Текст книги "Человек-Олень"
Автор книги: Оралхан Бокеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц)
И все же переносить подобный снегопад было тяжело. Без ветра, без бурана снег валил и валил, нагоняя в душу сон и вялую тупость; голова тяжелела, словно после укуса заразного лесного клеща, и хотелось тебе не то рухнуть в постель и уснуть, не то выскочить на улицу и заорать что есть мочи, топоча ногами, словно ребенок.
Нуржану надоело отсиживаться дома; распахнув дверь, он очумело вглядывался в бесшумное кипение снежинок; сгорбившись, увязая по колено, проложил через сугробы одинокий след до совхозной конторы. Никто его не вызывал туда, но парню стало невмоготу: ему казалось, что во всем ауле не осталось живой души.
В конторе, однако, оказались люди: человека три-четыре сидели вокруг стола, за которым шла карточная игра. Среди них был управляющий отделением Упрай, как прозвали его аульчане. Увидев Нуржана, начальник заметно оживился.
– Как дела, парень? – молвил Упрай, откусив и выплюнув мокрый кончик папиросы.
– Снег идет, вот и все дела, – проворчал в ответ Нуржан.
– Уже пять дней валит! – подтвердил управляющий и с размаху шлепнул картой по столу, обитому лоснящейся кожей. – На-ка забирай дамочку, – обратился он к партнеру, сидевшему напротив; тот был бухгалтером и по долгу службы проворачивал все финансовые операции аула.
– А мы, начальник дорогой, вот этим козырнем вальтом… – сказал бухгалтер, выкладывая карту.
– Можешь не стараться, почтеннейший, – отвечал Упрай. – Самое большее у тебя еще два вальта. А у нас – три дамочки на руках! А три бабы, запомни, всегда одолеют трех мужиков. – И с этим управляющий сгреб со стола деньги и сунул в карман; обернувшись к Нуржану, сказал: – А для тебя, парень, работенка есть. Пошли ко мне.
Заведя Нуржана в кабинет, начальник с деловитым видом уселся на свое место и молвил:
– Вот и в жизни так.
– Не понимаю, о чем вы, – сказал Нуржан и опустился на один из расшатанных стульев, стоявших у стены.
– Да про этих дамочек я, парень. Бабы – они всегда любого мужика заездят.
– Это точно, – согласился Нуржан.
– Эй, а ты почем знаешь? – удивленно вопросил Упрай. – Вроде бы еще не нюхал бабы.
– Да вот сужу, на вас глядя…
– Ну ладно, давай о деле поговорим, – перебил парня начальник. – Собирайся в дорогу. Предстоит тебе поездка… – Он прикурил и непотушенную спичку швырнул в ведро для мусора; метко брошенная спичка точно попала в цель – и задымилась, занялась смятая бумага; Нуржан бросился было тушить, но Упрай хладнокровно остановил его: – Не трожь! Пускай горит.
– Так ведь сгорим, ага!
– Не сгорим. А если и сгорим, сидя в снегу по пояс, то прославимся на весь мир… Ну, парень, слушай…
– Слушаю, ага.
– Бери еще двоих, кого хочешь бери, и отправляйся на Айыртау за сеном.
– Что, уважаемый, кроме меня, некому и смотаться в Айыртау? Мало я осенью там грязи нахлебался? Нет уж, что хошь, а моего согласия нету.
– А этого, уважаемый, мы у тебя и спрашивать не станем. Кончай трепать языком и беги домой, собирайся в дорогу. Если не надеешься на свой трактор, бери любой «ДТ» – пожалуйста! Я разрешаю. – И с этим Упрай завершил разговор и вдруг страшно раскашлялся. – Эх, проклятье, прицепился собачий кашель, першит в горле, – прохрипел он.
– Горячего масла нужно выпить, – посоветовал Нуржан.
– Что ж, тогда мне надо двигать домой, – отвечал Упрай. – Попросить жену, чтобы скорее масло растопила.
И он двинулся к выходу, но у порога был остановлен окликом Нуржана:
– Оу, почтеннейший!
– Чего тебе еще?
– Хочу вам сказать…
– Говори, дьявол, сразу, а не тяни кота за хвост.
– Ладно. Так вот: я не поеду.
Упрай, должно быть, не сразу понял.
– Чего? Куда не поедешь?
– А туда не поеду. За сеном в Айыртау.
– Что?!
– Посылайте других. Я у вас как тот иноходец, у которого от хозяйской любви спина не просыхает. Чуть что – так сразу меня и суете. Кажись, я в ауле не единственный, кто умеет на тракторе ездить. Каждый второй может баранку крутить.
– Ну, хорошо, – ответил управляющий и, задумчиво потупившись, прошел назад, к своему «тронному месту». С необычайной серьезностью полез в карман, достал папиросы и закурил. Спичку опять бросил в ведро, но на этот раз она не достигла цели. Затянувшись, управляющий не успел выпустить дым и в ту же секунду грохнул кулаком по столу и привскочил с места – дым вместе с криком вылетел изо рта, словно из дула ружья… – Нет, вы только послушайте этого баламута! Да у меня от твоих слов мозги набекрень стали, дьявол! Хочешь знать, кто ты есть на самом деле? Хочешь? Так вот: ты у нас самый-самый передовой механизатор во всем районе. Запомни это! Не «каждый второй», а самый первый, понял?
– Понял. Значит…
– Постой! А что ты понял? – перебил Упрай парня.
– Что мне не надо ехать в Айыртау. Передовых ведь берегут, в опасное место не посылают.
– Ах, мать твою и отца твоего!.. Каков пустобрех!
Откусив мокрый кончик папиросного мундштука, управляющий в сердцах выплюнул его далеко в сторону – такова была его привычка, всегда явствующая, что начальник гневается или волнуется. И по количеству белых папиросных ошметков, разбросанных на полу в кабинете, можно было сосчитать, сколько раз за день гневался Упрай…
В полутемном кабинете наступила тишина: оба молча сидели на своих местах. В небольшое окошко видно было, как бесшумно бушует снегопад. Весь мир словно был погребен тишиной, и лишь голоса мужчин, доносившиеся из соседней комнаты, нарушали эту тишину. И совсем неожиданно для Нуржана управляющий вдруг присмирел, словно бы даже оробел перед ним.
– Ну, ладно. Кончай лясы точить, сынок, – сказал он спокойно. – Иди домой и собирайся в дорогу. У предков наших была поговорка: «Язык что помело…»
– А еще они говорили: «Шапка идет и дураку, а ум – старику».
– Может быть, и так говорили, кто его знает. Деды наши остры были на язык, как же, – мирно согласился управляющий и, поднявшись, снова устремился к двери.
– Оу, начальник! – снова остановил его Нуржан.
– Что еще вспомнил?
– Один закон физики. Сила воздействия всегда равна силе противодействия. Но вы все равно этого не поймете. Одним словом, посылайте кого-нибудь другого в Айыртау. Я не поеду.
– Значит, ты решил теперь мне противодействовать, так надо тебя понимать? Эх, десятилетку закончил, а ничего путного из тебя не получилось. Даже счетовод не вышел из тебя, и туда же… А у меня, хотя и пяти классов нет за плечами, двадцать лет уже народ ходит по струнке.
– Зато что вы знаете о формуле Герона? О законе тяготения Ньютона? О внутреннем строении лягушек и ящериц? О Мухтаре Ауэзове? Абае? Джамбуле? И где находятся Парагвай, Уругвай? И сколько на земле океанов?
– Ну, замолотил! – Упрай заткнул уши. – Подумаешь, какие великие знания! Кому не известно, что твоему Ньютону на голову свалилось яблоко и он с перепугу проснулся ночью? А у Абая было две жены, так он еще заглядывался на молоденькую сноху, вот он и бегал с места на место… Все это и мы знаем. А насчет того, где находится Уругвай, я не могу сказать, конечно, зато знаю, где находится Бурундай – там живет моя старшая дочь, и в позапрошлом году я ездил туда.
Нуржан схватился за живот. Упрай, глядя на смеющегося парня, махнул рукою.
– Ну и молодежь пошла… Вырождается наше древнее семя.
– Вырождается, ага, – согласился Нуржан. – Сорта плохие пошли.
То ли нечего было ему сказать в ответ, то ли вспомнив о чем-то, Упрай задумчиво смотрел в окно.
Снег сыпал и сыпал. Голоса в конторе смолкли, и настала невыносимая, тоскливая тишина. Но продлилась она не долго.
– Чего мы только не видели, – вздыхая, молвил Упрай, и его смуглое лицо, казалось, совсем потемнело и постарело. – Да! Чего только не видели… И вот довелось остаться в живых да потолковать с дорогими потомками. С преемниками нашими, у которых бредовые слова на устах. Которым, кажется, по сто лет уже… А казалось бы – чего им не хватает? Еда на столе, одеты, обуты. Живи, радуйся…
– Ладно, ладно, ага, чего там, не надо унывать, – перебил его Нуржан, улыбаясь. – Поеду я, так и быть.
– Эх, чтоб тебе! – вскинулся Упрай. – Давно бы так! Выходит, недаром про тебя в газете писали, что передовой комсомолец. А я, признаться, вначале долго думал, что у тебя такого передового… Но, видно, ошибался я.
– Но у меня будут условия, – сказал Нуржан. – Три условия.
– Выкладывай! – Вскочив с места, управляющий направился к Нуржану. – Надеюсь, они выполнимы.
– Первое: одним из помощников должен быть Аманжан.
– О аллах! Забирай большеротого! Можешь его и оставить там, в Глубинном крае, никто по нем плакать не будет. – И, высказав это, Упрай с довольным видом заржал.
– Вторым помощником беру Бакытжана. Парень он толстый, румяный, будет у нас вместо печки.
– На кой он тебе, этот тюфяк? – удивился Упрай. – Поездка будет нелегкой, там жигиты нужны. Снег видишь какой. Зима суровая. Призрак Снежной девушки, говорят, является на тех дорогах, предвещая голод и джут.
– Ничего! Снежная девушка нам не страшна, ага. Боюсь только, что все это одни выдумки.
– Небось если бы правда была, то жениться бы на ней захотел, а?.. Ну, ладно! Давай выкладывай третье условие.
– Дадите мне, уважаемый, ваш полушубок, шапку эту выдровую и вот эти валенки. Если вернусь целым и невредимым, то все отдам обратно.
Упрай добродушно рассмеялся:
– А может, тебе еще кальсоны мои и рубаху нательную дать? Похоже, парень, ты и на самом деле решил сватать Снежную девушку.
* * *
В контору заглянули Бакытжан с Аманжаном. Обо всем договорившись, все четверо вышли на улицу. Прощаясь с парнями, управляющий сказал:
– Мне жалко вас посылать, но что делать, дорогие? В совхозе соломинки, чтобы поковыряться в зубах, и той нет. Три года засухи! Совсем измучилась скотина. Если еще год протянется такое – ни одной головы не уцелеет. Тогда всем нам, почтенные, придется тоже протягивать ноги…
Снег, казалось, повалил еще сильнее. Порою пушистые хлопья его летели так густо, что за ними ничего не было видно. Белая мгла бесшумно оседала сверху, перекрашивая в белый цвет все, что было на земле. Люди, облепленные снегом, постепенно становились похожими на снеговиков. Вспорхнув у самого лица, пушистая снежинка села на ресницы Нуржана и не растаяла, а затрепетала и рассыпалась, когда он заморгал глазами. Тихо было на дне белого мира, куда медленно опускался его холодный густой осадок.
– Ну, чего стоим? – нетерпеливо воскликнул Аманжан. – Пойдем ко мне бузу пить. Как раз поспела буза – шибает в нос.
– Надо идти собираться, – ответил Нуржан.
– А чего там собираться? Заведем трактор, сядем и поедем прямо к Снежной девушке. Слышали, наверное, какие сказки про нее рассказывают?
Упрай давно ушел, и, кроме троих парней, никого не было на улице. Даже псы, обычно путавшиеся под ногами, исчезли куда-то, словно перебили всех до одного. Не слышно было ворон, чье карканье во всякое время дня нарушало деревенскую тишину. Снег, один лишь снег! На земле, в небе. И посреди этого снежного океана медленно идут трое друзей. Когда они уже подходили к дому Аманжана, перед ними возник из белой мглы всадник, едва различимый, словно призрак. Нельзя было разобрать, какова масть лошади, мокрый круп которой был облеплен снегом. Крутые бока ее ходили от запаленного дыхания, из ноздрей валил пар. Верховой привстал на стременах и хрипло крикнул:
– Эй, не видели Упрая?
– Сейчас только домой пошел, – отвечал Нуржан. – А вы куда так спешите?
– Ах, отца его… будь он неладен, – мрачно ругнулся человек.
– Кого это вы так кроете, уважаемый? – полюбопытствовал Аманжан.
– Всех! Чтоб им пусто было! Овцы гибнут! Три дня назад еще трактор просил, чтобы снег расчистили на пастбище, а где он, трактор? Был сейчас у тракториста дома, а он пьяный валяется! Машину снегом завалило, и дети устроили там горку! Ребятки, – взмолился чабан, – выручите! Из своего кармана заплачу за работу! Поедемте, а? Наряд вам закрою, что пятьдесят квадратных километров снега расчистили. Что хочешь подпишу вам, ребятки!
– Не можем, ага! Нас самих в Айыртау за сеном гонят, – отвечал за всех Нуржан.
– О аллах! Чего я время только зря теряю? Пять-шесть овечек сдохло, наверное, пока я здесь с вами… – с отчаянием вскричал всадник, взмахнул камчой, огрел лошадь и умчался в снежном вихре – лишь пар взвился над тем местом, где только что был его разгоряченный конь.
А снег шел и шел.
У Аманжана мать была самой молчаливой женщиной на свете. Никто еще не слышал, чтобы она сказала кому-нибудь, мол, зайдите к нам или как поживаете, – хоть какое-нибудь приветливое слово. Посмотрит исподлобья, беззвучно пошевелит губами и прочь отойдет. Даже не по себе становилось при встрече с нею. Но, хотя и не водилась ни с кем, удивляла она аул безотказностью в одном деле: вязала всякому, кто только попросит, чулки, шаль или свитер, варежки. И большую часть дня просиживала над вязанием, забросив все домашние дела. Сын ее, Аманжан, часто ругал ее, считая, что люди пользуются необъяснимой простотой и безотказностью его нелюдимой матери, но Ундемес-шешей, Молчунья, не отвечала ему и продолжала заниматься своим любимым делом. И лишь изредка, в минуту полного уединения, она принималась напевать что-то печальное, невнятное и красивое; крупные слезы капали тогда на бесконечное ее вязанье.
Эта женщина была из чужих краев. Приехала она откуда-то со стороны Айыртау, и о ее прошлом никто не знал в ауле. Аманжана она принесла за пазухой, а теперь он вымахал в здоровенного жигита. Такой, как говорится, пнет железо – и напополам… И нравом был не в мать – строптивый, дерзкий. Отец его был неизвестен, носил он материнскую фамилию. Когда Аманжан подрос и смог задать матери очень важный для себя вопрос: «Где отец?» – она лишь коротко ответила: «Погиб на войне…»
Что ж, война многое напутала в мире. Явила людям, что в жизни не так просто определить хорошее и плохое. Многих она обвинила, а многих и оправдала. Многое скрыла в себе и навеки утаила. Так Аманжан, родившийся в сорок шестом году, не мог понять, каким образом отец его погиб на войне, которая кончилась, как известно, в сорок пятом. Но об этом никто особенно не допытывался, ибо подобных несоответствий с рождением детей, отцы которых якобы погибли на фронте, было немало в ауле. Война, как говорится, списывала все.
Молчунья сидела в углу комнаты и пряла шерсть. На приветствие парней, топтавшихся возле порога, стряхивая с себя снег, ответила беззвучным шевелением рта – и ни слова.
– А-а… не глядите на нее, – сказал Аманжан, – она ведь у меня каменная. – И он полез за печь, вытащил деревянный ушат с бузой.
Ундемес-шешей лишь пристально посмотрела на сына. Нуржану было стыдно за грубость и пренебрежение, открыто проявляемые Аманжаном по отношению к матери. Он потупился и стиснул зубы.
И вот, сидя за круглым низеньким столиком, парни пьют хмельную бузу, густую, с хлебным привкусом.
– Хорошо-то как! – говорит Бакытжан, утираясь рукавом – В животе аж запело от радости. Может возьмем с собой в дорогу?
– Сказал… Да ведь замерзнет на морозе, – возражает Аманжан.
– Ох, не хочется мне соваться в эту дыру, – признается Бакытжан. – Из-за вас только и согласился. Все же вместе учились десять лет, вместе собак гоняли.
– Да и мне что-то неохота ехать, – подхватывает Аманжан. – А ты, Нуржан, был ведь там осенью. Говорят, люди в тех краях нехорошие.
– Люди неважные, – ответил Нуржан. – Тогда мы чуть не замерзли, никто нас к себе не пускал. Еле до дома добрались… А ехать все равно придется. Согласились ведь…
– Буза твоя мне в башку ударила, – сказал Бакытжан, рыгая.
– Рахмат! – поблагодарил Нуржан. – Теперь пойдем домой, собираться надо. А я как знал – велел своим баньку затопить.
– Позови, как будет готова, – наказал Аманжан. – Перед дорогой не грех и попариться.
Когда уходили гости, хозяйка не ответила на их прощанье, как не отвечала и на приветствие. Словно ничего не слыша, Ундемес-шешей пряла шерсть.
У Нуржана мать тоже была безмужней – осталась с молодых лет вдовой. Двое детей ее – сын и дочь – были совершенно не похожи друг на друга. Нуржан – жигит смуглый, курчавый, черноволосый, а сестра его – белолицая, с серыми глазами. По этому поводу сплетни по аулу ходили разные, и в детстве Нуржана часто дразнили… Он однажды спросил у матери, где его отец, на что получил обычный незамедлительный ответ: «Погиб на войне…» Хотя он, как и многие, тоже родился в сорок шестом году. Так что впоследствии способен был понять, что к рождению ему подобных и к их безотцовщине отношение имели не погибшие солдаты, а те, которые вернулись живыми с фронта.
И у Бакытжана, мать которого получила похоронку еще в годы войны, отцом был, наверное, кто-то из ныне здравствующих и, может быть, хорошо знакомых ему людей аула. Но кто? Проклятая война смогла и таким образом осиротить детей.
Узнав, что сын собирается позвать в баню друзей, мать Нуржана возмутилась сначала:
– Да что у них, матерей своих нет, что ли? Руки у них отсохнут, если затопят баню? Небось сиднем сидит эта Ундемес-шешей, словно младенец на овчине, и делает под себя, ленясь выйти на двор. Знай шерсть теребит, а о сыне ведь не подумает! Бедняга, как он только терпит такую мать? Уж пускай идет да помоется, жалко ведь парня, – неожиданно завершила она.
И вскоре трое жигитов, забыв о нескончаемом снегопаде, о белых мухах, реющих в холодной мгле, мылись в крошечной бревенчатой баньке, вскрикивая, покрякивая от блаженства. Натирали друг другу спины, весело болтали, смеялись. Начали париться, взяв по березовому венику; плеснули на раскаленные камни воду из ковша и когда обжигающий пар взметнулся к потолку, принялись яростно нахлестываться мокрыми вениками. Самым стойким оказался Аманжан, и когда двое его приятелей с криком «ойбай» отступили к двери и припали головами к порогу, детина вновь плеснул воды на горячие камни и стал что есть силы лупить веником по своему горячему телу. Нуржан и Бакытжан, распластавшись у раскрытой двери на полу, хватали ртами холодный воздух, словно рыбы, вынутые из воды.
– Ух, здоров париться! – крикнул Бакытжан. – И брат его Жанузак такой же. Наденет рукавицу – и давай хлестаться. По пять часов из бани не вылезает… раз пятнадцать за это время пить попросит. Дети его, все десять штук, попеременке бегают от дома к бане, таскают холодный айран.
– Эй, чего раскисли! – заорал на них Аманжан с полка. – Вот как плесну кипятком на голые задницы!
– От тебя, черт, всего жди! – опасливо проговорил Нуржан, споласкивая холодной водой лицо. – Ну как, прошла чесотка? Можно хоть дверь пошире раскрыть?
– Обожди! – задыхаясь, хрипел Аманжан, неистово шлепая себя березовым веником; тело его было в багровых рубцах и пятнах, словно ошпаренное.
Пахучий, перехватывающий дыхание пар рвался из горячей бани наружу. Низенькая алтайская банька, срубленная из лучшего леса, была гордостью и утехой каждого дома в ауле. Не только мылись в бане, но и недуги свои лечили, простуду из тела изгоняли. Дров хватало, топи сколько влезет, раскаляй хоть добела камни! Воду приносили ведрами, грели ее в огромном котле, вмазанном в печь… Бросали в кипящую воду веточку арчи, чтобы всласть побаниться в духовитом целебном пару. Верили старики в целебные свойства смолистой арчи, а Жанузак, старший брат Аманжана, пользовал от простуды ее растертую кору, сворачивал из нее самокрутку и выкуривал. Люди шутили по этому поводу: стоит, мол, чихнуть Жанузаку, как он хватается за свой арчовый порошок…
– Уа! Хорошо-то как, братцы! – заорал Аманжан, спрыгнув с высокого полка.
Он окатился холодной водою и, налетев на Бакытжана, притулившегося у раскрытой двери, с размаху шлепнул его по влажному заду. Тот с жеребячьим визгом отскочил в сторону.
– Ты что, одурел, дьявол?
– Эх! Курдюк у тебя симпатичный!
– Я вот тебе, акри…
– Извиняюсь! – И Аманжан расхохотался. – Приглашаю вас вечером в кино! Бесплатно проведу!
И Бакытжан, громадный жигит, вмиг успокоился и даже просиял от такого оборота дела. Почесывая распаренный зад, на котором четко отпечатался след пятерни, парень с удовлетворенным видом вновь шлепнулся на свое место у банного порога.
Эти трое парней, безотцовщина, чьи безвестные папаши «погибли на фронте», были надежными работниками в совхозе. Исполняли все, на что нарядит их Упрай или бригадир. А зарабатывали, однако, неважно, и не потому, что сами были виноваты в этом. Три года подряд свирепствовала засуха, совхоз работал в убыток. Скот хирел, погибал, себестоимость одного навильняка сена доходила до рубля. Зимы были суровые, корма приходилось завозить издалека – даже с целинных краев. При таких условиях иной работник вообще ничего не мог заработать и к концу месяца клянчил у жены на табачок – из тех денег, что получала она от государства как пособие за многодетность. Невесело шутили при этом: «Рожай, жена, пока можешь. Выручай – от совхоза толку мало, вся надежда на сельсовет». И женщины не подводили: в семьях было по семь, по восемь детей… По сравнению с другими трое молодых неженатых жигитов зарабатывали все же неплохо.
А снег валил и валил – рыхлыми, крупными хлопьями. И непохоже было, что небо может проясниться вскоре. Стало ясно: если снегопад продлится еще хотя бы сутки то джута не миновать.
Возле клуба крутилась одна беспечная детвора, взрослых не было. Над входом горела тусклая лампа, вокруг которой густо роились снежинки. Чуть в стороне от света и выше чернела непроглядная тьма. Те из мальчишек, что не смогли добыть пятачка на кино, барахтались в сугробе у дверей клуба и, словно развеселившиеся щенята, запрокидывали головы и хватали ртом летящие пушинки снега.
Когда Нуржан вошел в клуб, два приятеля его уже сидели на скамье, крикнули ему издали: «Проходи! Билеты уже взяли!» В зале взрослых было совсем мало: только Жанузак да Кайыр-уста сидели в сторонке, завернувшись в овчинные тулупы. Но эти не пропускали ни одной картины. Впереди, под самой сценой, кипели пацаны, подбрасывали шапки, запихивали друг другу за шиворот снежки.
– Эй, шакалята, потише вы! – шумнул на них Жанузак, но те и внимания не обратили на него.
В холодный клуб ввалилось облако морозного воздуха, и вошли три девушки. То были молоденькие учительницы, направленные в аул после окончания института. Они отрабатывали уже второй год и, разумеется, были постарше троих жигитов, которые во все глаза уставились на них. Не одарив вниманием парней, учительницы стряхнули снег с пуховых шалей, горделиво помедлили у входа и потом заняли места перед молодыми людьми.
– Как поживаете, старшенькие? – наклонился к ним Аманжан.
– А здоров ли младшенький? – насмешливо протянула одна из девушек, та, что была постройнее и повыше своих подруг.
На этом разговор оборвался, началось кино, и восемь взрослых да с десяток мальчишек уставились на экран, где раскручивался индийский фильм. В оконном стекле, затянутом инеем, кто-то снаружи продул круглую дырочку – засверкал в ней черный глаз. Дело обычное – мальчишки, которым не удалось выклянчить денег у родителей, смотрели кино с улицы, через окно. Так бывало и зимой, и летом. Когда-то и трое жигитов прибегали к подобному способу. Аманжан, раззадорившись, прикрыл шапкой дырочку в окне, и Нуржан немедленно его изругал.
– Оставь! Не стыдно? Сам же был таким.
Аманжан тогда наклонился вперед и дерзко ткнул пальцем в спину той, высоконькой что отвечала на его приветствие.
– Оу, наставницы и воспитательницы! – произнес он с деланным смирением. – Дайте своему ученику пять копеек! Неужели вам не жалко его?
Учительницы не шелохнулись, не то не желая, не то опасаясь отвечать этому своенравному жигиту.
А за стенами сельского клуба, где шел индийский фильм, бесшумно продолжался снегопад, какого не бывало в этих краях за последние шестьдесят лет.
* * *
В эту ночь Нуржан долго не мог уснуть Отлежал себе все бока, не выдержал, встал и, набросив полушубок, вышел из дома. И увидел что снег наконец-то перестал сыпать. Еще не веря этому и подумав, что, может быть, он ошибся в темноте, Нуржан поднял голову, но на запрокинутое лицо не упало ни одной снежинки Обрадовавшись, парень пробормотал: «Опомнилась погодка-то», словно старик, разговаривающий сам с собой. Вернувшись в дом, он снова лег в постель но заснуть так и не смог. В голову лезло всякое. Из горницы доносилось спокойное посапыванье спящих матери и сестры. И никаких других звуков. Полная тишина, глубокая ночь. Только дрема коснулась его затяжелевших век, как тихо скрипнула дверь и в дом вошла девушка в белоснежной одежде. В комнате стало светло как днем. Глаза у девушки, прислонившейся спиною к косяку, светились, словно язычки пламени горящих свечей. Совершенно необъяснимо для себя Нуржан не удивился и не испугался. Не мог он сказать и себе точно, явь перед ним или сон. Шевельнуть даже пальцем был не в силах, лежал будто связанный, и язык точно сковало во рту – не выговорить ни слова. Крупный пот выступил на его лбу. Он знал, что не спит и не видит все это во сне: вот белая девушка стоит перед ним, а вот слышно и похрапыванье матери, которая спит в соседней комнате. Но кто это и откуда она – сияющая в своем белом одеянии? Сердце у него заколотилось и подскочило к горлу – внезапная догадка осенила его. Да это же Снежная девушка! Та, о которой шепчутся по всем углам в ауле. «Она пришла, а я лежу перед нею, – подумал он, – у нее глаза горят, как свечи, а я двинуться с места не могу. Позор! Ведь подумают, что я испугался. Какой стыд! Осрамился-то как!» И вдруг она шепотом: «Нуржан! Нур-жа-ан! Уходи отсюда. Совсем уходи из этого аула. Тебе будет плохо здесь. Ты не будешь счастлив и свободен. Уходи. Хочешь, пойдем со мною… Да, со мною». Но он не мог двинуть ни рукой, ни ногой. О, так осрамиться!.. Наконец он с трудом перевел дыхание, отер ладонью пот со лба. Вокруг была ночь, темень. Уже с улицы доносился голос Снежной девушки. И слышимое было невнятно: не то звучала песня, полная жалобы и печали, не то плакала и стенала ночная гостья, покинув дом Нуржана.
* * *
Белый-белый снег кругом, белоснежный простор, мертвый, красивый мир, пронизанный лютым холодом, каменные глыбы на перевалах, мохнатые от изморози, гребенчатые острия отрогов, бегущих куда-то вдаль, словно в застывшей погоне друг за другом… Пышные снежные увалы, громоздящиеся один выше другого, без пятнышка жизни, отрешенные, далекие от шума великого человеческого мира. Еще недавно жизнь била здесь ключом, клокотала из благодатных недр земных, а теперь земля укрыта белым сверкающим одеялом и беспамятно спит, погрузившись в смертный покой, словно пресытившись живым, жизненным, жизнью. Так человек, изведав все радости бренного существования, невольно ищет покоя, забвения и отдохновении. Но в час, когда всходило, ликуя, величественное солнце, весь скованный холодом мир вспыхивал искрами и сверкал, тогда казалось, что Матерь-Земля, прячущая в своей холодной груди все печали мира, просыпается, вновь исполняется надежды на будущее и вздрагивает под девятью одеялами ледяного праха. Но вот угрюмые тучи, словно позавидовав красоте дня, беспросветно обложили небо и закрыли солнце; пропал изрезанный край гористой земли, проглоченный серой мутью; и вокруг только снег – этот леденящий душу, – нескончаемый, утомительный снег; от него еще острее и беспросветнее кажется одиночество человека; его сердца сжимается, оно сразу стареет на целый век; и, оглядывая сизоватую вечернюю пустыню снежной страны, вдруг почувствует путник великую скорбь и печаль по самому себе, и захочется ему жарких слез над снежной могилой своих надежд, в которой вместе с ними похоронены вся любовь и все отвращение к непостижимому миру добра и зла. Трактор, ревущий мотором, одиноко чернел на снежной равнине, словно жук, ползущий по громадной белой скатерти – праздничному дастархану.
Уже второй день, как покинули они человеческое селение, уже видна издали примета, говорившая, что цель путешествия близка: вон у подножия той белой горы находится сено, заготовленное еще летом; на тракторных санях нужно перевезти сено в совхоз, и это должны сделать три жигита – Нуржан и двое его помощников.
Сейчас Нуржан ведет трактор, временами оглядывается на сани, мертвенный холод железа чувствуется сквозь подошвы валенок; втянув голову в поднятый воротник короткого полушубка, он неотрывно, жадно смотрит вокруг; но смотреть, в сущности, не на что – один белый снег да безмолвие. Трактор вспарывает гусеницами снег и ровным ходом идет по прямой как струна линии. О чем думают друзья, сидящие возле него? Нуржан не знает, но видит, как их тусклые лица выражают уныние, скорбь и какую-то беспомощную покорность. Словно чувствуют себя обреченными, пустившись в безвозвратное путешествие. Ну а о чем думает он сам, Нуржан? Скорее всего, о жизни этой бескрайней снежной страны, о земле, стонущей под игом холода, под тяжким гнетом снегов, конечно же о детстве, которое прошло, промчалось, исчезло вдали. И почему-то хочется сейчас остаться совсем одному, затеряться в этих диких просторах и шагать, шагать по снегу, отпечатывая в нем белые следы черными валенками, и уйти в царство вечного безмолвия, в беспредельную стужу, и не вернуться больше назад. Пусть ему будет горько в одиночестве, пусть он уснет, замерзнет под снегом и его труп съедят волки, голодные звери студеного края, но ему хочется отправиться в этот недобрый, гибельный путь, ибо печальное безмолвие гор и долин отражало скорбь земли, частью которой был он сам, и если земле его так тяжко в своем сиротстве, то пусть его душа сольется с ее душою в час печали и скорби. И тогда, может быть, выйдет навстречу Снежная девушка, которая и позвала его в этот путь.
Трактор полз вверх по склону Айыртау, одной из многих гор великого Алтая; день клонился к вечеру, небо постепенно очистилось от мрачных туч. Трое жигитов сидели в кабине трактора; не разговаривая, с хмурыми лицами, каждый думал о чем-то своем. Может быть, думы у них были об одном и том же – скажем, о смысле их многотрудной жизни, о том, что все в ней сводится к тому вроде бы, чтобы как-нибудь просуществовать, раз ты появился на свет, – и от этих размышлений становилось грустно. А может быть, то была грусть трех юных душ, едва распустившихся, словно три майские березки, и шелест листвы – неслышный шелест несуществующей листвы – бередил сердца жигитов, затерянных среди снегов и гор, тревожил отзвуком протяжной, невнятной песни. И эта песня-плач, этот лепет листвы березы в ветреный день, эта невысказанная грусть-тоска звенят в душе у каждого, а вокруг лишь снег да снег, негде глазу отдохнуть, и грохочет, лязгает трактор, и царит лютый холод над миром. Но вот и сумерки сгустились, исчезли белые дали, проглоченные мглой, и небо украсилось звездочками. Словно пошла веселая огненная потеха в небе – звезды перемигивались, то разгорались ярко, то исчезали. Молча любовались жигиты ночным небом, по-прежнему не разговаривая, точно испытывая вражду друг к другу. Свет включенных фар высветлил во мгле длинный коридор, уходящий в неведомое; с темно-синего неба брызнул звездный дождь.