Текст книги "Мелкие неприятности супружеской жизни"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 40 страниц)
Танцевали вторую кадриль.
Все, кто ездит на балы, знают эту фазу больших приемов, когда еще не все гости съехались, но залы уже полны, – фазу, наводящую ужас на хозяйку дома. Сравнить ее можно только с той минутой, когда решается судьба сражения.
Теперь вы понимаете, как случилось, что разговор, который должен был остаться в глубокой тайне, ныне предается тиснению.
– Итак, Каролина?
– Итак, Стефания?
– Итак?
– Итак?
Дружный вздох.
– Неужели ты забыла наш уговор?
– Нет…
– Почему же ты до сих пор не навестила меня?
– Меня ни на минуту не оставляют одну; только здесь и можно перемолвиться словом…
– Ах! если бы мой Адольф вел себя так же!.. – восклицает Каролина.
– Ты ведь видела нас с Арманом в ту пору, когда он за мной ухаживал – не знаю, право, почему это так называют…
– Да, видела и восхищалась, мне казалось, что ты очень счастлива, потому что нашла свой идеал: красавец, всегда прекрасно одет, в желтых перчатках[631], борода аккуратно подстрижена, сапоги лаковые, белье белоснежное, всегда опрятен, всегда учтив…
– Говори, говори дальше.
– Словом, мужчина хорошего тона; и разговаривал всегда нежно, как женщина, никогда не повышал голоса. А как он обещал дать тебе счастье и свободу! Каждую фразу обрамлял палисандровым деревом. Одевал свои речи шалями и кружевами. В каждом его слове слышался стук копыт и шум экипажа. Тебя ожидали миллионные свадебные подарки. Мне казалось, что Арман – бархат, гагачий пух и в браке тебя ждут одни блаженства.
– Каролина, мой муж нюхает табак.
– Подумаешь! а мой курит…
– Но мой нюхает его так часто, как, говорят, делал Наполеон, а я ненавижу табак; он это прознал и семь месяцев обходился без табака… Чудовище!
– Но у всех мужчин свои привычки, им надо чем-то себя занимать.
– Ты не можешь вообразить, как я мучаюсь. Ночью просыпаюсь и начинаю чихать. Вся подушка усыпана крошками табака; только начну засыпать, как вдыхаю их и подскакиваю до потолка. А негодяй Арман, кажется, привык к таким сюрпризам и даже не просыпается. Куда ни посмотрю, в доме все обсыпано табаком, как будто я вышла замуж за содержателя табачного откупа.
– Но ведь это все сущие пустяки, милочка, если муж у тебя добрый и ласковый!
– В том-то и дело, что он холоден, как мрамор, чопорен, как старик, разговорчив, как солдат на часах, и вообще он один из тех людей, которые на все говорят «да», а поступают по-своему.
– А ты скажи ему «нет».
– Уже говорила.
– И что?
– А вот что: он пригрозил, что отнимет у меня часть моего пенсиона и потратит на то, чтобы обойтись без меня…
– Бедная Стефания! это же не человек, а чудовище!..
– Чудовище спокойное, методическое, которое прикрывает лысину накладкой и каждый вечер…
– Что каждый вечер?..
– Сейчас узнаешь!.. Каждый вечер кладет в стакан с водой вставную челюсть.
– В какую же ловушку ты угодила! Но Арман по крайней мере богат?..
– Понятия не имею.
– Боже мой! Ты, кажется, скоро сделаешься очень несчастлива… или очень счастлива.
– А ты, милочка?
– Мне до сих пор не на что жаловаться, кроме одной-единственной вещи. Но она несносна.
– Бедняжка! ты не сознаешь своего блаженства. Так в чем дело, скажи…
Тут одна молодая дама принялась шептать что-то на ухо другой так тихо, что невозможно было разобрать ни слова. Затем разговор продолжился или, вернее сказать, закончился следующим образом:
– Твой Адольф ревнив?
– Да к кому же ему ревновать? Мы ведь не расстаемся ни на минуту, и это, милочка, довольно-таки неприятно. У меня уже больше сил нет. Я даже зевнуть не смею, нужно все время изображать любящую жену. Это утомительно.
– Каролина?
– Да?
– Что ты будешь делать?
– Терпеть. А ты?
– Воевать с табачным откупом…
Эта глава призвана доказать, что в отношении разочарований мужской и женский пол квиты.
Обманутое честолюбие
§ 1. Прославленный Шодорей
Юноша покинул родной город и выехал из департамента, окрашенного на карте господина Шарля Дюпена более или менее ярким цветом[632]. Он мечтал о славе, неважно какой: великого художника или романиста, журналиста, поэта или государственного мужа.
Чтобы все оценили его сполна, юный Адольф де Шодорей хочет прославиться, заставить говорить о себе, выбиться в люди. Итак, эта глава адресована всем тем честолюбцам, которые являются в Париж, движимые силой то ли физической, то ли моральной и проникнутые бешеным желанием ниспровергнуть все репутации, дабы воздвигнуть на образовавшихся руинах собственный пьедестал; рано или поздно их постигает разочарование.
Поскольку мы говорим о явлении обыкновенном и характерном для нашей эпохи, возьмем для примера того героя, которого автор в другом месте нарек Провинциальной знаменитостью в Париже[633].
Адольф догадался, что самое прибыльное занятие – купить за 12 франков 50 сантимов склянку чернил, пучок перьев и стопу бумаги большого формата[634], а затем разрезать каждый из двух тысяч листов, составляющих стопу, на четыре части и продать все это за 50 000 франков, впрочем потрудившись предварительно написать на каждой четвертинке листа по пятьдесят строк, обличающих отменный слог и пылкое воображение.
Эта возможность превратить 12 франков 50 сантимов в 50 000 франков, исходя из цены двадцать пять сантимов за строчку, подстрекает многие семейства отправлять юношей, которые могли бы с пользой трудиться у себя в глуши, в парижский ад.
В родном городе убеждены, что юноша, вывозимый в столицу таким образом, одарен воображением ничуть не менее пылким, чем у самых прославленных авторов. Он хорошо учился в школе, сочиняет миленькие стишки, слывет человеком остроумным; наконец, нередко в число его грешков входит прелестная новелла, напечатанная в местной газете и снискавшая восхищение всего департамента.
Несчастные родители так никогда и не узнают того, что с огромным трудом постигнет в Париже их сын, а именно:
что невозможно стать писателем и как следует выучиться французскому языку, не проведя двенадцать лет в геркулесовых трудах;
что необходимо изучить до мельчайших подробностей жизнь всего общества, чтобы сделаться настоящим романистом, ибо роман есть история частной жизни наций;
что великие рассказчики (Эзоп, Лукиан, Боккаччо, Рабле, Сервантес, Свифт, Лафонтен, Лесаж, Стерн, Вольтер, Вальтер Скотт, безвестные арабы, сочинившие сказки «Тысячи и одной ночи») были все до единого одарены великим гением и колоссальной эрудицией.
Между тем провинциал Адольф проходит свою литературную школу в многочисленных кофейнях, вступает в Общество литераторов[635], нападает без разбора на талантливых людей, которые не читают его статей, смягчается, убедившись в бесполезности своих критических атак, приносит новеллы в газеты, которые перебрасываются ими, точно мячиком, и наконец, после пяти или шести лет более или менее утомительных занятий и ужасных лишений, дорого обходящихся его родителям, он завоевывает определенное положение.
Вот в чем заключается это положение.
Благодаря системе взаимного страхования посредственных литераторов, которую один довольно изобретательный писатель назвал литературной приязнью[636], имя Адольфа частенько красуется среди имен знаменитостей либо в проспектах книгопродавцев, либо в газетных объявлениях о книгах, готовящихся к выходу.
Книгопродавцы возвещают о выходе одного из его сочинений в рубрике под обманчивым названием «В печати», которую можно было бы назвать типографическим зверинцем для медведей[637].
Порой Шодорея упоминают в числе надежд юной словесности[638].
В течение одиннадцати лет Адольф де Шодорей по-прежнему числится юным литератором: он успевает полысеть, но не покидает рядов юной словесности; в конце концов рецензиями на спектакли и прочими бесславными трудами он зарабатывает себе право бесплатного прохода в театры; он пытается прослыть добрым малым и чем меньше сохраняет иллюзий относительно славы и парижского света, тем больше проживает лет и тем больше наживает долгов.
Некая газета, находящаяся в последней крайности, просит у Адольфа одного из его медведей, исправленного друзьями, многократно причесанного, вылизанного и благоухающего ароматами всех жанров, бывших некогда в моде, а ныне забытых. Книга эта становится для Адольфа тем, чем была для капрала Трима его знаменитая шляпа, которую он то и дело пускал в ход[639], ибо в течение пяти лет кряду «Все ради женщины» (окончательное название) остается одним из самых пленительных произведений нашей эпохи.
За одиннадцать лет Шодорей завоевывает репутацию почтенного литератора, опубликовавшего пять-шесть новелл в журналах, стоящих одной ногой в могиле, дамских газетах и сборниках детского чтения.
Наконец, поскольку он холост, поскольку у него имеются фрак и панталоны из черного казимира и поскольку при желании он может сойти за элегантного дипломата и сделать умное лицо, он получает доступ в несколько более или менее литературных салонов, раскланивается с пятью-шестью академиками, у которых имеются гений, влиятельность или талант, бывает в гостях у двух-трех наших великих поэтов, а в кофейнях позволяет себе окликать по имени двух-трех женщин, по справедливости слывущих знаменитостями нашего времени; впрочем, самые лучшие отношения он поддерживает с синими чулками второго ряда, которых скорее следовало бы назвать носками, и со светилами мелких газеток – с этими журналистами он обменивается рукопожатиями и пьет абсент.
Такова судьба всех посредственностей, которым не хватило того, что люди при должностях именуют удачей.
Эта удача есть не что иное, как воля, постоянный труд, презрение к легко добытой славе, глубочайшие познания и терпение, которое если и не заменяет гения, как утверждал Бюффон[640], то бесспорно составляет его половину.
Во всем сказанном вы не видите ничего, что грозило бы хоть одной мелкой неприятностью Каролине. Вы полагаете, что эта история пяти сотен молодых людей, которые в настоящее время топчут парижские мостовые, написана в назидание семействам, населяющим девяносто шесть французских департаментов; но прочтите два письма, которыми обменялись две подруги, имеющие несхожих мужей, и вы поймете, что этот рассказ необходим, как экспозиция, с которой начиналась в доброе старое время всякая мелодрама… Вы увидите, на какие ухищрения идет парижский павлин, который ради своих тайных матримониальных планов распускает перья в родном городе и пестует свою славу, чьи лучи, подобно солнечным, светят и греют только на огромном расстоянии.
От госпожи Клары де Ла Руландьер, урожденной Жюго, госпоже Адольф де Шодорей, урожденной Эрто Вивье[641]
Ты мне до сих пор ничего не написала, милая Каролина, и это очень дурно с твоей стороны. Разве не пристало более счастливой из подруг начать первой и утешить ту, что осталась в провинции!
После твоего отъезда в Париж я все-таки вышла за господина де Ла Руландьера, председателя суда. Ты с ним знакома и сама поймешь, могу ли я, чье сердце напитано нашими идеями, быть довольной этим браком. Я знала, на что иду: обыкновенное общество мое составляют бывший председатель суда, дядюшка моего мужа, и моя свекровь, у которой от старинного парламентского общества Экса остались только чванство и суровый нрав. Я редко остаюсь одна, а выезжаю только в сопровождении свекрови или мужа. По вечерам мы принимаем всех самых солидных жителей города. Эти господа играют в вист по два су за фишку и ведут разговоры вроде следующего: «Господин Витремон умер, оставил двести восемьдесят тысяч франков…» Это говорит заместитель председателя, юноша сорока семи лет, от которого веселья столько же, сколько от мистраля. А ему отвечают: «Неужели?.. Вы это знаете наверное?»
Под «этим» подразумеваются двести восемьдесят тысяч франков. Маленький судья разглагольствует, рассказывает о вкладах покойного, все обсуждают стоимость ценных бумаг и в результате обсуждения приходят к выводу, что «это» равняется если не двумстам восьмидесяти тысячам франков, то чему-то вроде того…
Тут все хором принимаются восхвалять покойника за то, что он держал хлеб под замком и надежно помещал свои сбережения, все до единого су, по всей вероятности ради того, чтобы все, кто надеется получить какое-нибудь наследство, захлопали в ладоши и вскричали с восхищением: «Он оставил двести восемьдесят тысяч франков!» Ведь у каждого есть больные родственники, о которых говорят: «Оставит ли он столько же?» – и обсуждают живых так же, как обсуждали мертвых.
Их не интересует ничего, кроме видов на наследство, видов на доходные места и видов на урожай.
Могла ли я думать, когда смотрела в детстве на хорошеньких белых мышек, которые бегали по кругу в клетке на окне у холодного сапожника с улицы Сен-Маклу, – могла ли я думать, что вижу точное изображение моего будущего?
И это я, из нас двоих самая живая, одаренная самым пылким воображением! я грешила больше тебя, я наказана сильнее. Я распростилась со своими мечтаниями: теперь меня величают госпожой супругой председателя и я смирилась с тем, что еще сорок лет буду выступать под руку с этим долговязым господином де Ла Руландьером, вести жизнь во всех отношениях убогую и видеть перед собой густые брови и разноцветные глаза на желтой физиономии, не ведающей, что такое улыбка.
Но ты, милая моя Каролина, ты, которая, между нами говоря, всегда была самой рослой из девочек, тогда как я прозябала среди коротышек, ты, не грешившая ничем, кроме гордыни, в двадцать семь лет, с двумя сотнями тысяч франков состояния, ты пленила и покорила великого человека, одного из остроумнейших жителей Парижа, одного из двух талантливых людей, родившихся в нашем городе!.. какая удача!
Теперь ты вращаешься в самых блистательных парижских кругах. Благодаря возвышенным привилегиям, которые доставляет гений, ты имеешь доступ в салоны Сен-Жерменского предместья и тебя там принимают радушно. Ты наслаждаешься изысканными прелестями беседы с двумя-тремя прославленными женщинами нашего времени, которые так остроумны, что их словечки долетают до нашего городка, точно ракеты Конгрива[642]. Ты бываешь у барона Шиннера, о котором нам столько рассказывал Адольф и которого посещают все великие художники, все прославленные иностранцы[643]. Одним словом, если ты захочешь, то скоро станешь одной из королев Парижа. Ты и сама можешь давать вечера и увидишь у себя львиц и львов литературы[644], большого света и финансов, ведь Адольф говорил нам о своих знаменитых друзьях и связях с любимцами моды в таких словах, что я уверена: ты будешь принимать их сама и будешь принята у них.
У тебя десять тысяч франков годового дохода и наследство от тетушки Карабес[645], муж твой зарабатывает двадцать тысяч, так что вы, верно, держите экипаж, а поскольку ты имеешь бесплатный доступ во все театры, поскольку журналисты царят на всех церемониях, разорительных для того, кто желает угнаться за парижскими новинками, поскольку их всякий день приглашают на обеды, ты наверняка живешь так, как будто годового дохода у тебя шестьдесят тысяч!.. Ах! ты-то счастлива! потому ты меня и забыла!
Что ж, я понимаю, у тебя нет ни одной минуты свободной. Причина твоего молчания – твое блаженство, и я тебя прощаю. Но если однажды, утомившись от стольких наслаждений, ты снизойдешь со своих высот и вспомнишь о бедной Кларе, напиши мне, расскажи, каково это – быть замужем за великим человеком… опиши мне знатных парижских дам, особенно тех, которые заняты сочинительством… ах! мне так хочется знать, из чего они сделаны, поэтому не забудь ни одной мелочи, если ты не забыла, что тебя любит, несмотря ни на что, твоя бедная Клара Жюго.
Ответ
От госпожи Адольф де Шодорей госпоже председательше де Ла Руландьер, в Вивье Париж…
Ах! бедная моя Клара, если бы ты знала, о скольких мелких огорчениях напомнило мне твое простодушное послание, ты бы не стала его писать. Не только подруга, но даже неприятельница не станет сдирать повязку с женщины, искусанной мошкарой, только ради того, чтобы пересчитать укусы…
Для начала скажу тебе: для женщины двадцати семи лет, у которой недурная наружность, но гренадерский рост, подобающий скорее императору Николаю, чем моей скромной персоне[646], я еще довольно счастлива!.. И вот почему.
Адольф, пользуясь тем, что разочарования посыпались на меня градом, врачует раны, нанесенные моему самолюбию, такой любовью, такой нежной заботой, такой трогательной предупредительностью, что, право, многие женщины позавидовали бы возможности извлекать столько выгод из недостатков мужа; впрочем, далеко не все литераторы (а Адольф, увы, едва дотягивает до роли литератора) – существа, в раздражительности, нервности, переменчивости и капризности не уступающие женщинам, – обладают достоинствами Адольфа и, надеюсь, не все так несчастливы, как он.
Увы! мы с тобой достаточно привязаны друг к другу, чтобы я могла сказать тебе правду. Я спасла своего мужа от глубочайшей нищеты, которую он очень ловко скрывал. Он не только не зарабатывает двадцать тысяч франков в год, он не заработал этой суммы за все те пятнадцать лет, что провел в Париже. Мы живем в четвертом этаже на улице Жубера и платим за нее тысячу двести франков в год[647], а на оставшиеся восемь с половиной тысяч франков я стараюсь обеспечить нам достойное существование.
Я принесла Адольфу удачу: после того как мы поженились, ему поручили заведовать фельетоном в одной газете и платят четыреста франков в месяц за работу, которая, по правде говоря, отнимает у него немного времени. Получил он это место благодаря выгодному помещению капитала. Мы внесли семьдесят тысяч франков из наследства моей тетушки Карабес в качестве залога за эту газету[648], и нам платят девять процентов от дохода, а вдобавок у нас есть акции. Все это случилось десять месяцев назад, и с тех пор наши доходы удвоились, мы живем в достатке.
В денежном отношении, как и в сердечном, мне не на что жаловаться. Пострадало в браке одно лишь мое самолюбие; все мои амбиции пошли прахом. Ты догадаешься о всех мелких неприятностях, которые мне досаждают, по одной, самой первой.
Мы с тобой решили, что у Адольфа превосходные отношения со знаменитой баронессой Шиннер, славящейся своим острым умом, влиянием, богатством и связями с другими знаменитостями; я полагала, что он принят у нее на правах друга; муж меня представил, но приняли меня довольно холодно. Гостиные госпожи Шиннер обставлены с пугающей роскошью; она не только не отдала мне визит, но, напротив, через три недели имела наглость оставить карточку в такой час, когда приличные люди визитов не делают.
Вскоре после приезда в Париж я прогуливаюсь по бульвару, гордясь моим безвестным великим человеком; он толкает меня локтем и показывает вдали низкорослого и плохо одетого толстяка: «Смотри, вот такой-то!» Он называет мне одного из семи-восьми людей, прославивших Францию в Европе. Я готовлюсь восхищаться и вижу, как Адольф со счастливым видом раскланивается с настоящим великим человеком, а тот в ответ сухо кивает ему как человеку, с которым он за десять лет не сказал двух слов[649]. Вероятно, Адольф попытался привлечь его внимание ради меня.
– Он с тобой не знаком? – спрашиваю я у мужа.
– Нет, знаком, но, верно, принял меня за другого, – отвечает мне Адольф.
Точно так же обознались прославленные поэты, знаменитые музыканты, государственные мужи. Зато мы по десять минут болтаем у входа в какой-нибудь пассаж с господами Арманом дю Канталем, Жоржем Бомануаром, Феликсом Вердоре, о которых ты никогда и не слыхивала. Госпожи Константина Рамашар, Анаис Кротта и Люсьена Вуйон навещают нас и грозят мне своей синей дружбой[650]. Мы приглашаем к обеду директоров газет, которые у нас в провинции никому не известны. Наконец, мне довелось с горькой радостью увидеть, как Адольф отклоняет приглашение на вечер, куда не позвали меня.
Да, милая, талант – всегда редкий цветок, взрастающий по своей воле; в теплице его не вывести. Я не заблуждаюсь насчет Адольфа: он посредственность безусловная, всеми признанная; он сам говорит, что у него нет другого шанса, кроме как выступать в литературе на вторых ролях. В Вивье он слыл человеком остроумным; но чтобы иметь такую репутацию в Париже, нужно обладать всеми разновидностями острого ума в невероятном количестве.
Я стала уважать Адольфа; поначалу он обманывал меня в мелочах, но затем рассказал мне всю правду о своем положении и, не унижая себя сверх меры, пообещал сделать меня счастливой. Он надеется, подобно многим посредственностям, получить в конце концов какое-нибудь место вроде помощника библиотекаря или управляющего газетой. А позже вдруг получится избрать его депутатом от Вивье?
Живем мы в безвестности; видимся с пятью-шестью приятелями и приятельницами, которые нам подходят, и вот то блистательное существование среди сливок общества, какое ты мне приписываешь.
Время от времени мне случается проглотить горькую пилюлю, стать жертвой злоязычия. Вот, например, вчера я прогуливалась по фойе Оперы и услышала, как один из самых язвительных остроумцев, Леон де Лора[651], говорит одному из наших самых знаменитых критиков: «Согласитесь, только Шодорей мог отправиться на берега Роны за тополем из Каролины!» – «Что ж! – отвечал критик, – тополь-то цветущий, весь в прыщах». Они слышали, как муж называет меня по имени. А ведь в Вивье я слыла красивой, я высокого роста, хорошо сложена и пока достаточно дородна, чтобы составить счастье Адольфа! Вот так я убеждаюсь, что в Париже красота женщин стоит не больше, чем ум мужчин из провинции.
Одним словом, если ты хотела узнать именно это, я скажу тебе: я никто; а вот если ты хочешь знать, в чем состоит моя философия, я скажу тебе: я счастлива оттого, что мой мнимо великий человек оказался человеком заурядным.
Прощай, милая подруга, несмотря на разочарования и мелкие неприятности моей жизни, участь моя все-таки, как видишь, более завидна; Адольф молод и хорош собой. Каролина Эрто
В ответе Клары содержалась, среди прочих, такая фраза: «Надеюсь, что, благодаря твоей философии, ты и дальше будешь вкушать счастье в безвестности». Клара, подобно всем закадычным подругам, отказывала в лучшей будущности чужому мужу, ради того чтобы отомстить своему.
§ 2. Вариация на ту же тему
(Письмо, найденное в шкатулке в тот день, когда она заставила меня долго дожидаться в своей уборной, а сама пыталась выпроводить докучную подругу, которая не понимает намеков, как выразительно на нее ни смотри и как ни понижай голос. Я подхватил простуду, но зато добыл письмо.)
Этой самодовольной записке не придали значения писцы нотариуса, составлявшие опись имущества покойного господина Фердинанда де Бургареля, который недавно был оплакан политиками, художниками и любовницами и смерть которого положила конец великого провансальскому роду Боргарелли, ибо фамилия Бургарель, как всем известно, представляет собой искаженное Боргарелли, подобно тому как фамилия французских Жирарденов произошла от флорентийских Герардини[652].
Умный читатель без труда сообразит, к какому периоду жизни Адольфа и Каролины относится это письмо.
Милая подруга!
Я думала, что найду свое счастье в браке с художником, чьи таланты столь же велики, что и обаяние, с мужчиной возвышенного характера и острого ума, преисполненным познаний и способным подняться по карьерной лестнице, не опускаясь до интриг; да что я говорю, ты ведь знакома с Адольфом и оценила его по заслугам: он любит меня, он прекрасный отец, я обожаю наших детей. Адольф бесконечно добр ко мне, я люблю его и им восхищаюсь; но, милая моя, в моем блаженстве кое-чего недостает. Розы, на которых я почиваю, имеют немало шипов. А в сердце женщины царапины быстро превращаются в раны. Раны начинают кровоточить, болят все сильнее, женщина страдает, страдания наводят на мысли, мысли громоздятся одна на другую и обращаются в чувства. Ах, милая, у тебя еще все впереди; как ни жестоко это звучит, мы живем не только любовью, но и тщеславием. Чтобы жить одной любовью, надобно жить не в Париже. Разве огорчились бы мы тем, что у нас всего одно белое перкалевое платье, если бы наш любимый мужчина не имел случая наблюдать ежедневно других женщин, одетых иначе, более элегантно, чем мы, и вселяющих вдохновение своими манерами и множеством мелких деталей, из которых рождаются большие страсти? Тщеславие, милая подруга, в нас сродни ревности, той прекрасной и благородной ревности, которая велит нам защищать свои владения от завоевателей, царить единовластно в одной душе, всю жизнь дарить счастье одному сердцу. Так вот, женское мое тщеславие страдает. Какими бы мелкими ни были эти неприятности, я, к несчастью, убедилась, что в браке мелких неприятностей не бывает. От постоянного соприкосновения ощущений, желаний, мыслей все здесь разрастается. Вот причина моей печали, которую ты заметила и о которой я предпочла не распространяться. Это такой предмет, о котором на словах можно сказать слишком много, на письме же легче себя сдержать. В нравственном отношении разница между тем, что говорится и что пишется, так велика! На бумаге все приобретает вид торжественный и серьезный! Здесь лишнее слово не сорвется с языка. Разве не потому так драгоценны письма, где мы даем волю нашим чувствам? Ты бы сочла меня несчастной, а я всего лишь оскорблена. Ты застала меня дома одну, без Адольфа. Я только что уложила детей, они спали. Адольф уже в который раз был приглашен в светское общество, куда я не езжу, где желают видеть Адольфа без жены. Есть салоны, где он бывает без меня, есть множество развлечений, которыми он наслаждается без меня. Если бы его звали де Наварреном, а я была урожденная д’Эспар[653], никто бы не посмел нас разлучить, нас бы повсюду приглашали вместе. Он привык к своему образу жизни и не замечает, как больно и унизительно все это для меня. Я уверена, что, заметь он мое огорчение, которого я стыжусь, он пренебрег бы мнением света и сделался еще более бесцеремонным, чем те, кто нас разлучает. Но если бы он настоял на том, чтобы меня позвали в эти салоны, это замедлило бы его карьеру, доставило ему врагов, воздвигло перед ним множество препон, а мне причинило на глазах у всех множество мучений. Потому я предпочитаю мои нынешние страдания. Адольф преуспеет! Моя месть зреет в его гениальном уме. В один прекрасный день свет заплатит мне за все оскорбления. Но когда наступит этот день? А вдруг к этому времени мне уже исполнится сорок пять? Лучшую пору своей жизнь я проведу дома у камелька, предаваясь одной и той же мысли: Адольф смеется, забавляется, болтает с красивыми женщинами и стремится им понравиться, а я тут ни при чем.
А вдруг в конце концов он меня разлюбит?
Да и вообще, разве можно равнодушно сносить презрение, а я чувствую, что, хотя я молода, красива и добродетельна, меня все презирают. И потом, разве я могу запретить себе думать? Разве могу не впадать в бешенство при мысли о том, что Адольф обедает в городе без меня? Я не наслаждаюсь его триумфами, не слышу его остроумных или глубоких реплик, ибо он отпускает их для других! А в том мещанском кругу, где он меня увидел и понял, что я изящна, богата, молода, красива и остроумна, мне было бы тесно. Вот мое несчастье, и оно непоправимо.
Одним словом, довольно, чтобы по той или иной причине я не имела доступа в какой-либо салон – и вот я уже страстно желаю туда попасть. И это совершенно естественно: так устроено человеческое сердце. Древние были совершенно правы, когда устраивали гинекеи. Столкновение женских самолюбий в собраниях, возникших не больше четырех столетий назад, стоило нам многих горестей, а обществу – многих кровавых споров.
Конечно, милая подруга, когда Адольф возвращается домой, я встречаю его очень нежно; однако ни у кого не хватит сил всякий раз ожидать с одинаковой страстью. Что же станется с нами, если однажды вечером я встречу его холоднее, чем обычно?
Понимаешь ли ты теперь, какую глубокую рану разбередил тот шип, о котором я сказала прежде? В женском сердце таятся такие же пропасти, как в Альпах: издали невозможно догадаться ни об их глубине, ни об их ширине. То же и с чужой душой, даже дружеской. Одна подруга не догадывается о том, как мучается другая. Чужие трудности кажутся пустяком, а между тем они делают жизнь совершенно невыносимой.
Я пыталась себя уговорить; но чем больше я себя уговаривала, тем яснее понимала, как сильно страдаю из-за этого пустяка. И теперь я вполне предаюсь своему страданию.
Два голоса спорят во мне в те вечера – к счастью, пока довольно редкие, – когда я в одиночестве поджидаю возвращения Адольфа.
Один, ручаюсь, раздается из «Фауста» Эжена Делакруа, который лежит на моем столе[654]. Говорит Мефистофель; этот страшный прислужник, который так умело направляет шпаги, покинул гравюру и дьявольски красуется перед мной, хохочет, разевая ту щель, которую великий художник нарисовал у него под носом, и устремляет на меня взор, рассыпающий рубины и брильянты, кареты и металлы, наряды и алые шелка и еще тысячи жгучих наслаждений.
«Разве ты не создана для света? – восклицает он. – Ты красивее самой красивой герцогини; твой голос манит, как голос сирены, твои руки достойны почтения и любви!.. О! как прекрасно выглядели бы они, унизанные браслетами, на фоне бархатного платья! Твои волосы – точно цепи, способные приковать к тебе всех мужчин; и все эти победы ты могла бы сложить к ногам Адольфа, показать ему свое могущество с тем, чтобы никогда им не воспользоваться! Это встревожило бы его и пробудило от той оскорбительной спячки, в которой он теперь пребывает. Ступай, не бойся! проглоти несколько капель презрения, и скоро ты будешь купаться в потоках фимиама! Дерзни стать царицей! Как ты заурядна, когда сидишь у своего очага! Рано или поздно хорошенькая супруга, любимая жена умрет в тебе, если ты так и не расстанешься с домашним платьем. Ступай, пусти в ход кокетство, и тем ты упрочишь свою власть! Покажись в салонах, и твоей хорошенькой ножке не составит труда попрать любовь твоих соперниц».
Второй голос раздается из беломраморного дверного наличника, который колышется, словно платье. Кажется, будто мне явилась пречистая дева в венке из белых роз, с зеленой пальмовой ветвью в руке. Ее голубые глаза улыбаются мне.
Эта скромная Добродетель говорит мне: «Оставайся на месте! будь доброй, как и прежде, дари счастье этому мужчине, таково твое призвание. Ангельская кротость побеждает любые муки. Вера в себя укрепляла мучеников, и боль от костра казалась им слаще меда. Потерпи немного; после ты почувствуешь себя счастливой».
Порой в эту самую минуту Адольф возвращается домой, и я уже чувствую себя счастливой. Но, милая подруга, терпения у меня меньше, чем любви; порой я готова разорвать в клочья женщин, которые вхожи повсюду и которых везде ждут как мужчины, так и женщины. Сколько глубины в словах Мольера:








