Текст книги "Человек-Олень"
Автор книги: Оралхан Бокеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 35 страниц)
Annotation
В книгу молодого казахского прозаика Оралхана Бокеева вошли наиболее известные его произведения: «Человек-Олень», «Крик», «Сказание о матери Айпаре» и др. Его повести посвящены нравственным проблемам взаимоотношений людей.
Человек-Олень
ПОВЕСТИ
ЧЕЛОВЕК-ОЛЕНЬ
ОСИРОТЕВШИЙ ВЕРБЛЮЖОНОК
КРИК
СНЕЖНАЯ ДЕВУШКА
ОТГОЛОСОК ЮНЫХ ДНЕЙ…
ОЛИАРА
СКАЗАНИЕ О МАТЕРИ АЙПАРЕ
РАССКАЗЫ
СЛЕД МОЛНИИ
ОТТЕПЕЛЬ
БУРА
АРДАК
КАМЧИГЕР
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
Человек-Олень
ПОВЕСТИ
ЧЕЛОВЕК-ОЛЕНЬ
Земля казахская кончается аулом Аршалы, дальше чужие страны, неведомые края. Здесь родился и вырос жигит, которого народ прозвал Человеком-Оленем. Он не бывал на чужой стороне, но слыхал, что Казахия огромна, как несколько вместе взятых немелких государств, и все же ему представлялось, что, если скакать с востока или с противоположной стороны, скажем из Крыма, голова лошади обязательно упрется в центр мира – в его родной Аршалы. Вне этих мест все для Человека-Оленя туманно, загадочно, невероятно. Слыхал он в детстве от старика Асана такое: «Э-э! Да разве найдется еще земля, по которой бы мы не ступали, горы, через которые не перешли… Ведь от Карашокы аж до самого Шубарагаша на конях доскакали и обратно вернулись! Вот уж правду говорят, что, если потянет на чужую еду, ее и попробуешь. Ты только подумай – на Катон-Карагай уже дорога проложена!»
Откуда же мог знать Человек-Олень, что старичок говорит о пути километров в семь-восемь длиною! Воистину каждому своя окрестная горка кажется выше всех чужедальних гор.
В ауле Аршалы около шестидесяти домов, но теперь, если мы попадем туда в бодрый час, нас поразит безжизненность и тишина его улиц. Ни собачьего лая, ни лошадиного ржания, ни голосов женщин – во всем ауле лишь над крышею низенького крайнего дома вьется дым, тянется из трубы тонкой струей, словно нитка слюны из влажной пасти коровы. У остальных пятидесяти девяти домов дымовые отверстия на крышах прикрыты камнями. Пустые дома кажутся мертвыми, а большое человеческое поселение – кладбищем. И тот одинокий домик с дымком из трубы выглядит сторожем этого печального кладбища. Да так оно и есть, пожалуй, хотя аул не вымер, а попросту переехал на другое место – в центральную усадьбу. И единственный живой очаг, из которого идет дым, принадлежит сторожу брошенного поселка и одновременно леснику, хранителю богатств окрестной дремучей тайги.
Итак, сказано уже, что аулом Аршалы кончается казахская земля. Но Человек-Олень слышал, что и дальше, за ее пределами, живут казахи: ушли в те далекие времена, когда даже солнце, как говорится, отвернуло лик свой от народа, и люди бежали, спасая головы, гонимые страхом и темными слухами, кто верхом на лошади, а кто и пешком, богачи и последние бедняки – все уходили за горы, и порою Актан, которого прозвали в ауле Оленем, Зверем, думал с невольной грустью: «Сколько же их там бродит, на чужбине, терпя побои и унижения… Но какое мне дело!» Какое ему дело, считал Актан, пусть даже и находится среди этих изгоев и беженцев его отец. Без него прошла вся жизнь, ни разу не довелось ему услышать отцовского «сынок», а теперь и не надо.
До Аршалы нет дороги, никакая машина туда не проедет, но если идти извилистой тропою вслед за болтливыми струями речки Акбулак, то она сама, словно за руку, приведет вас в заброшенный аул. В зимнюю пору, когда бушуют метели и сугробы заваливают путь, туда, бывало, никто не мог добраться, и до весны аул оказывался отрезанным от внешнего мира. Надоело аульчанам жить так, терпя капризы суровой природы, и, как только разнеслась весть, что мелкие аулы присоединяют к центральной усадьбе, в два дня всем миром народ переселился. Человек-Олень, глядя на это, диву давался: да они до Усть-Каменогорска готовы лететь, подскакивая в седлах от радости. Что за легковесный народ, перекати-поле, гонимые ветром молвы, – бестолковый народ…
Он не переехал, нет; узнал о том, что требуется охранник брошенному добру, и остался вместе с матерью сторожить Аршалы. Хватило ума понять – хотя и прозвали его Зверем, – что не переменится он в таинственной, непроглядной глуби своей души, как бы ни перемещали его по земле; знал он, что главным и ничем не заменимым для него останется высь небесная над Алтаем, чувство полета и холодная горная вода из речки, которая вполне утолит его жажду. И самым верным шестком для такого ловчего беркута, как он, останется седло на спине серого конька со звездочкой на лбу.
Когда аульчане услыхали, что Человек-Олень остается, не переезжает, то не многих это удивило: Зверь, известное дело. И только немая мать Актана, узнав о его решении, тихо покачала головой, выражая кроткий укор.
* * *
Он всегда поднимался рано. Сегодня с утра безмолвный туман скрыл горы, поглотил громоздящиеся ввысь каменные утесы, покрытые лесом. Туман так густ, что даже не различить пальцев на вытянутой руке. И дым из трубы поглощает белая мгла. Трудно дышать – так влажен и густ воздух. Не то с неба, не то с деревьев сыпались крупные капли. Актан вышел за дверь, и в лицо его, и на открытую грудь, в распах нательной рубахи, брызнула влага; вскоре его пробрала дрожь, и он вернулся в дом. Входя, услышал стон матери, такой привычный и всегда загадочный: о чем?.. Из-за нее выбрался на край ложа черный кот.
Актан опустился на корточки у железной печи и разжег огонь. Свет пламени, взлетевшего над сухими, давней заготовки дровами, озарил стены комнаты и явил из тьмы осеннего утра признаки человеческого жилья… И так повторяется каждый день – в приуроченное время совершаются привычные дела.
Он завернулся в оленью доху и вновь прилег, глядя на огненный пляс в открытой топке печи. Заснуть не придется больше: уже овладели им думы. Человек-Олень даже не замечал этого, потому что он давно привык к этим думам. Они у него одни и те же: вчера, позавчера, год назад – те же самые…
Каждый день он встает до зари. Выйдет за дверь и, словно волк, обнюхивающий летящий ветер, высматривает погоду. Затем возвращается домой, разжигает печку, наливает воды в чугунок на плите. Потом заворачивается в оленью доху и лежит, смотрит на огонь. Блики пламени пляшут в глазах Оленя, мысли его летят далеко. Порой искра от жарких еловых дров вылетит из печи, упадет на доху, или черный кот, желая погреться, нечаянно заденет раскаленный бок печки – задумавшийся Актан не придет в себя, пока не запершит в горле от запаха паленой шерсти. Мечты овладевают им – от одиночества человек неизменно становится мечтателем, – они неистовы, все неистовее и тоскливее со временем.
Иногда полет его зачарованной души прерывался внезапным храпом, сопением и причмокиванием спящей матери. Или, наоборот, когда слишком долго не подавала она признаков жизни. Тогда он вставал, подходил к ней и, склонившись, слушал в тишине стук материнского сердца. Оно работало ровно, с щедрой неиссякаемой силой. Никогда Актан не слыхал голоса матери. И теперь, когда остались они совсем одни, он понял, что самое трудное для сильного, нормального человека, когда не с кем перемолвиться словом, когда нельзя снять с души груз невысказанных мыслей… И снова он думал об отце… Что с ним, умер ли, бродит где-нибудь под чужим небом?
Может, давно уже обнимает его земля, думал он. Если не умер, то почему ни разу не явился в родные места? А придя в родные места, ведь не смог бы не зайти к себе – даже собака знает свой дом. Он бы прибежал сюда, бормоча: «Жена осталась одна, сын осиротел, аллах, некому позаботиться о них, голодные, наверное, сидят…» Да, так бы непременно было, будь он живой. Разве найдется в мире человек, отец и хозяин, который смог бы разрушить очаг своего дома?
Ходили слухи, что отец жив, ушел в горы. Исчез он из аула не в те смутные времена, когда все уходили и в каждом доме нужна была защита отцовская, – нет, он исчез после Великой Отечественной войны. Тогда многие из старых беженцев уже вернулись назад, без лошадей, с одним седлом на плече, даже те, которые погнали с собою тысячные табуны. Никто из них не вознесся высоко в чужой стране. Чужбина не приняла их… Так мог ли отец, знавший обо всем этом, уйти туда? Долго ждал Актан, надеясь увидеть его однажды среди тех, кто возвращался. Но все напрасно.
Что ж! Бывает и так: человек на чужбине женится, заводит новую семью…
Мать у Актана немая. Аул же не особенно много поведал сыну об отце. Мальчишкой слышал Актан, что отец его был высок ростом, выше всех в ауле, на виске у него темнело большое родимое пятно. Еще узнал он, что отец ходил в огромных сапогах с войлочными голенищами. И это все. Аул не особенно чтил память о нем. Его никто не искал – искали тех, на кого пришли похоронки; вернее, искали в чужедальних краях их могилы. А найдя, люди утешались тем, что видели последнее прибежище своего близкого. Однако и это утешение было недоступно для Человека-Оленя – его отец не погиб на войне…
Порою Актану чудилось, что отец присутствует в доме, и, вздрогнув, жигит оглядывал темные углы своего деревянного однокомнатного домика. Или покажется ему, что отец прячется в сарае…
Мать, видимо, была чем-то сильно обижена на отца. Когда Актан заговаривал при ней о нем, она качала головой, отворачивалась или уходила, что-то мыча себе под нос.
* * *
Приподнявшись с топчана, он пошевелил горящие дрова в печи. Огонь разгорелся. За окном стало светлее. Мать посапывала – непонятно, спит еще или проснулась и лежит, грезит о чем-то. Актан вновь вышел на улицу.
Туман стал редеть, приникая ближе к земле. Макушка Карашокы – Черной горы – проступила вдали. В мутноватой белесости черные грани пика выступили резко, отчетливо. Воздух по-прежнему холоден, влажен, густ. Пойдешь сквозь кусты, вмиг окатишься росою с головы до ног…
Завиднелась из белесой мути светлая громада Акшокы – Белой горы, освободившейся по грудь из тумана. Как хлопья прокисшего молока, расползались его волокна в глубине леса.
Солнце еще не поднялось, что-то гнетущее, тяжелое разлито вокруг, но вот над горами забелела полоска неба, словно прочь прогоняя туман, впитавший в себя душные испарения ночи. Подул холодный ветер. Входил в свою пору суровый алтайский ноябрь.
Актан проводил задумчивым взглядом исчезающие меж деревьев хвосты тумана и, вспомнив о делах, направился к сараю. Эта маленькая пристроечка жалась к стене дома, словно испуганный жеребенок к матери. Ржавые дверные петли смочило водою, и дверь открылась без скрипа. Белоглазый успел поесть все сено – конь был довольно прожорливый. Увидев хозяина, он забил копытом, приветливо заржал. Актан набросил уздечку и вывел Белоглазого из сарая.
Он поехал к реке, протекавшей у подножия горы. Спина у Белоглазого толстая, широкая, и в холке конь довольно высок, однако неимоверно длинные ноги Актана, далеко свисая, задевают траву. Жигит широкоплеч, высок, каким был, говорят, его отец. И в детстве Актан слыл самым рослым среди сверстников.
Вот и река, она морщится рябью – вода прибыла за три дня дождя. Кое-где у каменистых берегов река бурлит и пенится, приплясывают ходкие волны; исчез черный камень, вчера еще торчавший над водою, на месте его вспучивается бугорок упругой струи. На изгибе река закручивала бешеные воронки, жадно облизывала камни и, перехлестывая через них, мощно ревела, разлившись намного шире русла.
Остановив коня, Человек-Олень смотрит на бегущую воду, вслушивается в ее грозное ворчание. Река, словно зная, что, кроме нее, нет ничего живого вокруг, шумит все сильнее: ей кажется, должно быть, что, вот умолкни она, замрет жизнь в этом пустынном краю. «О ущелье, если стихнут мои волны, ты же станешь совсем глухим и немым!» – полагает горная река и гремит, гремит, смело плещет волною. И тихий сумрачный край покорно сносит ее дерзкий шум и своеволие. Акбулак – единственное дитя окрестных гор, и кому, как не единственному дитяти, быть дерзким, озорным и своенравным!
Белоглазый захотел пить. Он долго, основательно заливал брюхо – недаром всю ночь жевал сено. Чтобы не соскользнуть в воду, Актан пересел с седла на широкий круп Белоглазого. И пока лошадь надувалась водой, он будто успел задремать – сонная одурь навалилась на него, вялость охватила все тело; сейчас бы в теплый дом, залезть под оленью шубу, сжаться, закрыть глаза и лежать… Но и это ведь надоест. Что делать? Спуститься, как и все, в долину? Мать стара, плоха. Некому, кроме него, вскипятить для нее чаю. Он и так уже больше месяца, как привязанный арканом, не может отойти от дома…
Оказывается, Белоглазый давно уже напился и стоял у воды, тоже как бы задремав. С мокрых губ его капала вода. Всадник ударил его пяткой по раздутому брюху. Вздохнув, лошадь повернулась и лениво пошла вверх по крутому берегу.
* * *
Дым над домом Актана сегодня не черный и не серый – какой-то поблеклый и бесцветный, слабый и сиротливый…
Вода в чугунке закипела. Он перелил ее в медный, с помятыми боками старенький самовар, бросил в топку горящих углей и щепок. Принес остатки вчерашней оленины, сухие лепешки, испеченные в казане. К накрытому столу первым подошел кот, весь изукрашенный бурыми подпалинами. Замяукал, глядя на мясо горящими глазами. Актан знаками позвал мать.
Она встала, вышла на улицу, вернулась, совершила омовение и, кряхтя, открыла сундук, достала четки и принялась молиться, повернувшись лицом в сторону Мекки. Сидя на коврике, прошептала, шевеля губами, что-то невнятное. Это и была ее молитва. Она никогда не молилась, как иные праведники, по пяти раз на дню. Ей достаточно было сотворить обряд моления утром перед едой и вечером, перед тем как лечь спать. Лишь один раз за всю молитву она кланялась, касаясь лбом старого коврика на полу. В остальное время она шептала и перебирала четки.
Сегодня молитва ее затянулась. Актан спокойно и безучастно смотрел на нее. Пока они вот так сидят, остывает чай… При завершающем поклоне старуха согнула спину, уткнулась лбом в молитвенный коврик и замерла, не в силах разогнуться.
Актан приблизился и помог ей подняться; широко раскрытыми глазами немая посмотрела на сына и покачала головой, указывая подбородком в сторону самовара: пей, мол, один, а мне дай помолиться. Когда старуха завершила молитву, достаточно выказав преданность и покорность аллаху, сын подбросил щепок в самовар, чтобы подогреть остывшую воду…
После завтрака он остатками теплой воды помыл посуду, выстирал кое-какие свои и материнские тряпки. Когда он развешивал постиранное, на дворе стало уже совсем светло. Мутноватое небольшое солнце висело меж вершинами гор. При его зыбком свете заблистали мокрые сумрачные скалы.
Над крышами домов поднимался пар, и от этого заброшенный аул немного повеселел, словно вновь ожил. Казалось, что хозяева вернулись к покинутым очагам. Актану всегда не по себе было смотреть на помертвевшие дома, а сегодня он готов поздороваться с каждым, словно с человеком, или пробежаться по улице, стуча в окна и требуя сюинши – подарок за радостную весть… Расцвела душа Человека-Оленя смутной надеждой, и представил он себя обладателем волшебной силы, с помощью которой вмиг вернул бы к старым очагам людей и в мертвые дома живой дух. Бодро он вскочил на коня, выпрямился и с двустволкой поперек седла выехал из аула.
Но, удаляясь от него, погоняя коня, он как бы одновременно приближался к прошлому, яркому в своих немеркнущих картинах.
Он знал многосложные, удивительные истории каждого дома, чьи окна теперь забиты крест-накрест старыми досками. В этих обмазанных глиною лачугах кипели шумные пиры, порою навещала их почтенная смерть, там рождались дети, которых нарекали достойными человеческими именами… И пылал очаг, и кудрявился над трубою дым. Как же самому решиться погасить этот огонь, думалось ему, залить водою свой очаг! Ведь если бы один или два… а то ведь сразу пятьдесят девять очагов погасло. Он в досаде стегнул коня камчой и поскакал, будто желая поскорее уйти от печальных мыслей.
В жалкой лачуге жил скорый на язык, живой, умный старик Асан. Вечерами за аулом, где-нибудь на шелковистой траве у кизячного костра, любили посидеть с ним рядом мальчишки, до белых звезд слушали его болтовню и сказки. Над Асаном все в ауле потешались, он сам над собою потешался – шутник, забавник, корявый обломок прошлого, про таких легкомысленных стариков говорят суровые жигиты: «Над кем же еще посмеяться, как не над сивой бородой». Но некому было корить и судить болтливого старика – он был единственным взрослым мужчиной на весь аул.
Старый Асан говорил: «Ребятки, глупый человек живет долго, как ворон. В этом ауле был всего один дурак, да вот дожил до старости и теперь с вами связался, с детьми. Слезами, как говорят, полон этот мир. Мы потеряли на войне всех умных, горластых, здоровых мужиков, и теперь бабы верховодят над нами. Э, про баб я говорю, которые вон крутят хвостами, воду несут. Ох, жигиты, лучше один старик болтун, чем десять умных сплетниц. В ауле нужен хотя бы один такой болтун, как я, чтобы врал о разном да иногда рассказывал вам о мужестве и подвигах ваших почтенных отцов… А сегодня мне хочется рассказать вот о чем… Слушайте, ребятки, я начинаю свое вранье…»
Был старый Асан человеком доброй души. И на самом деле он оказался нужен мальчишкам аула. Коли родился человек, так умрет; но случись что с Асаном, остался бы в то время аул Аршалы без аксакала. Нам не придется долго разъяснять, почему бы так получилось. Взять да и посчитать, сколько крепких, славных жигитов погибло в гражданскую и сколько в Отечественную войны. Молодь, что появилась незадолго или вместе с последней войною, еще не поднялась на ноги. Вот и вышло, что со смертью Асана в ауле не осталось бы ни одного бородатого… Да что там говорить об этом! Печали и без того хватает в нашем мире. Неуловим бег сурового времени, оно наслаивает пласты жизни и смерти, возрождения и гибели. Посмотрите хотя бы, как выглядит в пасмурный ноябрьский день покинутый всеми, словно бы проклятый судьбой аул Аршалы…
Одно время его называли «Вдовьим аулом». В начале войны мужчины из шестидесяти дворов ушли на фронт. Только один из них остался живым и вернулся – то был отец Актана… Из шестидесяти домов в пятидесяти девяти остались вдовы. Когда они, сойдясь вместе, оплакивали погибших, вся предгорная долина наполнялась их плачем. И голоса женщин достигли ушей того, кто призван, говорят, наблюдать за нами с высот небесных. Держа в руках бумажные листки похоронок, они рыдали, как рыдают верблюдицы, увидевшие шубу из шкуры верблюжонка. «О мой высокий столп, о опора моя! О, нет тебя уже на свете, умер ты, надежда и защита моя!»
Испуганный всеобщим плачем, несмышленыш Актан тогда дивился странным, необычным словам вдовьих причитаний. Особенно его удивляла женщина по имени Зибаш. Мальчик раньше слышал, как люди говорили о ее муже, что он похож на таежную птичку-невеличку, что Зибаш ходит гулять, засунув его под мышку. И вот эта женщина плакала: «О, умер ты, высокая опора, надежда моя…»
Нет, недаром называли Аршалы «Вдовьим аулом». Во дворах и на дорогах, на всех пыльных пустырях близ него можно было увидеть одни лишь белые головные платки женщин. Всякая война, конечно, страшна подобным исходом… И еще тем, что опаляет, гнетет, старит раньше времени детскую душу, вселяет в нее чувство безнадежности, столкнув с вечной, безутешной утратой. Малыш Актан жалел всех погибших мужчин аула, и ему хотелось однажды, днем ли, ночью, совершить что-то неслыханное; собрав все силы и умение, перевернуть горы, если понадобится, но чтобы подвиг был неизменно достоин тех, кто погиб… Но не было ни такого трудного дела, ни сил у мальчика, чтобы исполнилось желаемое. Он убегал в тайгу и взбирался на вершину самого высокого дерева, жалобно смотрел во все стороны, словно искал тех пятьдесят девять жигитов аула, которых убили, у б и л и… Но ничего он не находил, лишь видел все тот же лес, чернеющий до самого горизонта, да безмолвный аул, неподвижно раскинувшийся вдали, словно оглушенная топором телка. И выше не подняться – над ним было уже пустынное небо, до голубого купола которого не дотянется коротенькое деревце. Актан слезал с него и, мучимый неотвязной, ненасытной тоской, хватал горстями, мял черную прохладную лесную землю и плакал недетскими безысходными слезами. Ему хотелось в такие минуты исчезнуть из жизни, раствориться в убегающей вдаль речной воде, уйти черным змеем в глубину земли. Ему, наверное, было бы легче, если б взрослый могучий отец взял его на руки, приласкал, а затем объяснил многое.
«Отец, куда ты ушел? – думал он теперь, много лет спустя. – Целы еще на твоих ногах высокие сапоги с войлочными голенищами? Почему же, вернувшись с войны в родные края, ты так и не наведался в свой дом? Тебя видели чужие люди… потом ты исчез совсем. Где ты сейчас? Говорят, я похож на тебя».
Старик Белоглазый развалисто шел по тропинке, которую он вытоптал своими копытами, – бог знает, сколько раз ему пришлось пройти этим путем, везя на спине своего рослого хозяина. Кроме них двоих, никому не ведома эта тропинка в лесу. Не грустит Белоглазый (да и зачем грустить?), что ненужной оказалась людям им проложенная дорожка. Ненужным оказался и сам старый мерин. О, кто только не сидел на его терпеливой спине за всю его лошадиную жизнь! И немало было среди них дураков, которые считали, сколько он за ночь съедает охапок сена, со злобой пинали в брюхо, обзывали его обжорой и мешком, полным дерьма. А один из этих дураков, тот, что брызгался слюною, когда принимался ругаться, как-то хлестнул колючей веткой его по глазу. А потом, решив излечить коня от бельма, нажевал угля со своими ядовитыми слюнями и пустил эту дрянь ему в глаза. Словом, помучили беднягу изрядно. С тех пор и прозвали Белоглазым. Такой не может надеяться на то, что умрет своей смертью. Когда-нибудь хряпнут его ножом по горлу… И конь не грустит о том, что один ходит по протоптанной дорожке…
Вблизи с треском и топотом пробежало стадо маралов, испуганно умчалось прочь. Круторогие быки неслись впереди, запрокинув головы. Сколько лет их кормит-поит с руки человек, а они никак не привыкнут, думает Актан, свободные, дикие создания! А вот взять лошадей, что за жизнь у них с тех пор, как покорились человеку? Актан пренебрежительно ткнул рукоятью камчи в круп Белоглазому… В лесу было свежо, сыро; влажная земля, сплошь устланная желтыми листьями, мягко вдавливалась под копытами лошади…
На зеленых иглах кедровой хвои сверкали крупные капли; проезжая мимо, Актан хлестнул камчой по лапнику – капли густо посыпались на землю. Издали, со стороны Акшокы, донесся протяжный плачущий голос. Таким же звуком отозвалась лесная даль со стороны Карашокы. И тотчас же трубный клич марала раздался совсем рядом. Это перекликались олени, собираясь в стада. Значит, кончилась неистовая пора их свадеб.
Актан вспомнил, как впервые удалось ему увидеть маралью свадьбу. Тому миновало, должно быть, лет десять, не меньше. Услышал он от старших ребят, что необычны, дики и неистовы у маралов брачные игры, захотелось ему увидеть их своими глазами. Взял он кое-какой еды и двинулся в горы. Осень стояла сухая, морозная. Красиво было в тайге, таинственно и страшно ночью, но Актан не испугался. У подножия Карашокы он увидел большое стадо маралов, подкрался сбоку и спрятался возле крупной лиственницы, подстелив под себя теплую овчинку. Целый день пролежал он на своем месте, но так ничего и не увидел. Только со всех сторон, казалось, за каждым деревом, раздавались неистовые голоса ревущих маралов. Рев не прекращался всю ночь. И всю ночь мальчик так и не сомкнул глаз. Напряженно вглядывался он в кромешную тьму, и стоило где-нибудь хрустнуть ветке, как он привскакивал, словно звереныш, готовый ринуться прочь. К утренней заре дремота одолела его, но тут дико заорал козодой, где-то вблизи шумно захлопали крыльями улары… Битва оленей началась, когда позднее осеннее солнце вынырнуло из-за вершины Акшокы. Самцы не спеша отошли от самок и стали парами друг против друга. Словно по неслышной команде, они опустили головы, каждый попятился, а затем яростно двинулся вперед, – сплошной треск пошел по тайге, когда столкнулись их мощные рога. Быки бились беспощадно, неистово, с утра и до полудня. Обессиленные, шатаясь, падая на землю, покидали поле боя побежденные, и лишь самые могучие, неутомимые два быка бились еще часа полтора, затем один одолел другого, прогнал его и, протрубив в небо о своей победе, направился к стоявшим поодаль ланкам. Собрав их в стадо, погнал перед собою на склоны Карашокы… Актан вернулся в аул (не с того ли дня прозвали его Оленем?) и только через неделю смог вернуться в тайгу к Карашокы. На месте битвы самцов лежал победитель, исхудалый и обессиленный, похожий на высохший труп. Актан подошел и потрогал его за рога, тот даже не попытался встать. Видимо, и на это сил не осталось…
Актан улыбнулся, вспомнив, какой удрученный, непривлекательный вид был у первого властителя гарема. Слыхал Актан, что самого ярого самца хватает только на десяток маралих. Чего ради ему драться за всех? Когда он иссякает и виновато потупится перед ждущими ланками, к нему подойдет тот, кого он победил в последнем бою, и двинет под ребра рогами. Так у стада маралих появляется новый вожак и властелин, но и его хватает ненадолго… Приходит третий, четвертый, – словом, каждому достается предназначенная для него доля, и ланки родят от них маленьких маралят. Такова правда жизни маралов, таинственная истина их брачных дел, но главной тайны жизни – рождения оленьих детей – никогда не видел Актан и ни от кого не слышал, чтобы удалось это увидеть.
* * *
Трубные крики маралов еще раздавались время от времени, когда Актан подъехал к гряде сумрачных, величественных гор – отрогам Алданского нагорья. В глаза бросалась необычайно узкая и высокая черная скала, копьем вонзавшаяся в небо; на макушке каменного наконечника лежал плоский камень. Казалось, дунь ветерок – и он упадет. Но на памяти людей прошли века, а все сохранялась эта странная скала с камнем наверху, словно блюдо на палке циркача. Какие силы удерживали камень, было загадкой. Этот пик назывался Хранилищем Властелина – Таниркоймас. У его подножия находился бездонный провал, и горная тропа, проходившая здесь, подбиралась к самому краешку обрыва, будто желая испытать смелость проходящего путника.
Когда Человеку-Оленю приходилось проезжать в этом месте, сердце его вздрагивало, словно покалываемое остриями маленьких кинжалов, дыхание пресекалось. Он нетерпеливо стегал камчой и мчался прочь, будто его преследовали. Потом Актану самому было удивительно вспоминать это волнение, близкое к ужасу. Неужели, думалось ему, в Таниркоймасе таится какая-то сила, заставляющая жигита дрожать и то и дело призывать на помощь создателя.
Народ говорил, вернее – это старик Асан говорил об этой скале не иначе как со слезами на глазах:
– В давние времена, в старину далекую, жило здесь племя казахов, которые ездили на низкорослых иноходцах. Жили в мире, богатстве, пасли скот, вволю охотились, одним словом, счастливо жили. Но в один прекрасный день, когда никто не ждал и долины близ Таниркоймаса были полны лошадьми, коровами и баранами, напали джунгары и разграбили орду. Все же прогнали злого врага, а народ никуда не ушел. Спорили из-за земли с русскими купцами. Потом шла война между красными и белыми. И, словно охваченное со всех сторон огнем, племя все равно не покинуло родную землю, хотя и можно было сесть на повозки и уйти куда-нибудь подальше, в пески. Но, слава создателю, этого не случилось, и все мы сидим сейчас здесь, у родных камней, каждый из которых хранит в себе нерассказанную сказку или историю. И если найдется среди вас кто-нибудь с талантом писать и рассказывать, то не задирайте носа потом, как некоторые, что пишут о поющих петухах да орущих ишаках, а расскажите всем о славе нашего племени, о высоких вершинах и бездонных архаровых ямах нашей горной страны. – Как ясно видится сейчас Актану морщинистое лицо старика, говорящего это; отвернувшись от мальчишек, задумчиво глядя куда-то, заправил Асан насыбая в нос; золотые отсветы заходящего солнца скользили, оставив в голубой тени ущелья и впадины, все выше к вершинам гор; глаза мальчишек жадно впились в сморщенное лицо старика. Он не спешил продолжать рассказ, долго прокашливался, ворочаясь на месте, пока вновь не повернулся к слушателям. И в то мгновенье – вдруг ясно припомнилось Актану – струйка прохладного ветра донесла до него какой-то запах… Прошло столько времени, и только сегодня Актану стало ясно, что то был запах старика Асана, который сидел, весь, от головы до пят, заключенный в старое, изношенное тело, одухотворенный и добрый, еще живой и теплый, с наветренной лесной стороны. – Это было неспокойное время, сыночки. Если я не путаю, то те самые двадцатые годы, когда в боях красные кончали с белыми и обозы беженцев так и текли через Аршалы за границу. Всему бывает конец, поток беженцев тоже кончился, и докатились бои до наших гор. Ну об этих событиях надо рассказывать три месяца кряду, скажу только, что хоть и отошли за границу белые, однако Балтабай со своей бандой остался и продолжал набеги, не давал, как говорится, народу выпрямить спину, снять сапоги и расслабить пояс. Банда эта ускользнула от красных милиционеров, которых послали из райцентра, и спряталась в горах. В наших лесах и ущельях, где лишь одни улары летают, целая армия солдат укроется, а что там говорить о полусотне бандитов. Балтабай два раза брал Аршалы. В то время я, сыночки, был еще совсем молоденьким жигитом. В нашем ауле все меньше оставалось мужчин, они в то смутное время переходили от белых к красным, а от красных снова к белым – и на той, и на другой стороне много полегло их, бедняг. Я же ходил вольным, сыночки, словно архар, охотился на диких зверей, а на людей охотиться не желал. Но и меня допекли наконец балтабаевские молодчики, пришлось прятаться в горах с пятизарядной винтовкой, была у меня такая, отобрал у одного беженца… Как отобрал? А очень просто – дал ему раз по затылку, и, пока он чесался, я спокойно унес ружье. И вот, днем я таился в горах, а поздно вечером, когда добрые люди уже укладывались на ночь, появлялся дома. Разок, сыночки, встал я, едва только развиднелось, и пошел обратно в горы. И возле Таниркоймаса вижу: стоят две привязанные лошади. Подкрался я тихонько, словно кот к мышке, гляжу, а под лиственницей храпит какой-то рыжебородый, лежит на спине, ружье к пузу прижимает. А рядом сидит молоденькая казашка, тоненькая такая. Апырмай! Ну чисто олененок безгрешный, лет, наверное, пятнадцать-шестнадцать. Тоже спит, а на лице-то, жигиты, печаль невыносимая, и одна слезинка скатиться еще не успела да так и застыла на длинных ресницах, словно примерзла. Ну, я осторожно приближаюсь к ним, а сон у нее чуткий, как у встревоженной птички, от шороха моих шагов проснулась, увидела меня и чуть не вскрикнула от радости, что казаха видит, да вовремя опомнилась и рот себе руками зажала. И посмотрела на меня такими жалкими, ну такими отчаянными глазками, что мне стало сразу понятно: я для нее последняя надежда. Ну, жигиты, не стал я особенно раздумывать, бросился ее освобождать, но на всякий случай, прежде чем разрезать на девушке аркан, потихоньку забрал у рыжебородого бандита ружье. А он вскоре очухался, привскочил, хвать-хвать руками вокруг себя, но, увидев, что ружье у меня, дал деру в сторону пещеры Таниркоймаса. Я за ним. Можно было, конечно, застрелить его раньше, чем он в пещеру влезет, но я уж не стал мешать ему, а, наоборот, подбежал и пинками в зад вогнал его туда. Девушку потом отвез в аул… и хотите – верьте, хотите – нет, пусть для вас это брехня, а для меня сущая правда, но эта девушка стала моей женой, да, да, жигиты, теперь это моя старуха, которая сидит под коровой и дергает ее за сиськи. Спрашиваете, что было с тем, которого я загнал в пещеру? Не знаю, сыночки.