Текст книги "Человек-Олень"
Автор книги: Оралхан Бокеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)
«Как жесток и красив этот мир, окруживший меня, – подумал Аспан, – мне жаль покидать его».
Он почувствовал, что очень голоден, бросил в рот шарик курта и, причмокивая, пососал его.
«Замечательно вкусный курт, ничего лучше, кажется, никогда не ел. Обязательно скажу Камке, когда вернусь, что делает очень хороший курт».
Отчего-то пришла уверенность, что увидит жену, сына, родной аул, что кто-то уже отправился на его поиски. Надо ждать. Набраться сил и обмануть бесконечно тянущееся время. Нельзя обмануть смерть и нельзя обмануть время. Но его можно увести назад, оно охотно возвращается в прошлое, например в детство или в годы юности…
Не предупреждая старшего табунщика, ловил коня и уезжал в Маркакуль, накрывшись ночью. Девушку, к которой ездил в местечко Сармоньке, потом забрал себе другой… Но до «потом» был костер на берегу озера, раздольные песни, отчаянные игры молодых жигитов, молчаливые посиделки, трепещущая рука в руке и поцелуи, поцелуи… Притиснутые друг к другу арканом желания, они вглядывались в луну, плавающую на серебристом небе, и мысленно просили ее сделать их счастливыми. Луна не услышала молчаливой молитвы. Девушка осталась на той стороне, юноша-табунщик – на этой, и только волосяная ниточка Чертова моста связывала их берега. Среди зимы Аспан не мог приезжать к ней: на Тар упала лавина и преградила путь к любимой. Он не приехал в обещанное время, не приехал и позже, а весной она исчезла. Исчезла, как исчез снег, будто и не было никогда. Ее увезли далеко, и он потерял ее навсегда.
Сейчас не вспомнить, долго ли горевал или поскорее женился от отчаяния. Знает лишь, что, после того как родился единственный сын по имени Аман, его большая несчастная любовь померкла, а потом вроде бы и забыл о ней вовсе. Да вот, выходит, не забыл; лежа, скуля перед воротами смерти, вспомнил. Бредом ли, видением ли, посланным богом, была птица с лицом девушки из Сармоньке?
«Если видением, то пришли мне, господь, моего отца, дай взглянуть на него еще хоть раз, дай сказать слова, которые не успел и не умел сказать.
Я любил его, как свою жизнь, и почему-то скрывал свою любовь. Но ведь и он ни разу не погладил по голове, не поцеловал, не сказал «аналайын», не брал на колени, не любовался, как другие любуются своими детьми. И все же мы были самыми близкими, и когда его не стало, я потерял больше чем кормильца, больше чем защитника, больше чем отца. Отчего это?»
Странным ребенком рос Аспан, странным ребенком у странного отца. Он не разделял шумные, вносящие раздор и среди взрослых забавы сверстников. От зари до зари, словно притороченная к седлу торба, ходил за отцом, будто чувствовал скорую разлуку.
И никто не знал, что его отец, жестокий, хмурый, не балующий ребенка, как баловали своих все вокруг, глядя на сына, неотступно следующего за ним, помогающего во всем, не знающего отдыха, млел и таял от нежности. Он думал: «Копытце аргамака, продолжение моей жизни, пускающий дым в моем очаге, я тысячу раз благодарен за тебя судьбе. Ты – праздник моего сердца, но как рано ты повзрослел, как быстро покинул шумный и радостный базар детства».
Никогда Аспан не слышал этих слов. Никогда он не забудет своего отца, потому что, родив сына, он услышал все не сказанные отцом слова в своей душе и понял, что вместе с любовью переданы они ему ушедшим, понял, что это отец дал ему вырасти таким, каким его задумал бог.
Теперь, когда мороз заковал его в ледяную кольчугу, он с благодарностью вспоминал о своем детстве, о своей любви. И странная тоска, как облако укрывает вершину горы, укрыла его душу. Но то не была тоска по ушедшему безвозвратно, то была тоска предчувствия. Предчувствия близкого прощания. Он знал, что это не будет прощание с горами, кедрами, мирными долинами; предчувствие другого прощания коснулось его души, и он ощутил, как она растворяется в этих снегах, в этом небе, в этом безграничном страдании, как растворяется эхо, разбиваясь об ущелье. Он не вытирал слез, которые струились тихо, как родник. Когда они смачивали губы, он облизывал их с наслаждением, потому что они утоляли томившую его жажду, жажду тоски. Слезы были сладки как мед, как молозиво, эти райские слезы, они сочились из ран его души, которая расплавилась от дум по единственному сыну Аману. Как хотелось потрогать его волосы, обнять крепко, дать волю отцовской любви. Боже, как счастливы звери, забывающие своих детей, как они сильны! Они не знают, что смертны, они не знают любви. Аспан тоже хочет прожить глупую бесчувственную жизнь, жизнь, нужную не себе, а другим. И он возликовал, что душа лесного гостя – медведя – перешла в него.
Лежа в снежной колыбели, крепко запеленутый льдом, укачиваемый смертью, младенец Аспан думал о том, какое наследство оставит «гонявшийся всю жизнь за лошадьми». Две ценные вещи: путь, протоптанный на зимовку Алатай, и затвердевший до твердости железа курук. Да и какой казах озабочен собиранием наследства для потомков!
Странен мой народ, беспечно проживают жизнь, а берегут, копят только одно: мудрые слова и свои обычаи. Он, Аспан, даже не покрыл шифером свою жалкую хибару, стоит начаться дождю – вода так и льет с потолка. А чего ждать от бедняка табунщика, с детства тянущего воз жизни, напрягая жилы. Хорошо, если оставит голоштанному сыну ступу, выстроганную из тополя, да рассохшееся корыто.
Какая убогость! Убогость, рожденная беспечностью. Хоть говори, хоть не говори братьям казахам, сидящим среди леса и ищущим дерево в пустыне, – в ответ напевают «тру-ля-ля». И ты таков. «Ох, мир проходит, а человек – кочующий караван». Да, да, и ты напевал такие песни, и рыскал из аула в аул без цели вместе с земляками. И будете рыскать, пока беда не разразится над каким-нибудь бедолагой вроде меня. Тогда остановите коней, взглянете на меня и поймете, что нечего уповать на бога и поджидать, когда однажды утром он принесет вам счастье в курджуне[21].
Крикливая сорока уселась на молодую ель, заверещала, сообщая что-то торопливо.
«Масла тебе на язык, – прошептал Аспан, – неужели кто-то идет на помощь? Подожди, табунщик, может, еще повезет тебе…»
Сорока была хорошей приметой. Она обещала чей-то приход, появление путника, вернувшегося из дальних странствий, или почетного гостя.
«А может, ожидает смерти табунщика, чтобы поживиться? Придется тебе подождать, вертихвостка, мы еще не попрощались. Еще не кончилось наше время, оно еще не вернулось из далекого «тогда».
Тогда началась война. Ему уже исполнилось восемнадцать, и на телеге повезли его в райцентр.
На войне Аспан не трусил, просто не хватало времени на то, чтоб оглянуться, задуматься и испугаться смертельно. Рядовой пехоты, с трудом корябающий нехитрые письма к матери, не думал о славе, о чинах. Так и прошел всю войну без повышения, без орденов. Правда, медалей дали много. И была странная вещь: словно заговорил кто-то его, неудачника, – ни пуля, ни контузия не тронули его ни разу. Вернулся в аул, не поранив даже ногтя. Вот тут и началось. Вдовы, несшие траур, как с цепи сорвались. Забыли все его сиротские невзгоды, смотрели с ненавистью, будто он, а не Гитлер виноват был в их горе. И своими молчаливыми злобными взглядами словно накликали на него черную кошку беды.
«Может быть, меня настигло одно из тех давних проклятий», – думал табунщик, глядя в небо.
Ах, глупые, несчастные женщины, разве вы можете знать, что ожидание пули страшнее самой пули?
Однажды он ждал свою пулю три дня. Нужно было переправиться через большую реку. Ночью, вплавь. Многим это показалось опаснее атаки, страшен лик воды в темную ночь. Для многих, но не для табунщика. Выросший на берегах Бухтармы, он без боязни, со словом «бисмиллахи» бросился вплавь. Одним из первых доплыл до того берега и начал копать себе окоп. Он выиграл время, приплыл первым, не обессилев от страха и сопротивления воды. После бешеной Бухтармы эта гладкая спокойная река показалась раем. Парням не повезло, их накрыл град пуль. А потом не повезло ему. Когда утром, после боя, чужой берег стал своим и табунщик присоединился к остаткам своей роты, друзья удивлялись, хлопали по спине: «Ты какой-то заговоренный». А командир сказал: «Ты не переплывал ночью, а притаился и выжил, гад. Пойдешь под трибунал».
Три дня он ждал своей пули. Спасли от нее товарищи: рассказали, как было. Майор-особист похлопал по спине: «Будешь жить тысячу лет, раз в такой переделке уцелел».
Многие хлопали по спине табунщика и после, когда кончилась война. В тот год, когда он вырастил от ста кобыл девяносто пять жеребят, председатель колхоза Хали тоже, хохоча, сказал «маладес» и выбил пыль из его спины. В прошлое лето колхоз превратился в совхоз, и новый директор Самойлов тоже хлопал по спине: «Аспанчик – жигит, не подведет!» И он радовался всегда похвале, сиял, будто получил подарок.
Аспан представил себе табунщика, огромного, неловкого, с глупой счастливой ухмылкой до ушей, и улыбнулся себе прошлому. На эту улыбку смотрела до рассвета луна, смотрели утесы, смотрела звезда Сюмбле и, может быть, еще кто-то, кого не дано видеть, но чье имя известно и называется смертными Судьбой.
И чем ближе был рассвет, тем тусклее становилась улыбка и наконец превратилась в гримасу муки.
Он проснулся от невыносимой боли, она выламывала кости, покрыла все тело липким потом.
– О аллах, – простонал он, – измучился ведь я, отпусти!
Его терпеливая душа, никогда не просившая у судьбы пощады, не выдержала муки и взмолилась.
Табунщик начал читать заупокойную. Эта заупокойная была просьбой ко всем, кого обидел в этой жизни, простить его.
«Да что обидел, – прошептал кто-то, – ты убивал».
«Была война», – ответил табунщик.
Табунщик вспомнил. Германия. Они ворвались в многоэтажный красивый дом. Он осторожно крадется по комнатам, держа винтовку наперевес. Тишина, только хрустят осколки стекла под его сапогами. И вдруг, как взрыв, стук двери за спиной, гулкое эхо. Он выстрелил, наверное, быстрее, чем успел повернуться на звук.
«Если я вернусь из этого ада, – шептал горячо Аспан, – если я вернусь, я научу всех, кто захочет меня слушать, тишине. Я научу их не говорить жестоких слов, не замышлять зла, я научу их любить свою замечательную землю, свои горы, своих беззащитных зверей, научу любить и жалеть друг друга и никогда не кричать на своего собрата. Потому что от крика сжимается и сохнет душа, потому что крик рождает эхо. Те, кого я убивал на войне, кричали на площадях своих городов, они кричали так громко, что эхо докатилось до моего аула, оно отразилось от гор, вернулось назад уже смертоносным и погубило тех, кто кричал. Меня раздавила не лавина, не вода заковала в ледяные латы, не мороз пытает медленной пыткой. Меня погубило эхо того крика в конторе аула. Да, да, теперь я понял. Тогда в конторе управляющий отделением стукнул кулаком по столу и сказал:
– Ты поедешь на зимовку Алатай.
– Мать тяжело больна, жена только после родов, разрешите остаться в низине, пускай самая тяжелая работа, но чтоб к дому близко.
– Молчать! Это приказ. Если ты против, пиши заявление, освободим от лошадей…
Еще что он сказал? Сказал… много сказал, и все на крике, все с угрозами…»
Разве заслужил табунщик эти угрозы, оскорбления, да еще при постороннем человеке – уполномоченном из района.
Ведь он, табунщик, был «маладес», его портрет поместила газета, он никогда не отказывался от работы, никогда не роптал.
– Имей в виду, – сказал управляющий, – здесь свидетель, за все, что случится на Алатае, будешь отвечать ты, ты срываешь зимовку.
– Мы с тобой табунщики, и не надо говорить ложь. Зимовка сорвется не из-за меня. Я ездил позавчера на джайляу, посмотрел и увидел, что запаса сена не хватит и до половины зимы. Косари дали ложные сведения. Жеребята и стригунки подохнут, и ты это знаешь уже сейчас…
– Пиши заявление о выходе из колхоза и сдай партбилет.
– Партийный билет давал не ты, так что не получишь. И пугать меня, как других, выходом из колхоза я не позволю. Я твои номера знаю.
– Какие номера?
– Все знают, что человека, которого ты опасаешься, заставляешь писать два заявления: одно – на прием в колхоз, другое – на увольнение, без даты. Дату ты ставишь сам, когда тебе нужно избавиться от человека. Докладываешь наверх, что уволен по собственному желанию, и выгоняешь из аула. Но меня ты не сможешь выгнать. Не только ты, но и сам бог не заставит меня убрать ступни с родной земли.
– А я заставлю, заставлю, заставлю! – исступленно заорал управляющий.
– Э… нет, не тебе решать мою судьбу, – не испугался Аспан.
– Рабочему нельзя так кричать, аксакал, – сказал внушительно уполномоченный из района. – Но если верно то, что он говорит, – указательным пальцем приподнял очки, глянув строго на управляющего, – мы вышлем комиссию для проверки кормов на Алатае…
– Высылайте, – не дрогнув, ответил тот, – я готов хоть сейчас. Но дорога, ведущая к Алатаю, засыпана камнепадом. Накажите меня тогда, когда зимой скажу: не хватает кормов и начинается падеж. А сейчас не охаивайте зря. Что бы я ни делал, делаю обдуманно.
Тем и закончилась ссора в конторе. Управляющий повел уполномоченного к своему дастархану, комиссия приехать забыла, дома у Аспана остались две обессиленные женщины, а, провожая табунщика на Алатай, управляющий сказал ему в конторе:
– Видно, твои глаза заросли мясом. Кто из твоих предков, схватившись с начальником, добивался своего? Не думаешь о последствиях, мальчик. Если бы ты соображал хоть малость своей круглой башкой, ты бы догадался, что сводку даю не я, а совхоз, гоняющийся за планом, и район, в свою очередь, дает ложные сведения. Смотри, как бы, ловя правду за хвост, ты не упал в пропасть!
Весь долгий путь к Алатаю табунщик предавался грустным размышлениям, корил себя, оправдывал и снова корил. Он думал:
«Глупая твоя голова, Аспан. Когда же поймешь, что, стоя у подножья, нельзя кричать на тех, кто управляет тобой с вершины? Только они могут кричать. Недаром учит пословица: прижавший свой зад будет богатым. Но ты не хочешь быть богатым, ты хочешь делать честно свое дело. Тогда терпи. Но я не хочу терпеть, молчать и видеть, как негодяй уничтожает труд многих людей. Ведь все вокруг знают, что он настоящий змей, умеющий выдоить хитростью из аульчан свою выгоду. Но все молчат. Когда от него приходит беда и спрашиваешь: «Кто?» – они смотрят вниз и бормочут: «Ведь ты сам знаешь, чего спрашиваешь, знаешь, что этот». А он кричит, всегда кричит, чтобы ором своим сбить с толку, задурить мозги. Крик его заполняет окрестности эхом, преследует как собака. Ведь когда провел через Чертов мост последнего жеребенка и садился на коня, раздался крик. Мощным эхом он прокатился по горам, и висевшие в полудреме снега сорвались с утесов и склонов, возник Великий Обвал и унес его вместе с азбаном.
Но откуда же раздался этот заполнивший весь мир крик? И кто был его хозяином? Да, да, кто-то подъезжал с той стороны. Он и кричал. Вот она, разгадка. Глупый круглоголовый табунщик, теперь ты никогда не услышишь ни крика, ни эха. Избавился наконец. Освободился».
Он погребен в снегах. Тишина. Она наконец подарена ему, чтобы он мог думать о том, кем был. Об Аспане-табунщике.
Люди познали природу, умеют прислушиваться к недрам земли, исследуют ее поверхность. Отчего же они не могут как следует познать самих себя? Если есть в мире что-то неразгаданное, так это человек. Так ли ты жил, табунщик? Много ли сделал другим добра? Много ли зла?
Бездонное небо склонилось над Аспаном. Луна не взошла, и ущелье быстро окуталось темнотой. Мощные ели и кедры стояли неподвижно, словно в ожидании какого-то ответа.
«Что я могу вам сказать? – прошептал Аспан. – Я могу сказать, что мороз пойдет на убыль, конец трескучей зимы, похоже, близок, и весна в этом году наступит рано. Если моя крохотная душа уцелеет, то вместе с вами я увижу новую весну. Даже самая ранняя весна наступает только в апреле. А снег на вершинах гор тает в мае. Если бы вы знали, как я тоскую по этой ленивой алтайской весне! Всегда тосковал. Если бы вы знали, как я тоскую по дому! Где же звезда Камбар? Все уже на месте, вот невозмутимая Полярная звезда, вот поднимаются Стожары. А звезды Камбар не видно. Прячется где-то на востоке. О том, что эта зима будет жестокой, я узнал еще летом, когда Камбар и Луна противостояли. Теперь эта Камбар наделала делов и исчезла бесследно. Видно, ей стыдно передо мной за мои мучения. Но вот та сверкающая пламенем Сюмбле – здесь. В мире небес табунщик любил только ее. И хотя не было от нее помощи, всегда смотрел жалеючи, как и сейчас. Наверное, тоже прощается.
Ну что ж, прощай, Табунщик!
Хош[22], табунщик из совхоза «Енбек»! Теперь никогда не сесть тебе на коня, не взять в руки курук. Скольких иноходцев, скольких прыгающих на луну аргамаков оседлал ты! А теперь умираешь в снегах, забытый всеми. Может, нужно было построить жизнь по-другому? Поступить рабочим на шахту в Зырянске, как советовал отец перед смертью? «Если ты сильный, не повторяй мою жизнь. Волчонок следует за волками не от ума, а по глупой привычке страха. Если ты сильный, найди свою дорогу. Не поднимая глаз от земли, я рыскал, подобно пасущемуся скоту, и благодарил жизнь за это. Ты видел, чтобы вскормленная с руки птица улетела далеко? Пока руки-ноги целы, броди по земле, разве под небом не просторно? Разве на лбу нашего рода написана ползучая жизнь?
Ах, Аспан был слишком мал, чтобы понять смысл этих слов, вырвавшихся в минуту горечи. Но он не выполнил завета не потому, что не понял печальных слов, а потому, что не мог уйти от места, где была перевязана его пуповина. Не мог уйти, будто стреноженный конь, не от бесхарактерности или боязни, не от безволия, – просто не захотел променять родной очаг на сытые места, оставлять другим привычную, данную судьбой работу.
«Зачем же ты жалеешь сейчас, что стал табунщиком? Зачем вспомнил о давних, казалось, забытых словах отца?»
Это всего лишь мимолетная слабость перед исчезновением навеки.
«Мышь, родившаяся на мельнице, не боится ее шума, – сказал Аспан, – ведь едва раскрыв глаза, ты увидел косяки лошадей, отца на коне в вечной погоне за этими косяками. Пил кумыс, ел казы-карта, жал-жаз[23], до сих пор не брал в рот куска хлеба, только лепешку, не ездил дальше райцентра. Что увидел в гнезде, то и поймал. Что позорного в том, что повторил жизнь отца!
Прощай, Табунщик!
Всю свою долгую ли, короткую ли жизнь ты не рыскал ветром, надев набекрень шапку, предаваясь безумному веселью. Ты не замутил родник своей судьбы и, хотя много раз раскалывалась от боли голова, ныли от усталости ноги, не проклинал никого, не рвался ухватить чужое. Ты думал: «В этом мире и без меня достаточно стремящихся к тому, на что неспособны». Тебе – однолошадному табунщику – были чужды привычки тех, кто, сидя без куска лепешки, выбирает яства, кто, плетясь пешком, выбирает коня, тех, кто не стыдится своего жалкого характера и с ненавистью смотрит на сытую похлебку других. Ты прожил жизнь, не зная стона и жалоб. Ты всю жизнь считал, что счастье и богатство даются человеку от рождения, подарок аллаха, написанный на роду. Ты говорил: «Чем иметь силу величиной с гору, лучше везение с палец». У тебя была сила и не было везения. Наживая кровавые мозоли, ты тянул телегу своей судьбы, и вся твоя огромная сила уходила на эту простую и неимоверно тяжелую работу. Поэтому, если есть рай, тебе найдется в нем место.
Ты никогда и ни в чем не хотел мириться с теми, чья несправедливость попирает слабых, кто плюет на честь и совесть других.
Но как это было трудно! Твоя прямота подминала тебя же, твоя честность ложилась петлей на твою же шею. Ты боролся с лукавыми, лживыми, воюющими тайно. Сколько раз ты думал, что на войне было легче: там кровный враг стоял перед тобой и в твоих руках было оружие.
Но ты победил их, Табунщик, поверь мне!
Если время – вода, то простые люди, подобные тебе, остаются вечно неизменными, как камни на дне реки.
А разве мы с тобой белы как молоко, чисты как вода? Разве безгрешны? Кто знает, за какие грехи послана тебе эта мучительная смерть? Но какими бы ни были твои грехи – большими или малыми, – постарайся умереть достойно, без стона, без крика. Крик не помогает ничему, даже не облегчает смерти.
О боже! Тот крик. Ведь голос, свалившийся с гор снежным обвалом, был так похож на надтреснутый голос управляющего… Он стучал в конторе по столу и кричал, кричал… Неужели это он поехал в горы в зимнюю стужу, чтобы погубить меня?
Я не дам себя погубить. И даже если мне придется расстаться с тем, что отличает меня от ползающих по земле, с моими ногами, я не дам погубить себя. Я человек. Я прощусь с тобой навсегда, бессловесный табунщик, единожды восставший и заплативший за это жизнью. Я прощусь, и это будет нашей с тобой тайной. Но я никогда не забуду тебя, и если останусь жив, я погребу тебя, как подобает быть погребенным жигиту.
Ах, как тепла эта ночь!
Ни один человек на земле не может сказать, насколько хватит у меня сил. Ни один человек не может сказать, какая разница между смертью ученого с великим именем или честолюбивого политика, стремящегося к власти над миром, и смертью простого табунщика. Если гибель смертных так же похожа, как их рождение, то разнит их только жизнь. В ней кроется ответ на все вопросы. Его не найти на небе. Бедный отец, мечтал взлететь на небо, там надеялся найти и искупление грехов, и вечное блаженство. Он верил в это, иначе не назвал бы меня Аспаном.
Нет, и искупление, и счастье только здесь, на земле. Здесь человек должен утверждать справедливость. И хоть бей меня камнем, мой загнавший меня в капкан враг, хоть натрави всех дьяволов холода и боли, до тех пор, пока в этом мире есть хоть глоток воды для меня, я не уйду из него».
Аспан впервые понял, что поддаться смерти вот так, в безвестности и муках, когда еще не кончились его еда-питье, его хлеб-соль, – это поддаться своему ненавистному врагу. Злу. Ему захотелось встать и крикнуть, чтобы криком известить свою родину о том, что он жив. И, может быть, эхо донесет эту весть в аул?
Но сил не было. Аспан раскрывал беззвучно рот, пытался поднять голову, но ни одна снежинка не дрогнула на его ресницах.
– Ух, боже мой, как я устал! – неимоверным усилием выдохнул он и заставил себя открыть глаза.
Небо было совсем близким, одно небольшое усилие – и он может достать его.
Аспан смотрел на небо умоляюще и чуть качал головой, словно упрекая создателя за то, что вместо крыльев дал длиннющие руки.
«Ох, полететь бы сейчас… на земле есть умеющие летать, а ты создан бескрылым… А зачем тебе улетать, Аспан? Глупо искать землю, кроме этой. Ты еще не понял ее цену…»
Да, он, Аспан, должен остаться на этой земле, чтобы терпеть, любить, растить сына. И он отпускает Табунщика на небо, потому что смерть освободила его от всех грехов… Аспан не хочет никого винить, не обвинит и губительного эха, он позовет эхо проводить Табунщика в последний путь.
Прощай, Табунщик!
Аспан собрал все свои силы и сел. Завернутые в белый саван горы окружали его, могучие деревья поникли белыми чалмами, словно старики, собравшиеся на отпевание.
– Проща-а-ай! – протяжно крикнул Аспан. – Проща-а-ай!
– А-а-а, – ответили эхом горы.
– А-а-а, – ответили эхом ущелья.
– Прощай!
По этому крику нашли Аспана те, кто вышел его искать.
Когда занесли в зимовье, ударил чудовищный запах. Сняли шубу, жилет из кожи, увидели подгнившее белье.
– Человек сильнее самой выносливой собаки, – сказал старый пастух, хозяин зимовья. – Надо раздеть его догола, натереть снегом, потом жиром барсука. Он выживет.
Табунщиков замучили сапоги Аспана, никак не снять, пришлось располосовать ножом заледеневшую кожу. Они отшатнулись, увидев его ноги.
– Сколько дней он пролежал под снегом? – спросил пастух.
– Не знаем.
– Я никогда не видел такого крепкого здоровья, он должен выжить.
– Пусть исполнятся твои слова.
– Смотрите, он плачет.
– Нет, он уже не плачет, это растаяли прежние слезы, что льдом застыли в его глазах. Анырмай, ребенок его, так мал, так мал, – повторял без конца старик, растирая огромное, невыносимо смердящее, безжизненное тело.
Перед глазами синяя пелена, в ней копошатся полчища черных муравьев. Иногда они заползают в рот, забивают ноздри, невозможно дышать. Нестерпимая мука, он не может избавиться от нее, неведомая сила распластала его, прижала к чему-то жаркому, липкому, влажному. Потом пелена спала. Он открыл глаза, увидел Камку и прижавшегося к ней испуганного сына. Какой-то человек в белом халате, скрестив на груди руки, пристально смотрит на него. Шевелит губами.
– Где у вас болит? – наконец доносится далекое эхо. – Где у вас болит, где у вас болит…
– Конечности ног ноют нестерпимо, – отвечает Аспан и переводит на сына взгляд. – Подойди, мой жеребенок, – зовет он хрипло. Голос срывается. – Подойди же, мой единственный.
У мальчика от ужаса расширились глаза, он намертво вцепился в мать, и нет такой силы, чтобы оторвать его.
«Не узнал меня. Лицо, наверное, почернело, обморожено», – думает Аспан, смотрит вопросительно на врача, ожидая слов ободрения и утешения.
И врач говорит им:
– Будете жить сто лет. – Потом он почему-то кивает Камке на дверь, прося выйти.
Камка уходит с мальчиком, врач за ними. Напротив Аспана окно, за ним сверкающая белизна большого двора. Аспан видит лошадь, запряженную в розвальни, и узнает ее, хотя вся она в инее, на морде сосульки. Эта лошадка знакомая, она из родного аула. Значит, он в районной больнице, и Камка приехала на этих розвальнях.
Возвращается Камка, подталкивая вперед мальчика.
– Подойди к отцу, – приказывает твердо.
Как обнять сына, как прижать к себе, если вместо рук две забинтованные дубины? Мальчишка приник к нему и затих, словно испуганный козленок.
Поверх его головы Аспан смотрит в окно, и плывут вместе со слезами белый двор, заиндевевшая лошадка, голубой дым, подымающийся из трубы маленького дома на другом конце двора.
Ах, никогда раньше он не замечал, что вкус слез сладок как мед, душист как кумыс. Никогда не видел, что мир так прекрасен, не слышал, как красив голос Камки. И все это оставил ему ушедший навсегда табунщик. Но о том знают только они двое, и когда-нибудь узнает мальчик, приникший к его груди. Узнает он и то, что ни звери, ни солнце, ни холод, ни земля не хотят зла человеку, и опасаться нужно только дурных людей.
– Бог сберег, и ты остался жив, – донесся голос Камки, – а инвалидность – ну что ж, привыкнешь, приладишься, и заживем по-прежнему.
Аспан не понял ее слов, нестерпимо ныли ноги.
– Камка, ау, Камка, – позвал он по старинке, – хватит причитать, нам с лица воду не пить, я ведь никогда не был красавцем. Потри лучше пальцы ног.
Жена не двинулась с места, смотрела как-то дико.
«Что это с ней?! Боится, что ли, или врачи не позволяют? И почему так странно расположилась на кровати, уселась прямо мне на ноги?»
Он пошевелил ногами, Камка не шелохнулась.
«Бред какой-то, бесчувственная женщина… или горе лишило ее рассудка?»
Он приподнялся на подушках, сын отпрянул и замер, глядя так же дико.
«Да что ж это с ними?»
– Встань, Камка. Ногам больно.
Камка вскочила. Странно: похоже, что сидела на пустом месте, под одеялом ничего нет.
– Камка, ну, Камка, подними одеяло.
Камка застыла как в столбняке, но подбородок ее дрожал. И вдруг зарыдала, словно на похоронах; мальчишка тоже стал тоненько подвывать.
Вошел врач.
– Мы же договорились, что вы будете держать себя в руках, – недовольно сказал он, – а вы все испортили.
– А что у него осталось неиспорченного, – заголосила Камка, – посмотрите на него!
Врач взял ее за плечо и вывел из палаты.
Аспан смотрел на складки одеяла там, где полагалось быть ногам, и вдруг подумал, что оно похоже на желудок разрезанной овцы.
– У нас не было другого выхода, – жестко сказал врач, вернувшись в палату, – множественные переломы и обморожение. Речь шла о вашей жизни.
– О моей? – спросил удивленно Аспан.
– Да, да, о вашей, о чьей же еще, – насторожился врач и заглянул в глаза. – Вы помните, что случилось с вами?
– Помню.
– Почему же вы так удивились, когда я сказал, что речь шла о вашей жизни?
– Да, да, правильно… осталась моя жизнь. И что же мне теперь с ней делать?
– Вы мужчина, жигит. Сколько мужчин вернулись с войны инвалидами…
– Про войну мне не надо рассказывать, видел.
– Значит, вы счастливчик, два раза избежали смерти.
– Скажите лучше: два раза видел ее.
– Можно и так. Но уверяю вас, жизнь великий лекарь, все постепенно забудется.
– Вы видели человека, забывшего, что у него нет ног?
– Я сделал все, что было возможно…
– Ладно, – Аспан дотронулся забинтованной рукой до его плеча, – видно, не избежишь петли судьбы. Но у меня есть одна просьба.
– Исполню любую.
– Только не удивляйся… Как бы сказать…
– Прямо.
– Прямо трудно. Ты не поймешь меня… жаль, что был без памяти, а то бы попросил оставить для меня то, что ты забрал.
Врач вздрогнул и снова долго и внимательно поглядел в черные и мрачные, как безлунная ночь, глаза Аспана.
– Я в рассудке, – ответил на этот взгляд Аспан, – и я бы хотел похоронить свое, только не спрашивай меня – зачем, потому что…
– Я понял, – перебил врач, – да, да, как тот батыр из старой легенды… но… но и ты не спрашивай меня ни о чем, когда получишь свой курджун.
– Я не спрошу, – устало сказал Аспан.
Врач вышел.
Аспан посмотрел в окно: лошадки с розвальнями не было, – значит, Камка с мальчиком уехали.
«Вот и остался ты один, Аспан. Один на один со всем, что случилось… Созданный аргамаком, осужден теперь ползать черепахой… Скажи, нравится ли тебе это, нравится ли, что выжил, заплатив такую цену? Ты выжил, так радуйся, хохочи, пой песни, что же ты не поешь, не смеешься… Ведь ты полон сил…»
Замотанными руками он ухватил прутья в изголовье кровати и согнул их; сквозь бинты проступила кровь, но он, не чувствуя боли, гнул и гнул железные прутья.
– Что вы делаете… – прошептал рядом кто-то, – перестаньте, перестаньте, пожалуйста.
Рыча, Аспан боролся с железом, словно в смертельной схватке со зверем.
Девушка-медсестра обхватила его шею, тянула слабыми руками:
– Перестаньте, перестаньте.
– Уходи отсюда! – прорычал Аспан.
– Нужно беречь силы, самое тяжелое впереди. Скрутите себя, как вы скручиваете эти прутья, вы же мужчина.
Она ушла.
«Что она сказала? Что самое тяжелое впереди? Что может быть хуже того, что уже случилось? Что она сказала?»
– Аналайын! – крикнул он, обессиленно упав на подушку. – Аналайын!
Девушка вошла в палату, присела на край постели.
– Повторите, что вы сказали.
– Вы знаете, – девушка смотрела на него огромными глазами, – не было в больнице человека, который не восхищался бы вашим мужеством. Вы совершили подвиг. Если бы это было в моей власти, я бы присвоила вам звание Героя.