Текст книги "Человек-Олень"
Автор книги: Оралхан Бокеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
Нуржан посмотрел на спящего Аманжана; тот заворочался и скрипнул зубами, отвернулся лицом к стене.
– Да, интересно все это, – тихо произнес Нуржан.
В доме стоял полумрак, керосиновая лампа то вспыхивала ярче, то едва мерцала. Что-то особенное чувствовал Нуржан в этом уютном бревенчатом домике – в духе его, располагающем к мирной беседе, к туманной невесомости души, к раскрытию сердечных тайн. Заброшенная на самый край света, словно заблудившаяся овечка, маленькая хижина сберегла в своем тепле покой, мир и тишину.
Смуглая старуха приготовила наконец всем постели, и Нуржан стал расталкивать храпевших друзей, поднял их и вытащил за собою на улицу. Луна, выглядывая из-за плеча Айыртау, лукаво и ласково улыбалась им. Но стужа была свирепой, как и прошлой ночью. Передернувшись от холода, все трое невольно воскликнули: «Ищча-ай!» Двое кинулись обратно в избу, словно гнались за ними собаки, а Нуржан остался постоять во дворе.
Странное, беспокойное волнение испытывал он. Спать уже не хотелось, усталости как не бывало. Решил пройтись до скотного двора. И вдруг буйно заколотилось в груди сердце, он нерешительно приостановился. Обошел трактор, покрытый мохнатым инеем, осмотрел его, прислушиваясь к реву телят, раздававшемуся из сарая. Даль снежной ночи была безжизненна; неподвижно, загадочно темнела тайга на северном склоне горы… Погас тусклый свет в подслеповатом оконце избы – старуха, видимо, задула лампу или кончился керосин…
Нуржан стал думать о завтрашней поездке… Старик говорил, что сено находится недалеко: по ущелью вверх, с обратной стороны горы. Осенью, когда он был в этих местах, ничего не слышал об урочище Бекалка. Тогда по другим дорогам ехали… Наконец Нуржан замерз на ледяном ветру и решил вернуться в дом. Теперь ему казалось невероятным, что они смогли провести ночь в безлюдных горах и не полегли там… Он подошел к избушке и только взялся за дверную скобу, как вновь раздалась эта песня…
Она была такой же протяжной, хватающей за душу, но звучала не вдали, как обычно, а совсем рядом. Печальный девичий голос, вылетев из черных ущелий, наполненных страхом и тоскою, затрепетал звонким жаворонком над снегами, озаренными серебряным светом луны, над вечными вершинами гор. В песне слились надежда и темный страх, это была жалоба человека, познавшего всю печаль жизни, тоскующего по любимой душе, которой можно раскрыть свою. И в тоске своей душа пыталась найти утешение и тихое забвение. Так плач ребенка, начавшийся от горя и страха, постепенно устает в безутешности своей и становится убаюкивающей песней. Охваченный чужой печалью, Нуржан испытал неведомое до этой минуты счастье и волнение. Он замер на месте, не смея шелохнуться; ему казалось, что, сделай он хоть шаг, – вмиг исчезнет неземная сила этой песни, растекавшаяся, словно волшебное вино, по всему его телу. И он вспомнил образ своих снов – Снежную девушку, приходившую к нему в прошлую гибельную ночь. Это был ее голос, ее песня…
* * *
Вернувшись в домик, он тихо лег в постель, рядом с друзьями на полу, и не мог уснуть, взволнованный и ждущий чего-то. Все давно уже спали, сопенье и храп наполняли весь дом. Печь гудела, разбрызгивая искры; сквозь неплотно прикрытую дверку вырывалась полоса света, и в зыбком отблеске пламени то появлялась, то исчезала деревянная кровать, возле которой лежал на полу Нуржан, и вышитые голуби на стене казались живыми. Нуржан думал, где может быть сейчас девушка, Алмашжан, чья кровать пустует, и кто все же пел – она или… та, запредельная… Снежная девушка? Ведь голос, который он слышал во сне, и этот, прозвучавший совсем рядом в темноте ночи, был один и тот же. Возможно ли такое? И он почувствовал, как размывается граница между сном и явью… Алмаш… Снежная девушка, настойчиво толкавшая его в плечо, чтобы он встал, пробудился от смертного сна… Трещат дрова в печи, старик, проснувшись, бормочет: «Чего-то Алмашжан нынче задержалась…» Алмашжан. Белый снег. Песня доносится из-за ледяных холмов… Старик Конкай – сверкают его глаза, как у волка… Наехать бы трактором на его звериное логово. Только ехать обратно придется кружной дорогой, дом Конкая останется в стороне. Посмотреть бы, какая она, Алмаш, Алмашжан… Завтра встать пораньше и посмотреть.
Тихо стукнула дверь, обитая войлоком; кто-то вошел; шуршит одежда; откуда-то тянет керосиновым чадом; кто-то ест в темноте, тихонько причмокивая губами… Нуржан осторожно выглянул из-под одеяла и в полумгле комнаты, озаренной слабыми отблесками печи, увидел неясную тень человека, снимающего через голову одежду. Тень направилась к кровати, легко и неслышно перешагивая через лежащих на полу; мелькнули белеющие в полумраке полные ноги. Они едва не наступили на голову Нуржану и, отодвинувшись, замерли у кровати. Затем сверкнули серебристыми икрами и исчезли. Скрипнула кровать. Горячее, частое дыхание опалило лицо Нуржана. Он кашлянул, давая знать, что он не спит. Тот, кто лежал совсем рядом, на кровати, тоже не спал и дышал все так же бурно, стараясь сдерживаться, словно борясь с самим собою… И оба долго пролежали так, затаясь, охваченные глубоким волнением… Уже догорели дрова в печи и смолкло гудение пламени. Стало совершенно темно… Вдруг что-то легкое защекотало лицо жигита. Он протянул руку и прикоснулся к длинным густым волосам. Они упали с кровати и рассыпались по горячему лицу Нуржана. Закрыв глаза, он самозабвенно ласкал, перебирал эти девичьи волосы, и девушка, которую он еще и не видел, не противилась этим робким ласкам. Словно знала, что если скажет хоть слово, то навечно спугнет то чудо необыкновенной чистой радости, возникшей между ними в темноте, в молчании. И сама бережно, ощупью, возложила свою руку на лицо жигита. Это была горячая, жесткая, натруженная рука. Нуржан тронул ее – и по ее шелковистым изгибам дотянулся своей рукою до плеча девушки, до ее мягкой шеи. А теплые пальцы вспорхнули по его лбу к жестким волосам жигита, стали нежно перебирать его заскорузлые, пропахшие соляркой и морозом кудри, словно это было нечто самое драгоценное на свете. Жигит, распаленный могучей страстью, готов был устремиться к ней; она тоже была охвачена тем же пламенем! Загрубевшие пальцы его легко коснулись бровей, ресниц девушки, – о боже, почему они залиты слезами, эти невидимые очи, почему она беззвучно плачет, Алмашжан… или – Снежная девушка? Кто из них?.. Полноокруглая девичья грудь… Жигит впервые касается такого чуда, он в огне, он в слезах. Он долго искал ее – они искали друг друга, пробираясь по снежным долинам, переходя через горные перевалы, и вот они встретились, может, в первый и последний раз. И наступил миг свидания и одновременно прощания навек – кто знает? – поэтому не надо ниспровергать мечту, надо пожалеть друг друга, сберечь чистоту долго тосковавших сердец… Он прижался губами к жарким, ласкавшим его рукам и бережно, благодарно целовал их.
И в темную хмель его блаженства просочился тихий шепот:
– Я знаю, кто ты…
Н у р ж а н. Человек я… Один из смертных. Пустые сани везу за собой…
Д е в у ш к а. Я узнала тебя. Когда вы с отцом разгружали во дворе сено…
Н у р ж а н. Ты Алмашжан… Твой отец о тебе рассказывал…
Д е в у ш к а. Я часто вижу тебя во сне.
Н у р ж а н. Меня?.. Это я тебя вижу во сне, Снежная девушка. Я искал тебя!
Д е в у ш к а. Значит, ты искал Снежную девушку?..
Н у р ж а н. У тебя на глазах слезы… Почему ты плачешь? Устала, замучилась здесь, в снегах…
Д е в у ш к а. Ты тоже плачешь. Тоже устал, замучился… Не плачь. Ты нашел то, что искал. Я Снежная девушка. Я стояла под окном и слышала, как ата рассказывал тебе обо мне. Да, это я… Та самая Снежная девушка, о которой все говорят.
Н у р ж а н. Но ведь она… умерла? Она же превратилась в лед. Ты хочешь, чтобы я поверил сказке…
Д е в у ш к а (шепотом). Я не хочу тебя обманывать. Нет. Слушай. Я на самом деле Снежная девушка. В пургу ночью я бежала по снегу босиком, раздетая, и меня нашел в горах старик… хозяин этого дома. У них нет своих детей, и старики оставили меня у себя. Целый год никто не знал, что я прячусь здесь. За это время я узнала, что моя мать умерла в больнице. Кроме нее, у меня не было никого. И я тогда решила навсегда остаться здесь. Да и куда мне возвращаться, зачем? Где теперь мой аул?.. После того, что случилось, я боюсь людей, мой жигит. Я не верю им! Я умираю здесь от тоски и обиды, и пусть будет так. Когда на меня нападает тоска, я надеваю белое платье и убегаю ночью в горы, брожу одна по снегам… пою, плачу. Ата, старик мой, приводит меня обратно… Он нарочно всем рассказывает небылицы о Снежной девушке, чтобы никто не догадался, что это я… Когда ночью по колени в снегу брожу я одна по горам, то жар души немного остывает – и я успокаиваюсь…
Н у р ж а н (шепотом). Значит, ты… ты прошлой ночью приходила… разбудила меня, Снежная девушка?
Д е в у ш к а. Не я, мой жигит, а душа моя, мой призрак, моя тревога. Прошлой ночью мне было так тяжело, я так почему-то затосковала по тебе. Нацепила лыжи и пошла в горы… Ты удивлен? Думаешь, как я могла о тебе думать, если никогда не видела тебя?
Н у р ж а н. А разве… видела?
Д е в у ш к а (тихо смеется). Конечно! Прошлой осенью, когда вывозила сено. Я в кустах спряталась, смотрела на вас. Так я увидела тебя впервые… И с тех пор только и думала о тебе. Я пела для тебя песни. Видела тебя во сне… Это моя тоска привела тебя в наш дом. И вот я снова увидела тебя, мой жигит.
Н у р ж а н. А Снежная девушка?
Д е в у ш к а. Это я. Это мой призрак, мой двойник. Когда мне совсем плохо, она отделяется от меня и ходит ночью по снегам… Когда я очень хочу видеть тебя, то отправляю ее в твой аул… Сейчас она, мой дорогой, от радости и от счастья летает в горах и распевает песни.
Н у р ж а н (печально). Да… Да…
Д е в у ш к а (перебивая). Тише! Послушай, мой жигит… Ты слышишь? Слышишь песню?
Н у р ж а н. Слышу.
Д е в у ш к а. Это я хожу по снегам и пою.
Наутро, когда он проснулся, кровать рядом была пуста. Чудесный цветок, упавший на него откуда-то с неба, где зарождается звездный дождь, цветок снежного января, исчез куда-то. Видно, Алмаш спозаранок ушла доить коров. Осталась лишь подушка на кровати – мокрая-мокрая от слез.
И снова они завели трактор, чтобы отправиться в свой белый-белый путь.
Править трактором сел Аманжан, а Нуржан занял место на железном ящике. Когда трактор с ревом тронулся с места, Нуржан увидел, как в стекле единственного окна избушки, покрытом инеем, протаяла круглая дырочка и в ней засверкал черный глаз. И странный, внимательный взгляд этого глаза провожал трактор до тех пор, пока не слились темное окно и круглое отверстие во льду в одно темное равнодушное пятнышко.
Нуржану во мраке ночи так и не довелось увидеть лица девушки. Все, что он увидел, так это угасший за обледеневшим окном черный зрак. Но и этого было вполне достаточно – словно утренняя Венера, будет следить за ним с высот Вселенной таинственный взор. И по нему он воссоздаст в своем воображении облик прекрасной девушки, неприкаянно блуждающей среди белых полей и холмов. Ее блистающая, несравненная красота пробудит в душе жигита радость и волю к жизни. И когда он почувствует, как устало никнут его большие теплые руки, привычные к тяжелому труду, когда, не дай бог, хмурая усталость охватит сердце жигита – он вновь услышит зов Снежной девушки и увидит белые-белые просторы ее царства…
Молчат ребята. Опять лица их стали хмурыми, отчужденными, словно готовы жигиты вцепиться друг другу в глотку, опять им целый день ехать по снегу. Нуржану тепло, даже жарко, а два приятеля его дрожат от холода. Ибо они смотрят вперед, на дорогу, по которой надо добраться до сена, а Нуржан, сидящий напротив, смотрит назад, в сторону одинокого зимовья, где живет Алмаш – Снежная девушка. И он снова слышит ее далекую печальную песню – зов затерянной в снегах тоскующей души.
Снежная девушка, чего тебе надо в этом белом-белом мире?..
Перевод А. Кима.
ОТГОЛОСОК ЮНЫХ ДНЕЙ…
(Нурлан)
1
Прошло уже десять лет, как кончилась война, и люди, исхудавшие в лихое, голодное время, постепенно набирались сил. Как и прежде, в военные годы, они были заняты с утра до вечера хлопотливой и тяжкой работой. И в этом смысле мало что переменилось, но уже не было войны и не терзалась душа за воюющих отцов и сыновей, братьев и сестер.
Снова стало возрождаться простодушие, какая-то детская непосредственность и безрассудная доверчивость. Сердца, израненные войной, постепенно излечивались. Растоптанные фашистскими сапогами души вновь пустили нежные ростки, крепнущие с каждым годом.
Послевоенные десять лет – срок долгий и в то же время слишком малый для того, чтобы восстановить разрушенный, разбитый мир, утешить сирот и вдов, которые перенесли такое тяжкое и безутешное горе, что забыть его нет никаких человеческих сил; слишком малый срок, чтобы погасить отчаяние от невозвратимых потерь, успокоить народ. Но рана, нанесенная врагом, уже зарубцевалась, хотя еще и болела. Изрытая снарядами земля заросла травой и лесами, скрыв следы войны, люди снова познали вкус жизни. И природа, родная, милая природа обновилась и помолодела, буйно расцвела, засверкала всеми красками, как дивная птица павлин.
Весна нынче пришла рано, снег растаял быстро, и перелетные птицы поэтому вернулись на родину раньше обычного. Только в горах еще лежал снег, напоминая о зимней стуже, сверкал на солнце, будто зеркало.
Река Бухтарма вышла из берегов, разбушевалась, разлилась во всю ширь. Как белогривая норовистая кобылица, грызла она свои удила, рвалась на волю, разбрасывая во все стороны хлопья пены, со всей своей ярой силой билась грудью о берег, и тот, не выдерживая этой дикой силы, обрушивался в воду целыми глыбами.
Особенно впечатляющую картину представляет горная речка, если смотреть на середину ее русла. Там, будто споря со стремниной, несется всякий мусор, захваченный рекой: кора берез, старые стволы тополей, ив, щепки и сучья. Не видно даже воды.
Печально смотреть на молодое, едва успевшее распустить почки деревце, которое вырвано с корнем бешеным напором воды. Только что приготовилось жить, нежиться под лучами солнца – и вот надо прощаться с миром, увядать и сохнуть прежде времени.
Наблюдать за половодьем – все равно что слушать громкий, торжественный хор, слушать с удовлетворением, чувствуя, как душа наполняется силой, стремится куда-то. Невольно появляется желание вскочить на аргамака и ускакать бог знает в какую даль.
Итак, пришла весна тысяча девятьсот пятьдесят пятого года В ауле Чингизтай только что отпраздновали майские праздники и теперь готовились встретить День Победы. Майские праздники прошли хорошо. Колхозники, учителя и ученики с красными развернутыми знаменами обошли с песнями весь аул. За праздничным шествием увязались все мальчишки, а за ними и аульные псы с лихо свернутыми в баранку хвостами. Всем было весело в этот день. Затем перед клубом, недавно срубленным из свежих бревен, прошел митинг. Перед народом говорил представитель из района, красивый светлолицый мужчина в кителе и в хромовых сапогах. Он не заглядывал в бумагу, а говорил просто и от души, негромким голосом, но все слушали его затаив дыхание. После митинга в клубе был концерт.
Все радовались празднику, но особенно разошлись фронтовики, которым посчастливилось вернуться с войны. Солтаку хотя и перевалило за пятьдесят, он так пел, будто весь Алтай эхом отдавался. Звучный тенор бравого солдата жаворонком уносился в высоту и замирал там, дрожа и переливаясь, словно зависал на ниточке-паутинке крохотной точечкой, пока не таял в синей безбрежности.
Концерт закончился, половицы застонали от топота ног: плясали краковяк, «саратовскую», польку. Девушки в длинных платьях с прямыми плечиками по моде той поры до упаду танцевали с парнями, тщательно выбритыми и прилизанными по случаю праздника, в заботливо отутюженных брюках, широченные штанины которых мели землю Потом ребята выводили своих девушек, разгоряченных танцами, на улицу, под лунное, мягко светящееся небо, где долго прогуливались и шептались и раздавался негромкий смех.
В этот день стряпали в каждом доме, упивались домашним пивом и все были хмельные. Но до чего же уместной казалась эта повальная гульба! Потому что никто не начинал склок, никто никого не хватал за ворот и не честил до седьмого колена. Разве что приврет кто-нибудь слегка, рассказывая, сколько порешил фашистов на войне и вот дождался наконец Дня Победы. Ох и много же было тогда таких рассказов!
В тот день и Нурлан до самого рассвета не сомкнул глаз. Днем он побывал на демонстрации, послушал речь красивого светлолицего представителя из района, сходил на концерт. Остался и на танцы, но сам не танцевал, а только смотрел. Затем вышел на улицу и бродил до самого рассвета, прислушиваясь к счастливым голосам влюбленных. Когда стало светать, пришел домой и свалился в постель как убитый. Мать укрыла его одеялом, недовольно ворча, мол, носит полуночника. Поцеловала в лоб и тихо, ласково пробормотала: «Совсем уж взрослым стал, мой жеребенок». Пора юности, стоящая на пороге, принесла и Нурлану свои хлопоты и заботы.
Война отметила костлявой рукой всех без разбору, и взрослых и детей, но труднее всего пришлось ребятишкам Нурлан был одним из многих казахских мальчишек, которые прожили детство полуголодными и оборванными. Не успел подрасти, окрепнуть, а уж хлебнул вместе со взрослыми и горького и сладкого, познал соль жизни. Иногда в семьях, лишенных кормильцев, в отчаянии раздавались проклятья: «У, оборвыш, поглотивший отца своего!» В таких семьях, случалось, малышей били. Инвалидное, худое детство, встававшее на работу с восходом солнца, рано распрощалось с теми, кто потерял на войне своих отцов.
Нурлан, к счастью, в отличие от некоторых своих сверстников, не слышал таких обидных слов. Его неказистый отец сумел вырваться живым из огня войны Но хоть и вернулся он домой, кормилец был ненадежный, потому что часто болел. День работал, два дня валялся в постели. Мучила старая рана, пуля засела где-то в груди и саднила и жгла раскаленным железом. С каждым днем прибавлялось в доме охов и вздохов. Иногда он не спал ночь напролет, скрежетал от боли зубами, рвался куда-то и кричал надсадно: «Вперед! Вперед!» Нурлан не выдерживал в такие минуты, собирался и уходил на улицу, к старому тополю на берегу Бухтармы. Стоял под деревом, слушал течение реки и погружался в мрачные думы. Когда-то на берегу росло много тополей, но все поглотила ненасытная река. Остался вот этот один, к которому Нурлан так привязался, что даже считал его своим. Но теперь, наверное, пришел и его час. Бурливая Бухтарма того и гляди оторвет кусок берега, на котором приютился старый тополь, и он грохнется в воду. Мальчик всерьез молил, чтобы хоть год еще дерево простояло. А иногда он думал о силе, которая бы остановила наседающую на аул Бухтарму и даже повернула бы ее вспять. Но где добыть такую силу?
Особенно угнетало мальчика, что река, сильно подточившая этот берег, уже вплотную подбиралась к дому Анны-апай. Это был тут единственный русский дом, срубленный еще до Советской власти. А дом Нурлана соседний. Более пятидесяти лет семьи жили бок о бок, и не было случая, чтобы они хоть раз поссорились.
Анна-апай, оказывается, в свое время перевязала пуповину Нурлану. Мать иногда говаривала, вспоминая этот случай: «Зря я позволила Анне перевязать пуповину мальчику. Вон теперь характерец у него какой. Так и режет напрямик, по-русски».
Муж крестной матери Нурлана Гриша-агай помер прошлым летом. Единственная дочь Анны, Маруся, вот уж третий год как вышла замуж за казаха и в родном ауле, у своей матери, почти не бывала.
Недавно как-то Анна-апай сказала: «Весна нынче рано пришла, потому богатый год будет, изобильный. Только и смертей много будет, особенно среди стариков. Много их уйдет». Люди, прослышавшие об этом, почем зря стали проклинать Анну: «Чтоб тебе скулы свело, ведьма! Пускай тебе самой выпадет эдакое везенье, а нам нечего сулить худое».
Нурлан до сих пор помнил, как умер Гриша-агай. Это был единственный мастеровой в ауле, и умер он, когда гнул дугу из березы. Никто и не заметил, как отошел бедный мастеровой. Все знали, что старик любил поспать, засыпал на ходу, всякую свободную минуту урывал для сна. Точил ли серпы, косы, подавал ли сено, когда метали стог, или даже резал гуся, всегда умудрялся вздремнуть.
Однажды в дом к Нурлану ворвалась взбешенная Анна-апай, таща за собой, как напроказившего ребенка, Гришу-агая. «Слушай, соседка! – закричала Анна. – Будь свидетелем, хочу разводиться со стариком. А ведь прожила с ним без малого пятьдесят лет! Довел он меня, совсем довел, окаянный! Поехала я на ток зерно веять, а он, дьявол, за это время успел единственный мой самовар расплавить! Натолкал полную топку углей, открыл краник, когда вскипело, чтобы, значит, чаю себе налить, да так и заснул. Самовар вытек весь, расплавился. Испортил вещь, и чаю теперь не в чем вскипятить. О, господи! Что мне теперь делать?» Высказалась Анна и с негодованием взглянула на мужа. А тот как присел на стульчик у печи, так и захрапел. Едва растормошила Анна старика да увела домой.
Сандугаш, мать Нурлана, часто говаривала: «Бедняжка Анна, как пойдет в гости со стариком, так и покою не знает. Все следит да толкает его в бок, чтобы не заснул, а то сраму не оберешься».
И вот поэтому-то, когда Гриша-агай умер за работой в колхозной мастерской, никому и в голову не пришло, что он уже мертв. Все подумали, что старик просто задремал. Только вечером Анна пришла за ним да начала тормошить его, мол, вставай, окаянный, домой ведь пора. Потянула его за ворот, а он возьми да и свались на бок.
Анна долго оплакивала мужа, ходила во всем черном, но не распускала волос по плечам, не царапала себе в кровь лицо, а плакала молча и безутешно. Сколько раз видел тогда Нурлан, как его крестная молилась перед изображением старика в углу, который смотрел строго и осуждающе. Нурлан спрашивал у матери, что это за старик на картине, а та растолковывала ему, как умела: «Это бог такой у русских. Ты давай не ходи к ней, когда она молится, а то и сам неверным станешь». Тогда Нурлан признался ей: «А меня и так вес дразнят, говорят, пуповину тебе перевязала русская, перекрестись, дескать…» И Нурлан в душе сердился на мать, что позволила перевязать ему пуповину единственной русской в ауле, как будто не нашлось других людей. Но когда он подрос, то понял, что с этой маленькой голубоглазой старушкой свела его счастливая судьба, потому что в детстве он сильно болел – и Анна выходила его. Своей жизнью и здоровьем он обязан этой русской женщине. И часто он со стыдом думал, что пока еще ничем не отблагодарил ее, что Анна совершила настоящий подвиг, спасла ему жизнь.
Немного было в ауле людей, которые бы не лечились у Анны, и даже когда зимой к ним приехала молоденькая девушка-врач, наверное, неплохой специалист, люди по-прежнему ходили к Анне. Бывало, из-за пустяков, палец кто порезал или занозил, бегут к Анне за помощью.
Одна только семья в ауле занималась огородами – Григорий да Анна. Но мальчишки, сорванцы, очень уж бедокурили. Не успеет огород зазеленеть, они уж тут – и не столько сорвут да съедят, сколько вытопчут.
В этих набегах сначала участвовал и Нурлан, но как-то раз его застал в огороде Гриша-агай. Бить не стал, за уши не драл, а только сказал тихонько: «Ты ведь нам вроде сына родного будешь. Наоборот, должен охранять огород. Не надо больше воровать. Если хочешь морковки или огурцов, так мы тебе и сами дадим. Детей у нас, видишь, нет. Так что все тут растет для тебя».
После этого случая Нурлан перестал лазить в огород. Но и сейчас как вспомнит слова Гриши-агая, так и покраснеет от стыда. Но чего только не случается в детстве, на то оно и детство.
После смерти Гриши-агая мальчик еще больше привязался к своей крестной матери, много помогал ей по хозяйству, рубил дрова, носил воду. Вчера, например, помог посадить клубнику.
Бывало, залезал он на просторную русскую печь, играл там с полосатой кошкой да тут же и засыпал. В таких случаях Анна накрывала его черной шубой старика и старалась не шуметь, ходила по избе тихонько.
Однажды он проснулся, протер глаза и увидел, что Анна-апай прядет шерсть и негромко напевает. Нурлан не понимал слов песни, но она ему почему-то понравилась, и он еще долго лежал в полудреме, прислушиваясь, как поет Анна. Он никогда не слышал такой песни, очень грустной и широкой. Она пробуждала мечту, звала к чему-то далекому и неясному. Он погружался в мир девственных русских лесов, которых никогда не видал, но знал, что они есть, в мир привольных широких рек, березовых рощ, пахучих лугов и светлых озер. Но за всем этим стоял перед ним дорогой ему образ Анны-апай, ее грустное, задумчивое лицо.
Когда Нурлан не ночевал дома, за него обычно не беспокоились и не искали: «Э-э, да где ж ему еще быть, поди, опять у русской матери своей».
Соседки-кумушки предостерегали Сандугаш: «Смотри, как бы не приворожила твоего сына русская старуха. И днюет и ночует у нее». Сандугаш на это отвечала: «Кто же его выходил-то в детстве? Разве не Анна? Нет уж, даже если она и сыном его захочет сделать, я не возражаю».
И соседкам нечего было на это сказать.
2
Едва отшумели майские праздники и улеглась суета, колхозники взялись за свои обычные весенние работы. Нынче в Черной степи колхоз задумал посеять подсолнух. Дело это было новое. Сначала люди не поняли всей выгоды начинания и возмущались: «Что ж это значит? Семечки теперь будем щелкать?»
Но потом, когда им растолковали, что подсолнух выращивается в основном для корма скоту, что коровы от него прибавляют молоко, надои увеличиваются, тут же послали ребятишек выкрасть немного семян, чтобы и у себя на огородах посеять. Никому и в голову не приходило, что тайна их раскроется, едва взойдут семена подсолнуха.
Отца Нурлана поставили караулить всходы от коров и коз. Но чаще всего караулить приходилось Нурлану, который учился в десятом классе. Отец все жаловался на здоровье и говорил, что сторожить поле самое худшее дело, какое только можно придумать. И действительно, тут не привыкли содержать скотину на привязи. Вечером, когда коровы возвращались с пастбища, они непременно норовили заглянуть в поле, где рос подсолнух. Да и после дойки хозяйки не удерживали их во дворе, и коровы, будто сговорившись, тянулись одна за другой к знакомому полю. Старик покоя не знал, охраняя подсолнух. А коровы хитрили, прятались где-нибудь в овраге или за деревьями и, едва старик пропадал с их глаз, опрометью неслись к посевам. Зелени-то пока еще почти никакой не было. Трудно сказать, что за сила притягивала сюда коров. Может, им было приятно потоптаться на рыхлой земле или полежать на солнышке, сонно пережевывая жвачку? Кто их поймет…
Телки и бычки тоже охочи были поскакать по мягкой земле, частенько они докучали старику, который, чуть не плача, торопился с одного конца поля на другой.
Нурлан иногда запирал вредную скотину в заброшенную старую зимовку чабана, но за это доставалось ему от вздорных хозяек. Как говорят, куда ни кинь – везде клин.
Отец с досадой говорил ему: «Тут ведь у нас хуже, чем на войне. Там враг наступает, так можно оборониться, шугануть из винтовки или из пулемета. А тут враг у нас рогатый – корову не пристрелишь. А хозяюшки чего стоят? За свою корову живьем съедят».
Нурлан думал, как бы поскорее вырасти, закончить учебу да уехать из аула, а там, может быть, и жениться… На ком? Он не знал, но думал, что кто-то его ждет, ищет его, изнывая от тоски, бродит по белому свету, и в конце концов они непременно встретятся. А сейчас ему никто не нравился. Он мысленно перебирал всех девушек в ауле, как ягнята на привязи стояли они перед ним. Нет, среди них ее не было.
Когда его посещали такие мысли, он до самого рассвета не мог уснуть. Тело горело, сердце колотилось, в голову лезло невообразимое. И не совладав с мыслями, он выскакивал на улицу, бродил босиком по росе, потом садился на крыльцо и жадно смотрел на темное небо, увешанное ожерельями звезд, на месяц среди них, на спящий безмятежно аул. Тихо вокруг. Только шум реки нарушает тишину, которая сочится с темных небес.
Впрочем, нет, Бухтарма не нарушает тишину, а, наоборот, охраняет ее, вечно и непрерывно охраняет. Если бы затих плеск волн, то наступила бы мертвая, неживая тишина и потеряла бы она умиротворенность табуна, безмятежно пощипывающего траву. Но ведь может же что-то нарушить эту робкую, мягкую тишину? Например, собака, лениво брехнувшая со сна, или курица, встрепенувшаяся на шесте? Или теленок, который проголодался среди ночи и промычал, зовя свою мать? Нет, все эти привычные звуки не могут нарушить тишину. Но что же тогда?
Может быть, подвыпивший Кожак? Тот любит поорать, когда напьется пива.
Или шорох летучих мышей, или косуленок, заплутавший на том берегу, или ночной жук, налетевший сослепу на рог коровы и с жужжаньем упавший на землю? Или жеребец, отставший от косяка и призывно ржущий во тьме?
Иногда с кладбища, что за аулом, доносились какие-то невнятные звуки – может, они? Или вдруг прорвется ветерок с той стороны, из рая, чтобы пригласить живых в свою обитель? Нет, все это ерунда! Но что же тогда постоянно нарушает эту устоявшуюся тишину, комкает ее и мнет, разрывает вдоль и поперек?
О, господи! Так ведь это же стоны его отца. Саднит осколок снаряда у него в груди, и он не знает, куда деваться от боли. Прошло десять лет, как кончилась война, а для отца все еще грохочут пушки и стоит гул войны в израненном теле, отдается эхом, лишает покоя.
Но и это не то. А скорее всего нарушают тишину песни, звучащие в его сердце, жаждущем чистоты и любви, трепетно ожидающем какой-то великой радости от будущего. Только эти песни и нарушают дремлющую тишину. Только они и могут всколыхнуть ее, хотя звучат робко и стыдливо в его душе, подобно шороху крыльев фантазии, пытающейся отыскать реальное в нереальном. И все это похоже на легкую дрожь верблюжонка, делающего первые робкие шажки в своей жизни…
Так вот что, оказывается, нарушило великую тишину – песни его души. А он этого и не знал. Но ясно одно: поскорее бы вырасти да уехать из аула, чтобы встретиться с любимой в жизни, а не в мечтах. И, может быть, у них будет ребенок.
Нурлан невольно рассмеялся своим мыслям: «Нужно ли вообще это орущее, беспокойное существо? Может, и не надо его вовсе? Но разве об этом можно рассуждать? Оно появляется на свет, ни у кого не спрашивая совета, надо ли ему появляться. Ни у мудреца, ни у дурака. Появляется и требует своей доли счастья. Может, это будущий солдат или будущая мать, все возможно».