромных плащах, с кейсами, как обычные служащие какого-нибудь бюро. Я следовал за ними до дома. «Око за око». Единственное, что меня спасло, была брезгливость. Брезгливость дотронуться до них. А надо было это сделать, выстрел – слишком легкий исход для таких. Мариана полагала, что мне надо пройти курс реабилитации. Нет, «реабилитироваться», как они это называют, я не желаю. Терпеть не могу «реабилитированных». Все эти «реабилитированные» – либо оппортунисты, либо усталые равнодушные люди.

Грегориус проиграл. Уже через несколько ходов он понял, что не хочет выигрывать. Все искусство состояло в том, чтобы не дать этого почувствовать, и он решился на рисковый маневр, который мог заметить разве что такой ас как Эса. И тот заметил.

– В следующий раз не поддавайтесь мне, – усмехнулся Эса, когда раздался сигнал на ужин. – Иначе я рассержусь на вас.

Они жевали приютскую еду, которая не имела вообще никакого вкуса. «Это каждый день так», – насмешливо предупредил Эса, а когда Грегориус взглянул на его лицо, впервые увидел по-настоящему открытую улыбку.

За ужином Грегориус узнал о брате Жуана, отце Марианы, женившемся на деньгах, и о ее, тоже неудачном, браке.

– А почему вы не спрашиваете об Амадеу? – спросил Эса.

– Я пришел к вам, а не из-за него, – опустив глаза, ответил Грегориус.

– Хорошо, пусть не ради него вы здесь, – сказал Эса после ужина, – но я хочу кое-что вам показать. Он дал мне это после того, как однажды я спросил, что он там все пишет. Я столько раз это читал, что знаю почти наизусть.

И он перевел Грегориусу оба листа.

O BÁLSAMO DA DESILUSÃO – БАЛЬЗАМ РАЗОЧАРОВАНИЯ

Разочарование обычно считают несчастьем. Опрометчивый предрассудок. Как, если не через разочарование, мы можем познать, чего ждем и на что надеемся? И как, если не через него, приходит к нам это самопознание? Никто не может понять себя без разочарования.

Мы не должны, вздыхая, претерпевать разочарования, как нечто, без чего наша жизнь стала бы лучше. Мы должны их отыскивать, выслеживать, собирать. Почему я разочарован, видя, как постарели и подурнели лица любимых актеров моей юности? Чему учит меня разочарование оттого, что успех так мало значит? Некоторым целой жизни не хватает, чтобы признать разочарованность в своих родителях. А чего, собственно, мы от них ожидали? Люди, вынужденные жить с невыносимыми болями, часто чувствуют себя разочарованными от отношения к ним других, даже тех, кто терпеливо выносит их капризы и ухаживает за ними: слишком мало говорят и делают, слишком мало чувствуют. «А вы чего ждали?» – спрашиваю я. Они и не могут сказать, и смущены тем, что годами носят в себе ожидание, которое обречено на разочарование, когда вы так мало открываетесь им».

Тот, кто действительно хочет знать, кто же он есть на самом деле, должен стать неутомимым, фанатичным коллекционером разочарований. И собирательство этого опыта должно стать манией, страстью всей его жизни, поскольку у него с отчетливой ясностью стоит перед глазами, что разочарование – это не жар разрушительного яда, разочарование – это успокоительный бальзам, утишающий жар. Он очищает глаза, чтобы они видели истинные контуры нас самих.

И для коллекционера речь идет не только о разочарованиях, которые касаются других людей или обстоятельств. Если человек открыл для себя разочарование как путеводную нить, он стремится узнать, насколько можно быть разочарованным в самом себе: от изменившего мужества, или недостатка правдивости, или от чрезмерно стиснутых границ чувствований, действий, высказываний. Что же это такое, чего мы от себя ожидаем и на что надеемся? Быть безграничными? Или вообще быть иными, чем мы есть?

Кто-то может жить надеждой, что, снизив порог своих ожиданий, сжавшись до одной твердой косточки, тем самым станет неуязвимым для боли разочарования. Но каково это было бы, вести жизнь, лишенную смелых, отчаянных надежд, единственным ожиданием которой остается лишь упование на то, что скоро придет автобус.

– Я не знал никого, кто бы мог так безудержно забыться мечтами, – сказал Эса. – И это он, тот, который ненавидел разочаровываться. То, что он здесь пишет, направлено против него самого. Он часто и жилпоперек себя. Хорхе бы оспорил это. Вы познакомились с Хорхе? Хорхе О'Келли, аптекарем, в чьем заведении день и ночь горит свет? Он знал Амадеу гораздо дольше меня, гораздо. И все-таки…

Я и Хорхе… м-да. Один раз мы сыграли партию в шахматы. Один-единственный раз. Вничью. Но когда речь шла об операциях Сопротивления, об особо тайных и конспиративных, мы были непобедимой командой, близнецами, чувствующими друг друга без слов.

Амадеу исходил ревностью к этому бессловному взаимопониманию, к тому, что был исключен из наших тайных планов и дел. «Ваша фаланга», – называл он наш заговор молчания. И явно чувствовалось, что он был бы рад разрушить этот союз. Он высказывал догадки. Иногда попадал пальцем в небо, иногда был очень близок к истине. Особенно если дело касалось того… того, что касалось его самого.

Грегориус затаил дыхание. Прояснится сейчас что-нибудь об Эстефании Эспинозе? Ни О'Келли, ни Эса он не мог об этом спросить, просто исключено. Может быть, Праду заблуждался? Может быть, он старался спасти девушку от опасности, которой вовсе не существовало? Или нерешительность Жуана относится совсем к другим воспоминаниям?

– Я всегда ненавидел выходные с тех пор, как здесь, – сказал Эса на прощание. – Пирог без вкуса, сливки без вкуса, безвкусные подарки, безвкусная болтовня. Масса безвкусных условностей. А теперь… вечера с вами… бойтесь, я могу к ним привыкнуть.

Он вынул руку из кармана жакета и протянул Грегориусу. Ту самую правую руку с выдернутыми ногтями. Грегориус чувствовал ее крепкое пожатие всю обратную дорогу.

Часть третья
Испытание

24

В воскресенье Грегориус улетел в Цюрих. Он проснулся в утренние сумерки и подумал: «Я уже близок к тому, чтобы потерять себя самого». Все происходило не так, чтобы он сначала проснулся и подумал эту мысль в состоянии беспристрастного бодрствования. Все было наоборот: сначала пришла эта мысль, а потом бодрствование. И это удивительное хрупкое бодрствование было ему внове, оно отличалось от того незнакомого состояния, которое он испытал на подступах к Парижу. В известном смысле оно и было ничем иным, как самой этой мыслью. Он не был уверен, что понимал ее содержание и смысл, но при всей неясности эта мысль обладала четкой определенностью. Его охватила паника, и он принялся судорожно паковать чемодан, бросая вперемешку книги и вещи. Когда все было собрано, он заставил себя успокоиться и несколько минут постоял у окна.

День обещал быть солнечным. В салоне Адрианы натертый паркет будет отражать лучи. В утреннем свете письменный стол Праду, наверное, выглядит еще более покинутым, чем обычно. Над столом, припомнил Грегориус, висят листочки с пометками дел, выцветшие, с едва разборчивыми словами. С расстояния можно рассмотреть разве что отдельные штрихи, там, где нажим ручки был сильнее. Хотел бы он знать, о каких делах они должны были напомнить врачу.

Завтра или послезавтра, а может, уже сегодня, Клотилда явится в отель с новым приглашением от Адрианы. Жуан Эса рассчитывает, что в воскресенье Грегориус придет играть в шахматы. О'Келли и Мелоди удивятся, когда он больше не появится. Он, человек, возникший из ниоткуда и расспрашивающий об Амадеу так, будто от того, поймет ли он, кем был Праду, зависит его жизнь. Патер Бартоломеу найдет странным, что рукопись выпускной речи любимого ученика получит по почте. И Мариана Эса не поймет, почему он как сквозь землю провалился. И Силвейра. И Котиньо.

– Надеюсь, не произошло ничего страшного, что вы так внезапно уезжаете? – сказала администраторша, когда он попросил счет.

Из португальского, на котором лопотал таксист, он не понял ни слова.

В аэропорту, сунув руку в карман за бумажником, он обнаружил клочок бумаги, на котором Жулиу Симойнш, букинист, записал Грегориусу адрес языковых курсов. Он долго таращился на него, а потом выбросил бумажку в урну перед залом ожидания. Самолет, вылетавший десятичасовым рейсом, был полупустым, и ему дали место у окна.

В зале отлета вокруг него звучала только португальская речь. Однажды он даже услышал слово «português», но теперь это было слово, внушавшее страх, хотя он и не смог бы сказать, перед чем. Он хотел спать в своей постели на Лэнггассе, хотел ходить по Бундестеррасе и через Кирхенфельдбрюке, хотел объяснять ablativus absolutusи анализировать «Илиаду», хотел стоять на Бубенбергплац, где ему все знакомо. Он хотел домой.

На подлете к Клотену Грегориус проснулся от голоса стюардессы, она о чем-то спрашивала его. Вопрос был длинным, он с трудом его понял и ответил по-португальски. Он смотрел в иллюминатор на Цюрихское озеро. Большая часть ландшафта лежала под грязноватым тающим снегом. По крылу самолета барабанил дождь.

Нет, он хотел не в Цюрих, ему надо в Берн. Он был рад, что у него с собой томик Праду. Когда самолет пошел на посадку и все пассажиры откладывали в сторону книги и газеты, он вынул книгу и начал читать.

JUVENTUDE IMORTAL – БЕССМЕРТНАЯ ЮНОСТЬ

В юности мы живем так, будто бессмертны. Знание о том, что умрем, вьется над нами, как лента серпантина, не задевая. Когда в жизни это меняется? Когда бумажная лента начинает обвивать нас так плотно, что под конец душит? По каким признакам мы узнаем ее легкое, но неотступное давление, которое дает нам понять, что больше уже не отпустит? Как мы узнаем это в других? И как в себе?

Грегориус пожалел, что самолет – не автобус, в котором можно читать до конечной остановки, а потом, не выходя, поехать обратно и продолжать читать. Он вышел последним.

У окошка кассы он так долго медлил, что кассирша уже начала нетерпеливо теребить браслет наручных часов.

– Второй класс, – выдавил он наконец.

Когда поезд отошел от цюрихского вокзала и начал набирать ход, Грегориусу пришло в голову, что Натали Рубин сегодня пойдет по библиотекам искать материалы по португальскому движению Сопротивления, а другие книги уже на пути в Лиссабон. В середине недели, когда он снова обоснуется в своей квартире на Лэнгассе, она отправится в книжный магазин Хаупта, всего за несколько домов от него, а потом понесет персидскую грамматику на почту. Что он ей скажет, если они встретятся? Что скажет остальным? Кэги и другим коллегам? Ученикам? С Доксиадесом будет легче всего, но тем не менее какие он найдет слова, правильные слова, чтобы они могли как объяснить? Когда показался шпиль Мюнстера, бернского кафедрального собора, у него возникло чувство, что через несколько минут он вступит в запретный город.

В квартире стоял ледяной холод. Грегориус поднял жалюзи на кухне, которые опустил две недели назад, когда прятался от всех. Пластинка языкового курса все еще лежала на проигрывателе, конверт от нее – на столе. Телефонная трубка лежала на рычаге криво и напомнила ему о ночном разговоре с Доксиадесом. «Почему следы прошлого навевают на меня грусть, даже если это следы чего-то радостного?»– написал Праду в одном из своих коротких эссе.

Грегориус распаковал чемодан, выложил на стол книги. «О grande terramoto». «А morte negra». Он повернул переключатели отопления во всех помещениях на максимум, запустил стиральную машину и сел за книгу об эпидемии чумы четырнадцатого и пятнадцатого веков в Португалии. Язык ее был несложным, и он быстро продвигался. Через какое-то время он закурил последнюю сигарету из пачки, купленной в кафе неподалеку от особняка Мелоди. Впервые за все пятнадцать лет, которые он здесь прожил, по воздуху поплыл табачный дым. Время от времени, окончив очередную главу, он отвлекался и вспоминал свой первый визит к Жуану Эсе, и тогда чувствовал в горле обжигающий вкус чая, который он влил в себя, чтобы облегчить работу дрожащим пальцам Жуана.

Когда Грегориус подошел к шкафу, чтобы достать теплый свитер, ему вспомнился пуловер, в который он завернул древнееврейскую Библию в заброшенном лицее. Как хорошо было сидеть в кабинете сеньора Кортиша и читать книгу Иова, когда луч света путешествовал по комнате. Грегориус подумал о Елифазе Феманитянине, Вилдале Савхеянине, Софаре Наамитянине. Перед его взором встала вокзальная табличка с названием «Саламанка», и нахлынули воспоминания о том, как, готовясь к отъезду в Исфахан, он писал на доске свои первые персидские слова в каморке в сотне метров отсюда. Он взял лист бумаги и проверил, помнит ли его рука давний опыт. Получились несколько штрихов и закорючек, точек для обозначения гласных. Потом он прервался.

Он вздрогнул, когда в дверь позвонили. Это оказалась госпожа Лосли, соседка. Она сказала, что узнала о его возвращении по коврику перед дверью, передала ему почту и ключ от почтового ящика. Как он провел отпуск? И всегда ли теперь каникулы начинаются так рано?

Единственное, что Грегориуса интересовало из почты, было письмо Кэги. В нарушение своей привычки он не взял ножичек, а торопливо разорвал конверт.

Дорогой Грегориус,

не могу оставить без ответа письмо, которое Вы мне написали. К тому же оно меня очень тронуло. Надеюсь, что Вы, как бы далеко ни отправились, оставили распоряжение пересылать Вам почту.

Главное, что я хотел бы Вам сказать, это следующее: гимназия без Вас странным образом опустела. Настолько, что Виржиния Ледуайен неожиданно сказала в учительской: «Я иногда ненавидела его за прямую неотесанную манеру; впрочем, ему, правда, не помешало бы чутьполучше одеваться. Все время эта затасканная бесформенная дрянь. Но должна сказать, да, должна сказать, что мне его как-то не хватает. Etonnant». [80]80
  Поразительно! (франц.)


[Закрыть]
И то, что сказала уважаемая коллега, ни в какое сравнение не идет с тем, что мы слышим от учащихся. И особенно, если позволите, от некоторых учениц. Когда я стою перед Вашим классом, то ощущаю Ваше отсутствие как огромную сумрачную тень. И что теперь будет с шахматным турниром?

Марк Аврелий: вот уж воистину. Мы с женой, скажу Вам откровенно, в последнее время чувствуем, что теряем обоих наших детей. Нет, не из-за болезни или несчастного случая, все куда страшнее: они восстают против нашего образа жизни и зачастую в выражениях не стесняются. Иногда по моей жене видно, что она больше не выдержит. Тогда мне и приходят на ум слова мудрого императора, которые Вы так кстати напомнили. И хотел бы еще добавить – не сочтите это за бестактность: каждый раз, когда я вижу перед собой Ваше письмо, которое никак не желает исчезать с моего стола, я испытываю укол зависти. Просто встать и уйти – какой смелый поступок! «Он просто встал и ушел, – до сих пор не могут успокоиться наши ученики. – Просто встал и ушел!»

Ваше место по-прежнему остается за Вами, можете не беспокоиться. Часть нагрузки взял я, на остальное нашел студентов, которые Вас временно замещают. На древнееврейский тоже. Что касается финансового вопроса, то все необходимые документы высланы Вам на дом.

Что еще сказать напоследок, дорогой Грегориус? Лучше всего вот что: мы все желаем Вам обрести в этом путешествии то, чего Вы ищете, во всех смыслах.

Ваш Вернер Кэги.

P.S. Ваши книги у меня в шкафу. С ними ничего не случится. У меня к Вам еще одна маленькая просьба: не могли бы Вы как-нибудь – это не срочно – вернуть Ваши ключи?

От руки внизу Кэги приписал: «Или хотите оставить их у себя? На всякий случай?»

Грегориус долго сидел над письмом. На улице уже стемнело. Он никогда бы не подумал, что Кэги может написать ему такое откровенное послание. Как-то давно он встретил ректора в городе, с обоими детьми, они смеялись, и все казалось прекрасно. То, что Виржиния Ледуайен сказала о его одежде, ему понравилось, и он даже немного расстроился, посмотрев на брюки от нового костюма, которые носил в Лиссабоне. «Прямую», да. А вот «неотесанную»… И интересно, кто из учениц, кроме Натали Рубин и разве еще Рут Гаучи, скучал по нему?

Он вернулся, потому что снова хотел жить в том месте, где ему все знакомо. Где не надо говорить на португальском или французском, или английском. Почему же теперь письмо Кэги сделало это желание, простейшее из всех желаний, трудно осуществимым? И почему ему так важно – важнее, чем недавно в поезде – было пойти на Бубенбергплац именно ночью?

Час спустя, стоя перед площадью, он терзался чувством, что больше не может ее коснуться. Да, хоть это и звучит странно, но слово найдено точно: он не может коснутьсяБубенбергплац. Уже трижды он обошел ее по периметру, ждал у каждого светофора, осматривался по всем сторонам: кинотеатр, почта, памятник, испанская книжная лавка, где он наткнулся на томик Праду. Прямо – трамвайная остановка, церковь Святого Духа, универмаг «Лоеб». Грегориус остановился в сторонке, закрыл глаза и постарался сконцентрироваться на том давлении, что окажет на мостовую его тяжелое тело. Ступни ног стали горячими, площадь ринулась ему навстречу, но ощущение осталось прежним: коснуться ее никак не получалось. Не только мостовая, вся площадь с ее годами взращенной близостью вздымалась перед ним, однако камням и зданиям, фонарям и звукам не удавалось дотянуться до него, преодолеть какой-то тончайший зазор, чтобы войти в него и привнести с собой нечто, что он не просто знал, пусть и очень хорошо, а такое, что раньше присутствовалов нем всегда и только теперь, утратив, он осознал это.

Необъяснимый и упрямый зазор не защищал, не служил буфером, держащим дистанцию и дающим надежность. Скорее он повергал Грегориуса в панику, вызывал страх: вместо того чтобы среди знакомых вещей снова обрести себя, потеряться здесь окончательно и заново пережить то, что уже случилось в утренних сумерках Лиссабона; только во много раз страшнее и опаснее, потому что тогда за Лиссабоном стоял Берн, а за потерянным Берном другого Берна не было. Опустив взгляд к твердой, но пружинящей мостовой, он сделал пару шагов и наткнулся на прохожего. Голова закружилась, на какое-то мгновение все вокруг покачнулось, и Грегориус схватился руками за голову, словно стараясь удержать ее на плечах. Когда все снова встало на свои места, краем глаза он заметил, как обернулась женщина с немым вопросом во взоре, не требуется ли ему помощь.

Часы на церкви Святого Духа показывали без пары минут восемь. Поток машин поредел. В просветах между облаками показались звезды. Сильно похолодало. Грегориус прошел по Кляйне-Шанце дальше, к Бундестеррасе. Он в волнении ожидал момента, когда свернет на Кирхенфельдбрюке, как десятилетиями поворачивал каждое утро без четверти восемь.

Мост был перекрыт. До следующего утра на ремонт трамвайных путей. «Не повезло», – посочувствовал кто-то, когда Грегориус беспомощно таращился на табличку с объявлением.

С ощущением, будто у него вошло в привычку то, что раньше было чуждо, Грегориус ступил в ресторан отеля «Бельвью». Приглушенные звуки музыки, светло-бежевые куртки официантов, благородное сияние серебра. Он сделал заказ. Бальзам разочарования. «Он часто смеялся над тем, – сказал Жуан Эса о Праду, – что мы, люди, воспринимаем мир сценой, где нам и нашим желаниям отведена главная роль. Это заблуждение он считал истоком всех религий. "А это вовсе не так, – говорил он. – Вселенная существует сама по себе, и ей нет до нас никакого дела, абсолютно никакого"».

Грегориус вынул томик Праду и поискал заголовок со словом «сепа». Как раз подали еду, когда он нашел то, что искал.

CENA CARICATA – СМЕШНАЯ СЦЕНА

Мир как сцена, которая только и ждет, чтобы мы ставили на ней серьезную и печальную, комическую и легкомысленную драму наших грез. Как трогательно и очаровательно это представление! И как неизменно!

Медленно брел Грегориус в Монбижу, а оттуда через мост к гимназии. Много лет утекло с тех пор, как он видел здание с этой стороны, и оно показалось ему каким-то чужим. Обычно он входил в него с черного входа, а сейчас перед ним был парадный подъезд. Во всех окнах темно. С башни церкви часы отбили половину десятого.

Человек, ставящий велосипед на стоянку, оказался майор Барри. Он отпер двери и исчез внутри. Бывало, он приходил в гимназию по вечерам, чтобы подготовить на следующий день физический или химический опыт. Внизу в лаборатории зажегся свет.

Грегориус бесшумно шмыгнул в незапертую дверь. Он понятия не имел, чего хотел. На цыпочках прокрался по первому этажу. Все классные комнаты были заперты, и высокая дверь в актовый зал тоже не поддалась. Он почувствовал себя выброшенным, хотя в таком ощущении не было ни малейшего смысла. Его резиновые подошвы легонько поскрипывали по линолеуму. В окна заглядывала луна. В ее тусклом свете все виделось иначе, не так, как прежде, когда он был здесь учеником или учителем. Дверные ручки, лестничные пролеты, шкафчики гимназистов. Они отбрасывали, как тени, тысячи брошенных на них взглядов, а за этими тенями показывались предметы, какими он их еще никогда не видел. Он клал ладонь на дверные ручки и чувствовал их прохладное сопротивление. Он скользил по коридорам, сам как большая смутная тень. На нижнем этаже в другом крыле здания что-то уронил Барри, звук разбитого стекла пронесся по вестибюлю.

Одна из дверей поддалась. Грегориус оказался в комнате, где он еще гимназистом написал на доске первые греческие слова. Сорок три года назад. Обычно он сидел сзади в левом ряду и сейчас сел на то же место. Помнится, тогда Эва, Неверояшка, сидевшая перед ним за две парты, носила свои рыжие волосы забранными в конский хвост, и он мог бесконечно смотреть, как этот хвост машет от плеча к плечу, по блузкам и пуловерам. Все школьные годы за одной партой с ним сидел Бит Цурбригген, который постоянно засыпал на уроках, и его за это дразнили. Позже выяснилось, что у него нарушение обмена веществ, отчего он и умер в ранние годы.

Когда Грегориус выходил из класса, его вдруг озарило, почему он так странно чувствует себя здесь: он бродил по коридорам и закоулкам своей души, как тогдашний школяр, совсем позабыв, что преподавал в этих классах много десятилетий.

Может ли так быть, чтобы раннее заслоняло собой позднейшее, хотя именно позднейшее было сценой, на которой разыгрывались драмы раннего? А если это не забывание, то что же?

Внизу Барри, чертыхаясь, несся по коридору. Хлопнувшая дверь, кажется, была дверью учительской. Теперь Грегориус услышал, как поворачивается ключ в дверях парадного входа. Он оказался в ловушке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю