Текст книги "Человек-Олень"
Автор книги: Оралхан Бокеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц)
Криком своим табунщик сообщает всему миру и недоступному небу, что он жив, что не исчез, не сгинул в горах, не затерялся в долинах, что не поглотила его ни быстрая река, ни узкое ущелье.
А тогда…
После того как вечернее эхо растворялось, наступал удивительный миг, словно предвестник или моментальный снимок какого-то грядущего светопреставления. На высочайших вершинах Алтая загоралось трепещущее пламя, а западный горизонт становился похожим на окровавленное огромное око, око матери-земли, плачущей по своим несчастным детям: красно-бурые горы колыхались, будто трепеща в чьем-то страстном объятии. Все это длилось лишь миг, но странно – в те далекие времена я ощущал этот миг всякий раз, замерев на тропе, и он остался со мной навсегда. Потом это видение было мне недоступно, но я помню его. Я помню, и как раздваивалась, будто жало змеи, белеющая в сумерках тропинка, натыкаясь на лес. Змейка словно щупала темную преграду, вставшую на ее пути. Один отросток жала исчезал в темных зарослях, другой будто замирал перед странным скоплением холмов, похожих на перевернутые корыта.
Аул мертвых. Таинственная сила вела меня к нему. Я помню беспокойное биение моего сердца; мне казалось, что в груди моей мчатся тысячи неугомонных жеребят, колени мои дрожали, как у новорожденного верблюжонка, но я шел вперед, потому что слышал шепот множества голосов. Он вливался в шум горного водопада, и я хотел расслышать хотя бы один голос, понять одно слово.
Я верил, что душа усопшего, как птица, весь день парит над живыми, а в сумерки возвращается сюда, чтобы рассказать другим, что видела и слышала.
Может быть, если бы сумел я тогда расслышать, разгадать глухое бормотание, не свершил бы множества ошибок, не произнес бы пустых слов и лучше бы понимал, что означают слова и поступки других людей.
Но с трепещущим сердцем, ступая как только что научившийся ходить ребенок, я шел в дальний конец кладбища, к холму, над которым возвышался березовый курук[4] – единственный памятник на этом глухом капище, в глухом уголке земли.
Холм не был огражден, он принадлежал всей земле и был доступен всем ступающим по ней.
Часто возле него я заставал человека. Если бы я не знал, кто это, я бы, наверное, лишился разума, потому что казалось, будто человек наполовину зарыт в могилу и так застыл, обратив лицо к заходящему солнцу и бормоча что-то, похожее на заупокойную молитву.
– Душа моя, опора, поддержка во всех моих замыслах… – едва-едва слышалось мне, – то, что отличает меня от зверя, где же твой след, в чем он?
Он торчал из земли, как каменный бог, и, как каменный бог, не замечал отрока, застывшего рядом.
Этого человека звали Аспан. Он был табунщиком, и он стал самым почитаемым человеком в наших местах.
Он не вздрагивал, когда раздавалось эхо, не прерывал своего бормотания, не прислушивался, и это было самым загадочным, это манило и влекло меня в вечерний час, уводило из надежного тепла родительского дома.
* * *
Начиная день, человек не может знать, как и чем он кончится. Он просыпается с тоской или с радостью, мысленно окидывает ожидающие его дела и заботы, смотрит за окно, тянется к сигарете, если он отчаянный курильщик; потом совершает привычные, не отвлекающие от дум утренние дела, и, может, только несколько пробуждений в жизни для каждого из нас отличаются от длинной цепи таких привычных, ничем не запомнившихся.
И все же, начиная день, человек не знает…
Эта зима подкралась мягко, обманно. Но в феврале пошли снегопады. Самый худший из них, длившийся уже четвертый день, придавил все живое, не давая поднять голову. Люди и земля, утонув в этом нескончаемом вязком снеге, задыхались в объятиях великой тишины. Всем овладело оцепенение.
Не хотелось есть, вставать с постели, выходить из дома. Вид аула, расположенного в горном ущелье, был невнятен и жалок, будто не снега, а нечистая сила застала его врасплох со всеми его делами, накрыв плотной пеленой снега, и то, что виднелось из-под этого снега, что недавно имело значение и смысл, теперь казалось просто мусором жизни.
Из крыш домов, ставших похожими на огромные тюки хлопка, поднимались робкие дымки, они говорили о том, что жизнь не угасла, и, обозначив эту погребенную в снегах жизнь, растворялись в миллионах снежинок.
Управляющий отделением совхоза Аман Тенгринов стоял посреди белого кружения и думал о том, что должен сейчас же, после завтрака, покинуть дом. Он должен сделать это спокойно и обыденно, так, будто нет пурги, будто отправляется знойным летним днем осматривать пастбища. Еще он думал о том, кого взять с собой. Вокруг не было ни души, и он, окруженный белым кипением снегопада, не различая, где восток и где запад, показался сам себе полководцем, брошенным воинами посреди бранного поля. Можно было пойти по домам, поднять дремлющих, пригревшихся у очага людей, но он решил, что поедет с первым, кто придет в контору. Это был день судьбы, и полагалось ей довериться с самого начала. Не то чтобы Аман думал именно так – «день судьбы», – но он чувствовал, знал и в конце концов сам его назначил. Именно сегодня.
– Как бы все это не закончилось бураном, – пробормотал Аман, сдунул с ресниц снег, фыркнув как лошадь, отряхнулся и вошел в дом.
Отец гвоздем торчал на постели. Обычно он просыпался позже, и Аман рассчитывал уйти до его пробуждения.
От неловкости, будто застали за чем-то постыдным, он с непривычным раздражением закричал на дремлющую жену:
– Что, нечистая сила давит тебя?! Вставай!
Отец поморщился, позвал властно:
– Эй, Аман, подойди-ка ко мне!
Могучий рябой гигант, отец пятерых детей, зрелый мужчина, послушно остановился у порога, уставившись покорно на отца.
– Садись, – показал место на постели Аспан-старик.
Но стариком его называли только по привычке. Огромный, с медным лицом, с усами без единого седого волоса, он, казалось, не имел возраста, олицетворяя собой мужскую силу и мощь.
Он молча пытливо глядел на сына своими большими глазами с угольно-черными зеницами и необычайно чистыми, отливающими в синеву, словно кислое молоко, белками.
– Что померещилось тебе, что ты с утра жаришь свою жену как пшеницу? Что ты орешь, даже не вкусив утренней лепешки?
Аман молчал.
– Иди растопи печь!
Сын неожиданно легко поднялся и, согнувшись под притолокой, выскочил в кухню.
Аспан улыбнулся. Ему было приятно, что он может гонять словом этого огромного мужчину, начальника отделения, гиганта, кормильца пятерых детей, так, как отец гонял когда-то его малым дитем – одним прутиком. Его, единственного, целованного от сердца сына, будущую опору и надежду горьких лет.
Аспан пошарил под подушкой, нашел курево. Из наполовину опустевшей, сложенной пополам пачки «Примы» вытащил сигарету, вставил в изгрызенный мундштук. Поискал спички и, не найдя их, пришел в ярость.
Каждый день одно и то же. Домашние хватают коробок и забывают вернуть. Бросают где попало. Теряют, снова идут к нему, и так без конца. Он прячет теперь коробок под матрац, но и это, оказывается, не помогает. Дьявол их побери, неужели непонятно, что для него это еще один укол жизни. Один из миллионов. Они что, думают – он уже не чувствует, привык?
Он понимал, что ярость его имеет другую причину. Причина эта в молчании Амана, в той готовности, с которой он бросился выполнять поручение, не желая оставаться наедине с отцом. Всю жизнь он испытывал сына и знал его, как себя. И он знал, что сегодня сын назначил себе главное испытание. Но говорить об этом нельзя. Сын ответит, что его обязанность посетить дальние зимовки, и это будет правдой. Но главной правды он не скажет, и Аспан не станет настаивать на ней. Это невозможно; есть вещи, о которых жигиты не говорят, и ведь он сам испытывал сына всегда и во всем и, кажется, научил выдерживать эти никому, кроме них двоих, непонятные и незаметные испытания.
Злость требовала выхода.
– Эй, Аман, ты где? – громовым голосом крикнул он.
– Здесь! – откликнулся сын из кухни.
– А если ты здесь, то подай мне мои спички, – Аспан выделил «мои», – и чтоб никто больше не смел их трогать.
Аман появился немедленно, протянул коробок.
– Опять ребятишки унесли…
Упоминание о внуках было просьбой к снисхождению, но в глаза сын смотреть избегал.
– Даже если они сожгут дом, я требую купить в магазине ящик. И немедленно! И принеси воды, я умою лицо.
И снова сын появился мгновенно, с кумганом, тазиком и полотенцем на шее, подчинялся каждому повелению. «Я не выбью из него ни слова, даже если ударю костылем по голове, – подумал Аспан, – упрямый, строптивый жеребец».
Хотя Аман был единственным сыном Аспана-старика, но не был единственным ребенком. После того как Аспан-табунщик лишился ног, жена принесла ему двух дочерей. Одна из дочерей работала библиотекарем в ауле, вторая еще заканчивала школу.
Как все казахи, слабый сердцем к детям, он баловал девчонок, теперь внуков, сажал на шею и, если бы мог, не разрешал бы даже птицам летать над их головами.
Этого верзилу тоже вырастил, не оскорбляя и не обижая, хотя и без баловства: не до баловства тогда было.
И вот стоит огромный, с медвежьей повадкой, молча подает то кумган, то полотенце. Обычный утренний ритуал, только вдруг ни с того ни с сего попытался застегнуть пуговицы на рубашке.
– Ты что! – оттолкнул руку Аспан. – Что это взбрело тебе на ум? Своим жеребятам помогай, а мне еще рано!
После того как Аман стал начальником, управляющим отделением совхоза «Енбек»[5] и выбрал себе лучшего коня, отец не давал ему покоя, цеплялся на каждом шагу. Аман понял это неожиданное и крутое изменение: отец боялся, как бы Аман, достигший этой ничтожной власти, не одурманился ею, не стал бы ходить, расставив ноги, не полюбил себя безмерно. Если постоянно не напоминать такому одурманенному гусаку о его месте, не подчинять хотя бы дома, он очень быстро начнет говорить свысока, есть рыгая, выставлять вперед отросшее жирное брюхо и – что самое опасное – начнет поигрывать палкой над головами земляков.
Аспан-старик в ожидании завтрака закурил новую сигарету и, коптя маленькую комнату, ставшую его редко покидаемым в последние тридцать лет приютом, с собачьей тоской поглядел в окно. Ночью ему приснился плохой сон. Он долго не мог заснуть, ворочался, будто ему в постель подложили колючий шиповник, забылся под утро. И вот тогда и пришел этот кошмар.
Он вез дрова на санях, вдруг кто-то окликнул его, он обернулся и увидел, что его догоняют две ноги, обутые в высокие сапоги. Его ноги. Он испугался и стал настегивать лошадь, но ноги догоняли, крича: «Не бойся, мы хотим быть с тобой!» Они бежали широкими шагами, как он бегал когда-то, скрипели снегом. Душа Аспана, точно муха, вылетела из него, и, объятый ужасом, он нещадно хлестал гнедую кобылу.
«Ой-бай, погиб!» – крикнул Аспан и упал на широкие низкие сани.
«Эй, Аспан! – кричали сзади. – Мы видим, что ты возгордился, живешь счастливой жизнью. Дети твои уже выросли, теперь вспомни о нас, пожалей, возьми с собой!»
Дрова с грохотом сыпались с розвальней; кобыла бежала стремглав, дрова сыпались…
Аспан проснулся. Это сын его с грохотом бросил очередную порцию дров около печи. И старик понял, что сегодня он поедет на зимовье Алатай, сегодня перейдет через Чертов мост, сегодня…
Аспана охватили ужас и ярость. Не дал, паршивец, досмотреть сон. Он должен был его обязательно досмотреть. Он должен был наконец остановиться, подождать свои ноги, взять с собой. Это было бы хорошей приметой. А теперь неясно…
Он смотрел в заиндевевшее окно и думал о том, о чем редко разрешал себе думать. О своей жизни.
После того как он лишился ног, он понял многое в этом преходящем мире. Раньше он жил, подобно любому круглоголовому существу, ежедневными заботами с вечно тлеющей боязнью смерти. Он пережил ее и, оставшись калекой, гвоздем, торчащим на виду у всех людей, понял, что вся его прошлая жизнь была заблуждением.
О боже, какое кому доброе дело сделал он, когда руки и ноги его были крепкими, как кувалды? Кому облегчил жизнь? Все было только для себя. Став калекой, он, кажется, получил золотое право жить только для себя, но это оказалось ненужным, потому что понял: он стал знаком страха. Старики будут говорить внукам, тайком показывая на него: «Вот что делает с человеком строптивость. Живи тихо, никому не перечь, иначе станешь таким, как Аспан».
Но разве он возродился, избежал смерти для того, чтобы стать символом страха? Он хорошо помнит, как горделиво пришел на протезах в контору. Старый аксакал сказал, шамкая беззубым ртом:
– Ты стал даже лучше. Смотри, как хорошо управляешься с этими деревяшками!
Ровесники собрались вокруг, щупали протезы, причмокивали языками, одобрительно хлопали по плечу. Но в их глазах он читал радость: «Я избежал этой участи; слава аллаху, я избежал». Аспан вернулся домой, снял протезы и больше никогда их не надевал. Он не любил, когда его хлопают по плечу, он не захотел стать умелым калекой, наглядным пособием к страху. Он научился ездить на коне, сжимая его бока культями, породил двух дочерей, косил, тянул домашнюю работу, стриг овец. Аульчане, затаившись, следили за его борьбой с жизнью. Странный народ, лишенный жалости. Но Аспан сам был таким, не знал жалости, не хотел ее. Он ничего никому не хотел доказывать. Разве только тому Табунщику, ушедшему на небо. Ему хотел доказать. Если бы он мог высказать смутное суждение, оно бы прозвучало так: пока человек жив, он не может совсем исчезнуть. Просто он становится совсем другим человеком. Табунщик исчез, об этом знал только он, Аспан. Остался Аспан – человек-обрубок. Но прошло время, и никто не замечал уже его неполноценности. С ним ссорились, враждовали, дружили, просили совета, ругали на чем свет стоит. Но никогда не кричали. Кричать на Аспана было нельзя. Это знали все.
Мороз на улице усилился. Аспан понял по рисунку инея на окне: он стал более четким. Приложил ладони к стеклу – иней растаял. Снегопад утих, но Аспан знал, что это ненадолго.
– Старик, идемте пить чай, – сказал сзади Аман.
– О боже, опять ты! Что ты все вертишься вокруг меня с утра, послал бы лучше кого-нибудь из детей.
– Снегопад плохо действует на вас.
– Не первый раз вижу. – Все же не выдержал, сказал ненужное: – Просто на сердце какая-то тяжесть. Видел плохой сон.
– Не надо верить снам.
– А чему надо верить?
Сын наклонил голову, думал он всегда медленно.
– Чему верить? – переспросил он с усилием.
– Ты сказал, не надо верить снам, я спросил: а чему верить? Что с тобой? Ты сам в каком-то странном состоянии. Какая морока на тебя нашла?
– Моя морока – моя работа.
– Что же собираешься сегодня делать?
Сын молчал.
– Тебе придется здорово попотеть, чтобы расшевелить дремлющих по домам подчиненных.
– Да, да, наверное, – рассеянно подтвердил Аман.
– Так что же ты собираешься делать? Наверняка будет буран.
– Надо проверить дальние зимовки. Узнать, не нужна ли им помощь.
Сердце Аспана взлетело и упало.
«Зачем спросил, лучше бы не знать», – мелькнула трусливая мысль.
– Ну что ж, так полагается. Так полагается, – повторил он.
– Отец…
Радостный крик: «Дедуля!» – прервал Амана, и в комнату вбежал самый шаловливый и самый любимый внук Аспана. С разбега повис на каменной шее.
– Жеребенок мой! – Аспан прижал мальчика к груди, понюхал его лоб. – Елик[6] мой резвый!
– Расскажи про Елика, – встрепенулся мальчик, – расскажи, ты обещал.
– Давным-давно, – сказал Аспан, – давным-давно, в один из блаженных дней лета, я пустил косяки колхозных лошадей к подножью Алтая, а сам пошел собирать ягоды…
– Дедушка еще не пил чай, – сказал Аман сыну, – отпусти его.
– Я не хочу. Пейте без меня… Так вот, пошел я собирать ягоды. Они растут у подножья гор, там, где много кустов караганника. Трава там такая высокая, что достигает брюха коня. У меня был замечательный вороной жеребец. Умный и смелый. И вдруг он шарахнулся и чуть не выкинул меня из седла…
– Тебя нельзя выкинуть из седла, – сказал мальчик.
– Теперь нельзя, а тогда было можно. Слушай. Я подумал, что конь испугался помета медведя, они боятся помета ужасно. Стал понукать его, конь не шел. Я вгляделся в заросли травы и тут увидел козлика Елика. Он спал свернувшись. Я слез с коня и долго любовался беспечным козликом. Он был до того свеж и молод, до того чист, словно ребенок в колыбели. Когда ты был сосунком, то, насытившись молоком матери, спал точно так же, погрузившись в пахнущий медом сладкий сон. Не стерпев, я взял его на руки, как брал и тебя. Внезапно разбуженный козленок задергался и попытался вырваться. Но он не мог высвободиться из моих сильных рук и затих. Я сунул его за пазуху и привез в юрту на джайляу. С тех пор он стал жить рядом Я сделал ему маленький домик и хорошо кормил. Он привык пить из бутылочки молоко, брать корм, привязался к нам, табунщикам, и даже не удалялся от юрты. С наступлением ноябрьских холодов мы перекочевали на зимовку Алатай.
– Мы поедем туда? – спросил мальчик.
– Обязательно.
– И перейдем через Чертов мост?
– Откуда ты про него знаешь?
– Все мальчишки говорят Они тоже хотят его перейти.
– Зачем?
– Чтобы стать настоящими жигитами Только тот настоящий жигит, кто перешел через Чертов мост, как ты. Ну, рассказывай.
Аспан молчал.
– Рассказывай дальше про Елика.
– Да-да, про Елика Он жил в сарае, словно совсем ручной, домашний. Даже собаки на зимовке до того привыкли к нему, что бегали с ним наперегонки но никогда не причиняли боли. И, глядя на их игры, радовалось сердце. Вот такой был Елик.
– А потом?
– Что – потом?
– Что с ним стало? Он убежал?
– Нет.
– Его задрал медведь?
– Нет.
– Так что же с ним стало?
– Его нечаянно убил я.
– Убил? Зачем?
– Я же говорю – нечаянно. Я не хотел. Я потом не спал три ночи. И понял, что это неизбежно должно было случиться.
– Почему?
– Потому что я лишил его свободы. Дитя диких гор не должно жить как домашнее животное. Когда-нибудь он убежал бы сам, потому что Елик не собака, привыкшая к косточке и помоям. Но мы не понимаем этого. Раз мы живем по правилам, то хотим, чтобы и звери жили без свободы, по правилам. А звери лучше некоторых людей. У них рога торчат наружу и служат для того, чтобы защищаться, у некоторых людей рога скрыты внутри. Да да, у них есть невидимые острые рога и безжалостные копыта. Они пользуются ими для того, чтобы нападать на других.
– А кто эти плохие? Как их зовут?
– Их зовут ТЕ.
…В один из последних дней ноября на зимовку приехал ТОТ, с собакой. Ежегодная привычка начальника – управляющего отделением: пока на Алатае не выпал снег он в последний раз проверял всю живность зимовки, потом же, в течение всех шести месяцев суровой зимы, не показывал носа. А именно зимой и был он нужен больше всего, вернее – не он, а помощь. И лекарствами, и кормом, и просто сведениями о здоровье близких, о новостях в мире и в ауле. Но только охотники изредка забредали в недоступную глушь Алатая.
Он явился как снег на голову, чтоб проверка была неожиданной. Аспан-табунщик услышал необычный шум, выскочил из сарая и увидел, что собака начальника рвет Елика, а начальник с крыльца науськивает ее свистом и гиканьем. Елик кричал душераздирающе; псы зимовья, почуяв кровь, бросились друг на друга, сводя старые счеты.
Обезумев от крика Елика, оглушительного воя и визга собак, Аспан схватил палку, чтобы отогнать забредшего пса-чужака. Но в суматохе не рассчитал, палка попала не в собаку, а в Елика, и тот упал замертво.
Аспан вбежал в зимовье, схватил ружье и с крыльца выстрелил в собаку, терзавшую беспомощную тушку козлика. Он разрядил в пса свою шестнадцатикалибровку, хотя управляющий хватал его за руку, что-то кричал. Он оттолкнул его. Начальник был в ярости.
– Из-за дикого бесполезного животного ты застрелил собаку, служившую поддержкой мне в моей одинокой и опасной езде! – кричал он, а в глазах его застыли все льдины гор. – Ты зажег огонь вражды между нами, потерял аккордную зарплату, выдаваемую в конце года. Что я теперь скажу своему брату-близнецу, ведь собака принадлежит ему, а я не сберег. С этого времени ты больше не старший табунщик. Похорони нашего пса как следует.
– Я похороню, – сказал Аспан-табунщик, – он не виноват. Ты науськал его. Но сначала я похороню Елика, за которым я смотрел, как за ребенком.
– Нет, сначала похоронишь собаку моего старшего брата-близнеца. Пес был волком среди собак, а твой Елик – дикое глупое животное.
Аспан взял лопату.
– Сначала я похороню Елика, – сказал он, глядя в глаза-ледышки.
– Ну смотри! Ты не только нанес ущерб, но и показываешь безмозглую строптивость. Берегись!
– Дальше простого табунщика понизить не сможешь, – сказал Аспан.
Управляющий уехал, не отведав бешбармака, не осмотрев хозяйства и ни разу не взглянув в сторону Аспана – простого табунщика.
– Неужели твоя рука могла быть неточной? – спросил мальчик.
– Да вот случилось.
– Я не верю, дедушка, ты ведь попадаешь ножом в крест с десяти шагов.
– Теперь попадаю, но ведь я долго тренировался. Сидел и кидал, сидел и кидал, и так часами. И потом, теперь у меня руки гораздо крепче, чем раньше.
– Скажи, а зачем тот человек науськивал собаку? Зачем сердил тебя своим криком? На тебя никто не может кричать.
– Да, теперь никто, а тогда кричали на всех нас.
– Папа никогда не кричит, а ведь он тоже управляющий. Мне кажется, он огорчился, что ты не пил с ним чай. Ушел не попрощавшись.
…Аман один сидел в конторе отделения уже, наверное, больше часа. Никто не спешил за поручениями, хотя, Аман был в этом уверен, многие видели из окон, как он направлялся в контору. Из-за суровых алтайских зим окошки в домах крошечные, но, когда нужно, аульчане в эти крошечные окошки видят все.
Аман чувствовал, как дрема овладевает им. За окном мечутся тысячи, миллионы бабочек-снежинок, снаружи все белым-бело, а здесь сумрачно, тепло. Аул, который всегда был шумен, как балаган, – мычание коров, лай собак, крики бесчисленных детей, – теперь умолк, словно проглоченный землей.
Аман думал о том, что эта мертвая тишина способна лишить человека разума, – такую гнетущую, замедляющую биение сердца тоску она навевает.
«А может, эта тоска от другого? – спросил он себя. – Может, утренний взгляд отца, мой уход без прощания, предчувствие дальней и трудной дороги лишили меня привычной стойкости и спокойствия?»
Аман посмотрел на часы. Скоро девять.
«Если никто не придет, по домам не пойду, – решил он, – поеду один. Черт знает что такое! То их не выгонишь из конторы, сидят часами, дымят, хохочут, а теперь не показывают свои макушки, словно провалились сквозь снег. Чуют, чем пахнет – поездкой на Алатай. Но они предпочитают не знать об этом, хотя понимают, как важно сейчас пробраться к зимовьям. Странный народ эти казахи, беспечный, и каждый полагается только на себя. Но ведь и ты сам такой же…»
В окне промелькнул чей-то силуэт.
Вошел зоотехник Эркин. Пожалуй, это был самый последний из жителей аула, кого бы Аман выбрал в попутчики. Чужак, приехавший сюда года два назад из Моинкумов, в спутники не годился; и кроме того, существовало еще одно, не очень приятное обстоятельство в их отношениях.. Но сегодня был день судьбы, и к тому же в обязанности Эркина входила поездка на зимовья.
Эркин задержался у порога, отряхивая снег, облепивший его, смотрел прищурившись. После белизны улицы ему трудно было привыкнуть к сумеркам комнаты.
– Здоров, Эркин? – приветствовал Аман, и Эркин улыбнулся радостно и растерянно.
– А вы здесь, начальник! Здоровы ли вы? Почему в одиночестве?
– Все, наверное, застряли в глубоких снегах. Нет никого. Я рад, что хоть ты живым добрался, гонимый богом.
– Закурить не будет? – спросил зоотехник, тряхнув спичечным коробком.
– Ох уж ты, Эркин! Не меняешься… Твое приветствие всегда начинается с просьбы закурить. Я дам тебе десять рублей, купи, пожалуйста, торбу сигарет. До каких пор ты будешь ходить с протянутой рукой и трясти коробком. Ведь ты не женат, деньги от тебя прятать некому, в чем же дело?
Аман пожалел, что намекнул на холостяцкую жизнь зоотехника, – такая шутка могла обернуться неприятным ответом. Ведь Аман не дал разрешения своей сестре выйти замуж за чужака.
Но Эркин не стал цепляться, засмеялся добродушно:
– Ой, я ужасно забывчив с куревом! А вы забывчивы насчет спичек. У вас их тоже никогда нет.
Он вынул из пачки, которую ему протянул Аман, сигарету. Лихо прикурил.
Упоминание о спичках кольнуло сердце. Вспомнил, как утром сердился отец, вспомнил его укороченное, тело, торчащее на постели. «Бисмиллахи! Бисмиллахи!»
Эркин чиркнул снова спичкой, поднес ее управляющему.
– Один говорит: «У меня нет»; другой говорит: «У меня есть». Я думаю, это лучший способ жить рядом, а?
Аман не ответил.
Оба посидели молча, потягивая сигареты. В сумеречной комнате даже дым был невидим, исчезал, будто уходя сквозь стены.
– Только что по пути сюда увидел старика, вашего старика, – сказал Эркин, откашлявшись, – намертво завязал шнурки своей ушанки и крепко прирос к седлу. Он подозвал меня и послал за бутылкой красного. Я спросил: «Для чего вам?» – а он ответил: «А что? В милицию хочешь сообщить? Сразу видно, что чужак, – не знаешь, что с вином делают. Пьют, пьют, мой любезный. И вообще, чем допрашивать меня, поезжай лучше в Алатай, а то будете потом седлать курук вместо коней». Он ведь дело сказал.
– А куда держал путь? – спросил Аман.
– Направился в сторону Моты.
– Понятно, – сказал Аман. – Он с утра был в плохом настроении. Видел дурной сон. Наверняка поехал читать молитву на могиле, в которой похоронил… – Аман запнулся, подыскивая слово, – принадлежавшее ему…
– Апырай![7] Я слышал, что вот уже скоро тридцать лет, как Аспан-старик ездит туда, выпивает один бутылку и возвращается. Своеобразный намаз. Извините, ага, может, вам неприятно говорить об этом, но толки о странной привычке Аспана-старика было первое, что я услышал, приехав в ваши края.
– В каждом ауле есть своя достопримечательность, – холодно сказал Аман. – В нашем – странности моего отца.
– Вы меня не так поняли. Я хотел сказать, что, совершив похороны «принадлежавшего ему», он сделал что-то, удивившее людей, и все уважают его за это.
– Уважают его за мужество, проявленное при спасении поголовья жеребят.
– Да, да, конечно! Но мне кажется, что аулу нужна эта могила и нужен человек, который ее почитает. Уважение к исчезнувшему навсегда вызывает уважение окружающих.
– Да, в этом человеке многое достойно уважения, – промолвил Аман, смотря в окно. Выглядел он невеселым. – Сегодня утром он сказал, что за последние тридцать лет не помнит такого снегопада. Снег просто не дает поднять голову. Я говорю это не для красного словца. Боюсь, как бы жеребята и стригунки на зимовье Алатай не полегли все, до последнего копыта. Какое там количество голов?
– Голов двести…
– И корма́ неблизко, да и где взять силу, чтобы проложить дорогу через снега толщиной в человеческий рост, чтобы из скирд навозить сена? Стихийное бедствие всегда застает врасплох. Я до сегодняшнего дня надеялся, что табунщики сами пробьются к нам, но даже жигиты с самой ближней зимовки Тарбагатай вот уже третий день не оставляют следа своих коней. Похоже, что они тоже в плену у снега. Что будем делать, Эркин? – Он смял в пепельнице окурок, смотрел выжидающе.
– Нужно подумать.
– Думай не думай, а возможность связаться с ними только одна – кому-то сесть на коней и поехать.
– Кому?
– Например, нам.
– Центральное отделение тоже нельзя оставлять на волю аллаха.
– Значит, ты не едешь. Ну что ж, имеешь право.
– Я говорю не о правах, а об обязанностях. У нас с вами есть обязанности, установленные инструкцией.
– А на основании какой инструкции я пошлю людей в такой мороз в опасный путь? Придется переходить через Чертов мост.
– Зачем через него? Есть же бетонный.
– Это на день задержка, большой крюк. А задерживаться, если уж говорить серьезно, нельзя ни на час. Надо взять медикаменты, а главное – приехать, чтобы они не думали, что бросили их на съедение волкам. Доехать до Тарбагатая, захватить там несколько жигитов и, круша по дороге снег, дойти до зимовки Алатай. Это программа-минимум, а максимум – подскажут обстоятельства. Решай. Смотри, – он щелкнул по оконному стеклу, – скоро начнется буран, это значит – началась заваруха, способная довести человека до безумия. Отец чувствует это. Тридцать лет назад, когда его поглотил снежный обвал, шел точно такой же непроглядный снег, и кончился он страшным многодневным бураном.
– Вы пугаете меня, ага? – спросил Эркин.
Аман встал, надел ушанку, быстро застегнул пуговицы на черном полушубке.
– Возьмем с собой лыжи? – Эркин потянулся за своим полушубком.
– Прихватим у табунщиков в Тарбагатае.
– Вы не зайдете домой попрощаться?
– Разве мы отправляемся на смерть, чтобы устраивать торжественные проводы? Чем незаметней мы уедем, тем меньше у них будет ныть сердце.
– Мне-то что, я одинок. По мне здесь ни у кого не заноет сердце.
Снова мелькнула мысль: «Зачем брать недруга? Ведь намекает, что одинок по моей вине…»
Но опять: «Сегодня день судьбы, отец тоже поехал с недругом. Посмотрим, изменилось ли что-нибудь в этом мире».
Снег падал уже по-другому, косо ударяя в лицо. Поземка на насте была похожа на нёбо коровы, и огромная гора, нависающая всегда прямо над затылком, скрылась в белой мгле. Енбек до того близко притулился к этой горе, что начиная с декабря до марта солнце ходило по ту сторону вершины и лучи его не достигали аула. Люди в эти месяцы с завистью смотрели на аулы, расположенные на другом берегу Бухтармы, – там светило солнце, туда раньше приходила весна. Но зато в июльский зной, когда заречные изнывали от жары, скот и люди маялись на вечном солнцепеке, енбековцы, вкушающие мягкую прохладу ущелья, ходили бодрые, ублаженные легким ветерком и отсутствием назойливых зеленых мух, сопровождающих в жару стада.
Они говорили: «Что поделаешь, дары природы заранее взвешены; сейчас те, которые избаловались в благодатную зиму, терпят неудобства».
Дьявольский снег, навалившийся несметной ордой, пропадавшей где-то тридцать лет, все круче и круче показывал свой нрав. Начавшись тихим снегопадом, он три дня неустанно и упорно заваливал все живое, и лишь потом пришел ветер, несущий миллионы жестких крупинок. Он то стонал, как неутешная вдова, то принимался подвывать голодным волком. Злая сила, направляемая каким-то невидимым врагом с юго-запада, взяла власть над миром и носилась по ложбинам и ущельям гор, отыскивая жертву.
Казалось, все голодные волки Алатая стояли, раскрыв пасти, изготовясь в прыжке.
В ущельях гор буран случается не часто, но если уж разгуляется, то поднатужится вовсю. Подберет живот да так начнет колошматить, что вспомнишь прошлую жизнь, готовясь к концу. Самое жуткое – это когда начинают голосить вразнобой все ущелья, пики, утесы, навьюченные снегом. Появляется Великий Шум, и кажется, что обломки неба с ревом падают на землю.