Текст книги "Сочинения"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 78 (всего у книги 86 страниц)
– Вот истинный мудрец! – позавидовал Бирото спокойной жизни дяди.
– Ну, – сказал Пильеро, снимая очки, – я узнал вчера в кафе «Давид» об этой истории с Рогеном и об убийстве его любовницы, Прекрасной Голландки. Надеюсь, что после нашего разговора – ведь мы хотели стать фактическими владельцами земли – ты получил у Клапарона расписку?
– Увы, дяди! Вы бередите мою рану, в том-то и горе, что нет!
– Ах, проклятье! Значит, ты разорен! – воскликнул Пильеро, роняя газету, которую Бирото поспешил поднять, хотя эта газета была «Конститюсьонель».
Пильеро так был захвачен своими мыслями, что его строгое, точно из бронзы отлитое лицо приобрело чеканность медали: он слушал долгий рассказ Бирото, застыв в полной неподвижности, устремив сквозь окно невидящий взгляд на стену соседнего дома. Он слушал и судил, взвешивая, очевидно, все «за» и «против» с беспристрастием нового Миноса, который переплыл через Стикс коммерции, сменив набережную Морфондю на скромную квартирку в четвертом этаже.
– Так как же, дядя? – спросил Бирото, закончив свой рассказ просьбой продать на шестьдесят тысяч франков ренты и ожидая ответа.
– Увы, мой бедный племянник, я не могу этого сделать, ты слишком запутался. Рагоны и я, мы потеряем по пятьдесят тысяч франков каждый. Эти достойные люди, по моему совету, продали акции Ворчинских копей, и раз они понесут убыток, я считаю своим долгом если не вернуть им капитал, то хотя бы помочь им, помочь также своей племяннице и Цезарине. Всем вам, быть может, понадобится кусок хлеба, и вы его у меня найдете…
– Кусок хлеба, дядя?
– Да, да, кусок хлеба! Посмотри правде в глаза: тебе не выпутаться. Из пяти тысяч шестисот франков ренты я могу отдать четыре тысячи, поделив их между вами и Рагонами. Я хорошо знаю Констанс; коль скоро случилась беда, она будет работать не покладая рук, она во всем будет себе отказывать, да и ты тоже, Цезарь!
– Ведь не все еще пропало, дядя!
– Ну, я держусь другого мнения.
– Вы не правы, и я докажу вам это.
– Что ж, буду только рад.
Бирото ушел от дяди, ничего ему не ответив. Он приходил за утешением и за поддержкой, но получил еще один удар, на этот раз, правда, менее сокрушительный, но то был удар не в голову, а в сердце; а ведь в сердце была сосредоточена вся жизнь бедняги. Он спустился уже на несколько ступеней, но потом поднялся обратно.
– Сударь, – холодно сказал он Пильеро, – Констанс ни о чем не знает, сохраните, по крайней мере, все это в тайне. И попросите Рагонов не лишать меня домашнего покоя, – он необходим мне для борьбы с несчастьем.
Пильеро в знак согласия кивнул головой.
– Мужайся, Цезарь! – сказал он. – Ты, я вижу, на меня сердит; но позднее, подумав о жене и дочери, ты поймешь, что я был прав.
Цезарь пал духом, услышав мнение дяди, которого почитал человеком очень проницательным; с высоты своих надежд и упований он низвергся в топкое болото неуверенности. Среди жестоких коммерческих бурь человек, не обладающий, как Пильеро, закаленной душой, становится игрушкой событий: он то прислушивается к чужим мнениям, то действует по собственному разумению, подобно путнику, устремляющемуся за блуждающими огоньками. Он позволяет вихрю закружить себя, вместо того чтобы, зажмурившись, лечь на землю и дать ему пронестись мимо, либо, взвившись вверх, включиться в движение этого вихря и потом из него вырваться.
Бирото среди своих терзаний вспомнил о тяжбе из-за несостоявшегося займа. Он направился на улицу Вивьен к своему стряпчему Дервилю; он хотел как можно скорей начать дело, если тот найдет, что есть надежда добиться признания сделки недействительной. Парфюмер застал Дервиля дома, – он сидел у камина в белом фланелевом халате, спокойный и невозмутимый, как и подобает стряпчему, привыкшему к самым потрясающим признаниям. Бирото впервые заметил эту намеренную холодность; она заставляла остыть любого уязвленного, охваченного страстями человека, лихорадочно трепещущего за свое благосостояние, за жену и детей, болезненно ущемленного в своих жизненных интересах и чести, подобно самому Цезарю, который рассказывал теперь о постигшем его несчастье.
– Если будет доказано, – заявил, выслушав его, Дервиль, – что у Рогена уже не было в наличии той суммы, которую он должен был выдать вам за счет заимодавца, то, поскольку деньги выданы не были, сделка может быть признана недействительной и заимодавец будет взыскивать эту сумму, как и вы свои сто тысяч франков, с залога за контору. Я в таком случае отвечаю за исход процесса, насколько это вообще возможно, ибо заранее выигранных дел не бывает.
Выслушав мнение столь опытного юриста, парфюмер приободрился; он попросил Дервиля добиться судебного решения в течение двух недель. Но стряпчий ответил, что решения об отмене сделки удастся добиться лишь месяца через три.
– Через три месяца! – воскликнул парфюмер, полагавший уже, что часть необходимых ему средств найдена.
– Если мы даже добьемся скорого разбирательства дела, нам не заставить противника шагать с нами в ногу: он воспользуется всеми законными поводами для проволочки; адвокаты не всегда являются в суд; кто знает, быть может, противная сторона пойдет на заочное решение дела? Не все идет так, как нам хочется, уважаемый, – закончил, улыбаясь, Дервиль.
– А как же в коммерческом суде? – спросил Бирото.
– О, между судом коммерческим и судом уголовным и гражданским огромная разница, – ответил адвокат. – Там, у себя, вы решаете все дела сплеча! У нас же в суде все делается по форме. Форма – оплот законности. Пришлось бы вам по вкусу скороспелое решение, которое лишило бы вас сорока тысяч франков? Так вот и ваш противник, увидав, что его деньги в опасности, будет защищаться. Отсрочки – это судебные рогатки.
– Вы правы, – сказал Бирото. Простившись с Дервилем, он вышел от него совершенно убитый.
– Все они правы. Денег! Денег! – стонал он, шагая по улице и разговаривая сам с собой, подобно всем озабоченным людям в неистово клокочущем Париже, который кто-то из современных поэтов назвал кипящим котлом. Когда он вернулся в лавку, приказчик, разносивший счета, встретил его сообщением, что все клиенты, в связи с приближением Нового года, расписавшись в получении счетов, оставили их у себя.
– Значит, негде достать денег! – громко, на всю лавку сказал парфюмер и тут же прикусил себе язык: все приказчики повернули к нему головы.
Так прошло пять дней, пять дней, в течение которых Брашон, Лурдуа, Торен, Грендо, Шафару – словом, все кредиторы, ничего не получившие по своим векселям, – претерпели, подобно хамелеону, ряд превращений, обычных для заимодавца, прежде чем от мирного состояния доверия он перейдет к кровожадной ярости богини войны Беллоны. В Париже люди легко поддаются скупому недоверию, а великодушному порыву уступают лишь с трудом; но, ступив однажды на путь опасений и коммерческих предосторожностей, кредитор доходит до таких гнусностей, которые ставят его ниже должника. Приторная любезность кредиторов сменилась злобным нетерпением, назойливостью, взрывами негодования, леденящим холодом бесповоротного решения, наглостью заготовленной судебной повестки. Брашон, богатый обойщик из Сент-Антуанского предместья, кредитор с задетым самолюбием, – ибо он не был приглашен на бал, – первым протрубил атаку: он требовал уплаты ему долга в двадцать четыре часа, требовал гарантий, и не в виде какой-то там описанной мебели, а в виде закладной на недвижимое имущество в предместье Тампль. Как ни яростны были преследования кредиторов, у Бирото все же бывали минуты передышки. Но вместо того чтобы принять твердое решение и как-то справиться с первыми передрягами, вызванными его тяжелым положением, Цезарь все свои помыслы сосредоточил на том, чтобы жена – единственно, кто мог бы помочь ему советом, – ничего о них не узнала. Стоя у дверей своей лавки, он охранял ее, точно часовой. Он посвятил Селестена в тайну своих временных затруднений, и тот с удивлением и любопытством приглядывался к хозяину: Цезарь терял в его глазах все свое значение, как теряют его в час катастрофы все посредственные люди, преуспевавшие лишь в силу приобретенной сноровки и житейского опыта. Не обладая энергией, необходимой для борьбы с надвигавшейся со всех сторон бедой, Цезарь все же нашел в себе достаточно мужества, дабы разобраться в своем положении. Чтобы рассчитаться за перестройку дома, уплатить за квартиру, произвести срочные платежи, ему требовалось к 30 декабря и к 15 января шестьдесят тысяч франков наличными, из них тридцать тысяч к 30 декабря; все же ресурсы его едва достигали двадцати тысяч франков; ему не хватало, стало быть, десяти тысяч франков. Но положение отнюдь не казалось ему безнадежным, ибо он теперь уже не заглядывал вперед, а жил изо дня в день, подобно искателям приключений. Пока слух о его денежных затруднениях еще не распространился, Цезарь решил предпринять ловкий, по его мнению, ход – обратиться к знаменитому Франсуа Келлеру, банкиру, оратору и филантропу, известному своей благотворительностью и готовностью быть полезным парижскому торговому миру, чтобы удержать тем самым за собой в палате место представителя города Парижа. Банкир был либерал; Бирото – роялист; но парфюмер мерил всех на свою мерку и видел в разнице убеждений только лишнее основание для получения кредита. Если бы от него потребовали гарантий, Бирото рассчитывал попросить у Ансельма тысяч на тридцать векселей – в преданности Попино он не сомневался; получение кредита помогло бы ему выиграть тяжбу и расплатиться с самыми алчными из кредиторов. Парфюмер, человек общительный, привыкший рассказывать перед сном своей милой Констанс о всех своих треволнениях, черпая в этом мужество, и приходивший к правильному решению, только выслушав возражения жены, не мог поговорить о своих затруднениях ни с ней, ни со старшим приказчиком, ни с дядей. И заботы ложились на него двойным бременем. Однако самоотверженный мученик предпочитал терзаться сам, лишь бы не заронить искру тревоги в душу жены; он собирался рассказать ей обо всем, когда опасность минует. У него не хватало решимости на это ужасное признание. Страх за жену придавал ему силу сносить терзания. Каждое утро Цезарь отправлялся в церковь св. Роха и поверял свои горести богу.
«Если по дороге домой я не встречу ни одного солдата – значит, моя молитва будет услышана. Это послужит мне небесным знамением», – думал он, вознеся богу мольбу о помощи.
И Цезарь бывал счастлив, если не встречал солдата. Все же у него было бесконечно тяжело на сердце, и он нуждался в близкой душе, перед которой мог бы излить свою тоску. Цезарине он уже доверился, получив роковое известие, и теперь она полностью была посвящена в его тайну. Они украдкой обменивались взглядами, в которых сквозило отчаяние или надежда, возносили горячие мольбы, задавали участливые вопросы и друг другу отвечали на них, – словом, между ними царило полное взаимопонимание. Для спокойствия жены Бирото притворялся веселым и жизнерадостным. Спросит его о чем-нибудь Констанс, – о! все идет отлично! Попино, о котором Цезарь и думать позабыл, процветает! «Масло» – нарасхват! Векселя Клапарону будут оплачены, беспокоиться нечего. На эту деланную веселость было жутко смотреть. Когда Констанс засыпала на своем пышном ложе, Бирото садился в постели и погружался в мысли о своем несчастье. Иной раз к нему прибегала Цезарина – босиком, в одной сорочке, накинув на белые плечи шаль.
– Ты плачешь, папа, я слышу, – говорила она, обливаясь слезами.
Отправив великому Франсуа Келлеру письмо с просьбой принять его, Бирото впал в такое оцепенение, что дочь повела его погулять по Парижу. Тогда только он впервые заметил громадные красные афиши, расклеенные на улицах, и в глаза ему бросились слова: «Кефалическое масло».
В то время как «Королева роз» трагически клонилась к своему закату, на горизонте в блеске успеха всходило новое светило – «Торговый дом А. Попино». Руководствуясь советами Годиссара и Фино, Ансельм отважно выпустил в продажу свое масло. За три дня на самых видных местах в столице были расклеены две тысячи афиш. Нельзя было не наткнуться на «Кефалическое масло», не прочесть сочиненных Фино лаконичных фраз о том, что заставить волосы вырасти вновь – невозможно, а красить их – опасно, фраз, подкрепленных цитатами из доклада Воклена в Академии наук; то была гарантия продлить жизнь волос, выданная каждому, кто будет пользоваться «Кефалическим маслом». Все парижские брадобреи, парикмахеры и парфюмеры украсили свои двери золоченой рамкой с превосходно отпечатанной на веленевой бумаге рекламой, вверху которой в уменьшенном виде красовалась гравюра «Геро и Леандр» со следующим изречением в виде эпиграфа: «Народы древности сохраняли свои волосы благодаря употреблению «Кефалического масла».
– Он придумал постоянные рамки! Да ведь это – вечная реклама! – пробормотал пораженный Бирото, разглядывая витрину «Серебряного колокола».
– Разве ты не видел у нас в лавке такой же рамки? – спросила его дочь. – Ее принес нам сам господин Попино, а еще он принес и передал Селестену триста флаконов масла.
– Нет, не видел, – ответил Бирото.
– Пятьдесят флаконов Селестен уже продал случайным покупателям, а шестьдесят – нашим постоянным клиентам.
– А! – произнес Цезарь.
Парфюмер, ошеломленный гудением тысячи колоколов, которыми нужда оглушает свои жертвы, жил в состоянии непрерывного головокружения; Попино прождал его накануне целый час и ушел, поговорив с Констанс и Цезариной; он узнал от них, что Цезарь всецело поглощен каким-то крупным делом.
– Ах да, земельные участки!
Попино целый месяц не покидал улицы Сенк-Диаман, проводил ночи напролет и все воскресные дни на фабрике и поэтому не видел, к счастью, ни Рагонов, ни Пильеро, ни своего дяди-судьи. Бедный юноша спал не более двух часов в сутки. Он обходился пока двумя приказчиками, а его разросшемуся делу их требовалось уже четыре. В торговле случай решает все. Кто не оседлает успеха, точно коня, тот проворонит свое счастье. Попино надеялся, что дядя и тетка встретят его с распростертыми объятиями, когда он скажет им через полгода: «Я прочно стал на ноги и сколотил себе состояние», – и что Бирото так же хорошо его примет, когда через шесть месяцев он вручит парфюмеру его долю – тридцать или сорок тысяч франков. Ансельм ничего не знал ни о бегстве Рогена, ни о несчастье, постигшем Бирото, ни о его денежных затруднениях и не мог поэтому обмолвиться каким-нибудь неосторожным словом в присутствии г-жи Бирото. Он обещал Фино по пятьсот франков за рекламу в большой газете – а их было с десяток! – и по триста франков за рекламу в газете помельче – таких тоже было около десяти, – если в каждой из них по три раза в месяц будет упоминаться о «Кефалическом масле». Фино видел, что из этих восьми тысяч франков ему отчислится тысячи три – первая ставка, которую он сможет бросить на необъятный игорный стол спекуляции. И он ринулся, как лев, на своих друзей и знакомых; он проникал по утрам в спальни редакторов, сновал по вечерам во всех театральных фойе, не вылезал из редакций. «Помни о моем масле, дружище, я-то лично ничуть в нем не заинтересован, просто товарищеская услуга кутиле Годиссару». Этой фразой начинался и кончался любой его разговор. Он взял штурмом нижние колонки последних газетных полос, помещая там собственноручно написанные заметки, а гонорар за них оставлял в пользу сотрудников. Хитрый, как статист, стремящийся выбиться в актеры, проворный, словно мальчишка на побегушках, выколачивающий шестьдесят франков в месяц, он строчил льстивые письма, играл на людском самолюбии, оказывал грязненькие услуги редакторам – только бы протолкнуть свои статейки о «Кефалическом масле». Деньги, обеды, заискивания – в своей лихорадочной деятельности он не брезговал ничем. Он подкупал театральными билетами наборщиков, заполняющих в полночь последнюю газетную колонку какой-либо заметкой из кучи «смеси», всегда имеющейся про запас в любой газете; Фино вертелся с озабоченным видом в это время в типографии, словно ему надо было еще раз просмотреть какую-нибудь статью. Приятель всех и каждого, он помог «Кефалическому маслу» одержать верх над «Кремом Реньо», над «Бразильским бальзамом» и другими косметическими средствами, хотя у изобретателей их и хватило гениальности догадаться первыми, какое огромное влияние на публику оказывает повторяющаяся в газетных заметках реклама. В те блаженные времена многие журналисты, подобно волам, не сознавали собственной силы и были заняты актрисами – Флориной, Туллией, Мариеттой и другими. Они всем командовали, но ничего от этого не получали. Андош не добивался ни аплодисментов для актрисы, ни устройства пьесы в театр, ни принятия своего водевиля, ни гонорара за статьи; наоборот, он сам в нужный момент предлагал деньги взаймы и умел кстати пригласить позавтракать; а потому не оказалось ни одной газеты, которая не говорила бы о «Кефалическом масле», не утверждала бы, что оно по составу своему соответствует анализам Воклена, не издевалась бы над теми, кто верит, что можно заставить волосы расти, не предупреждала бы, что красить их опасно.
Заметки эти радовали сердце Годиссара, который, пользуясь газетами, как оружием в своей борьбе с предрассудками, производил в провинции то, что впоследствии с его легкой руки спекулянты стали называть «лихой атакой». Парижские газеты в ту пору безраздельно господствовали в провинции – она, несчастная, собственными органами печати еще не обзавелась. Газеты изучались там тщательнейшим образом, от заголовка до фамилии типографа – строчки, где могла как раз скрываться насмешка людей, преследуемых за убеждения. Опираясь на прессу, Годиссар достиг блестящих успехов в первых же городах, которые он штурмовал своим красноречием. Все провинциальные лавочники пожелали иметь рамки с рекламой и гравюрой «Геро и Леандр». Фино высмеивал «Макассарское масло» в очаровательной шутке, вызывавшей столько смеха в театре «Фюнамбюль»: Пьеро хватает половую щетку, в которой остались одни дырочки, мажет ее «Макассарским маслом», и щетка становится вдруг густой, словно лесная чаща. Эта забавная сценка вызывала хохот всего зала.
Впоследствии Фино, весело посмеиваясь, признавался, что без этой тысячи экю он погиб бы от нищеты и горя. Тысяча экю была для него целым состоянием. Эта газетная кампания помогла ему первому догадаться о могуществе рекламы, которой он потом так широко и умело пользовался. Через три месяца Фино уже был редактором небольшой газетки, а в конце концов купил ее, и она-то послужила основой его состояния. Своим процветанием «Торговый дом А. Попино» обязан был лихой атаке, предпринятой в провинции и за границей прославленным Годиссаром, этим Мюратом коммивояжеров; популярность же свою среди публики фирма приобрела благодаря отчаянному штурму газет, породившему широковещательную рекламу, к которой прибегли, впрочем, также и «Бразильский бальзам», и «Крем Реньо». Этот штурм общественного мнения, положивший начало трем состояниям, трем карьерам, вызвал затем нашествие целого полчища людей, алчущих наживы, ринувшихся на газетную арену, где они и произвели настоящий переворот, создав платные объявления. Но в описываемое нами время реклама «Торгового дома А. Попино и К°» красовалась уже на всех стенах и во всех витринах. Бирото не способен был постигнуть значение этой рекламы и удовольствовался тем, что сказал Цезарине: «Маленький Попино пошел по моим стопам!»; он не понимал того, что времена изменились, не умел оценить могущества новых методов, стремительность и размах которых позволяют несравненно быстрее захватить рынок. Со дня бала Бирото ни разу не был на своей фабрике и не знал, какую кипучую деятельность развил там Попино. Ансельм забрал на фабрику всех рабочих Бирото и сам проводил там ночи напролет. Ему везде мерещилась Цезарина: она сидела на каждом ящике, лежала в каждой отправляемой посылке, смотрела на него со всех накладных. Он говорил себе: «Она будет моей женой», когда, сняв сюртук и засучив рукава по локоть, лихорадочно заколачивал ящики вместо разосланных с поручениями приказчиков.
Продумав всю ночь над тем, что надо сказать и чего не говорить одному из крупнейших представителей банковских сфер, Цезарь отправился на другой день на улицу Гуссэ и с замиранием сердца подошел к особняку банкира-либерала, принадлежавшего к партии, которую обвиняли – и с полным основанием – в стремлении низвергнуть Бурбонов. Парфюмер, как и все парижские торговцы, ничего не знал о людях и нравах банковских сфер. В Париже между высшими банковскими кругами и торговым миром есть связующее звено – второстепенные банкирские дома, удобные для банков посредники, которые служат для них еще одной лишней гарантией. Констанс и Цезарь, никогда не выходившие за пределы своих возможностей, никогда не остававшиеся с пустой кассой, хранившие векселя у себя в портфеле, ни разу не обращались в эти второстепенные банкирские дома; еще меньше они были известны, конечно, в высоких банковских сферах. Возможно, что это ошибка – не заручиться заранее кредитом, хотя бы в нем даже и не было надобности: существуют различные мнения на этот счет. Как бы то ни было, Бирото очень сожалел теперь, что ни разу не пускал в ход свою подпись. Он, впрочем, полагал, что ему, помощнику мэра, человеку причастному к политике и пользующемуся некоторой известностью, достаточно будет назвать себя, чтобы быть принятым; он и не подозревал даже, что аудиенции у этого банкира добиваются не меньше посетителей, чем у короля. Войдя в приемную – преддверие кабинета столь знаменитого во многих отношениях человека, – Цезарь Бирото оказался среди многолюдного общества: тут были депутаты, писатели, журналисты, биржевые маклеры, крупные коммерсанты, дельцы, инженеры, но больше всего было «своих людей», которые, пробравшись сквозь группы посетителей и на особый лад постучавшись в дверь кабинета, входили туда вне очереди.
«Что значу я в этой грандиозной машине?» – подумал Бирото, оглушенный шумом и суетой на этой мельнице идей, выпекавшей для оппозиции хлеб насущный, и где разучивали роли великой трагикомедии, разыгрывавшейся представителями «левой».
Справа от него обсуждали вопрос о займе для окончания работ на основных линиях каналов; заем этот был предложен ведомством путей сообщения, и речь шла о миллионах! Слева – журналисты, которых банкир подкармливал из тщеславия, толковали о вчерашнем заседании палаты и об импровизированной речи патрона. За два часа ожидания Бирото три раза наблюдал, как банкир-политик выходил из своего кабинета, провожая шага на три особо важных посетителей. Последнего из них, генерала Фуа, Франсуа Келлер проводил до самой передней.
«Я погиб!» – с замиранием сердца подумал Бирото.
Когда банкир возвращался обратно в свой кабинет, толпа приближенных, друзей и просителей бросалась к нему, как псы, преследующие красивую суку. Несколько дерзких шавок даже пробрались помимо его воли в святилище. Разговор там длился минут пять – десять, иной раз – четверть часа. Одни уходили огорченные, другие – с подчеркнуто довольным видом или напустив на себя важность. Время шло, и Бирото с тревогой поглядывал на часы. Никто не замечал тайных терзаний, беззвучных воплей человека, сидевшего в золоченом кресле в углу возле камина, у дверей кабинета, этого храма кредита, спасителя от всех зол. Цезарь с болью думал, что не так еще давно и он, правда недолго, был у себя таким же царьком, каким этот человек бывает каждое утро, и измерял всю глубину своего падения. Горестная мысль! Как много невыплаканных слез накипело за этот час! Сколько раз Бирото молил бога расположить к нему банкира, ибо под мягкой оболочкой доступности и напускного добродушия он угадывал в Келлере заносчивость, нетерпеливый деспотизм и самое жестокое властолюбие, повергавшие в ужас кроткую душу парфюмера. Наконец в приемной осталось всего лишь десять – двенадцать посетителей, и Бирото решил, что как только скрипнет дверь кабинета, он встанет, приблизится к знаменитому оратору и скажет ему: «Я – Бирото!» Гренадер, первый ринувшийся на редут у Москвы, проявил не больше мужества, чем потребовалось парфюмеру, чтобы отважиться на этот шаг.
«Все же я помощник мэра», – подумал он, вставая, чтобы назвать себя.
Франсуа Келлер придал лицу своему приветливое выражение; взглянув на орденскую ленточку парфюмера, он, явно стараясь быть любезным, отступил на шаг, распахнул дверь своего кабинета и жестом пригласил Цезаря войти; сам он немного задержался, чтобы поговорить с двумя, вихрем на него налетевшими, посетителями.
– Деказ хочет побеседовать с вами, – сообщил один из них.
– Нужно покончить с павильоном Марсан! Король все прекрасно понимает, он нас поддержит! – воскликнул другой.
– Мы вместе поедем в палату, – изрек банкир, надувшись, как лягушка, старающаяся сравняться с волом.
«Как он успевает еще думать о своих делах?» – удивился потрясенный Бирото.
Лучезарный блеск могущества ослепил парфюмера, как слепит ночную бабочку, любящую сумерки или полутьму ясной ночи, яркий солнечный свет. Цезарь заметил громадный стол, заваленный печатными отчетами о заседаниях палаты, проектами бюджета, раскрытыми комплектами газеты «Монитер», просмотренными и размеченными для того, чтобы бросить в лицо какому-нибудь министру сказанные им некогда, а теперь позабытые слова и заставить его от них отречься под аплодисменты простодушной толпы, не способной понять, что все на свете меняется в зависимости от обстоятельств. На другом столе – груды папок, проспектов, докладных записок, тысячи справок, составленных для человека, чьей кассой стремились воспользоваться все зарождающиеся промышленные предприятия. Королевская роскошь этого кабинета, полного картин, статуй и других произведений искусства; камин, заставленный дорогими безделушками, целые кипы ценных бумаг, – отечественных и иностранных, – все это подавляло Бирото, заставляло его чувствовать собственное ничтожество, усиливало его трепет и леденило кровь. На письменном столе Франсуа Келлера пачками лежали векселя, чеки, торговые циркуляры. Банкир сел и принялся быстро подписывать письма, не требующие просмотра.
– Чему я обязан честью видеть вас, сударь? – спросил он, в то время как его проворная и цепкая рука продолжала сновать по бумаге.
При этих словах человека, к которому прислушивалась вся Европа и который обращался на этот раз к нему одному, бедняге парфюмеру показалось, что ему словно всадили в живот кусок раскаленного железа. На лице у него появилось то искательное выражение, какое финансист уже лет десять наблюдал на лицах людей, старавшихся втянуть его в какую-нибудь аферу, выгодную только для них самих, выражение, сразу же дававшее ему перевес над посетителем. А потому Франсуа Келлер бросил на Цезаря пронизывающий наполеоновский взгляд. Подражание взгляду Наполеона было в то время смешной причудой многих выскочек, которые при императоре были мелкими пешками. Под этим взглядом Бирото – сторонник «правой», ярый приверженец существующего порядка, избиратель-монархист – почувствовал себя так, словно он был товаром, прищелкнутым пломбой таможенного чиновника.
– Сударь, я не хочу злоупотреблять вашим временем и буду краток. Я явился по чисто коммерческому делу – узнать, не могу ли получить у вас кредит. Я – бывший член коммерческого суда, известен в банке, и, если бы в портфеле у меня имелись векселя, я мог бы, как вы сами понимаете, обратиться непосредственно в банк, в правлении которого вы состоите. Я имел честь заседать в коммерческом суде вместе с бароном Тибоном, председателем учетного комитета, и он бы не отказал мне, конечно. Но мне никогда еще не приходилось прибегать к кредиту и подписывать векселя. Подпись свою я сохранил, так сказать, во всей неприкосновенности, а вам известно, как трудно в таких случаях учесть вексель.
Келлер покачал головой, и Бирото счел это знаком нетерпения.
– Сударь, – продолжал он, – вот в чем суть дела. Я вложил капитал в операцию с земельными участками, не связанную с моей торговлей…
Франсуа Келлер, который все еще читал и подписывал бумаги и, казалось, не слушал Цезаря, повернулся к нему и одобрительно кивнул головой. Это придало парфюмеру храбрости. Бирото решил, что дело идет на лад, и облегченно вздохнул.
– Продолжайте, я слушаю вас, – добродушно сказал Келлер.
– Я покупаю половину земельных участков, расположенных в районе церкви Мадлен.
– Да, я уже слышал у Нусингена об этом грандиозном деле, предпринятом банкирским домом Клапарона.
– Так вот, кредит в сто тысяч франков, гарантированный моей долей в этом деле, или моими торговыми предприятиями, – продолжал Бирото, – дал бы мне возможность спокойно дождаться момента, когда я получу прибыль от одной чисто парфюмерной операции. Если понадобится, я могу предложить в обеспечение векселя одной вновь открывшейся фирмы – «Торгового дома Попино», основанного недавно, но…
«Торговый дом Попино», видимо, очень мало заинтересовал Келлера, и Бирото понял, что пошел по ложному пути; он остановился, потом, напуганный молчанием Келлера, продолжал:
– Что же касается процентов, мы…
– Да, да, – сказал банкир, – возможно, что это дело и устроится. Не сомневайтесь в моем желании пойти вам навстречу. Но я ужасно занят, на моих плечах – финансы Европы, палата не оставляет мне свободной минуты, вас не удивит поэтому, что большинство дел я передаю на рассмотрение в свою контору. Спуститесь вниз к моему брату Адольфу, разъясните ему, какие гарантии вы можете предложить; если он одобрит операцию, зайдите ко мне завтра или послезавтра ранним утром, когда я внимательно изучаю дела. Мы будем счастливы и горды заслужить ваше доверие; вы один из тех убежденных роялистов, уважением которых гордятся даже их политические противники…
– Сударь, – воскликнул парфюмер, воспламененный этой ораторской фразой, – я в такой же мере достоин чести, которую вы мне оказываете, как и ордена – знака монаршей милости… Я заслужил его, заседая в коммерческом суде и сражаясь…
– Да, знаю, знаю, – перебил банкир, – ваша репутация говорит за вас, господин Бирото. Вы можете предложить только приемлемое дело, – рассчитывайте на наше содействие.
Приоткрыв незамеченную Бирото дверь, в кабинет заглянула женщина – г-жа Келлер, одна из дочерей графа де Гондревиля, пэра Франции.
– Друг мой, я хотела бы повидать тебя перед тем, как ты поедешь в палату, – сказала она.
– Уже два часа? – воскликнул банкир. – Бой начался. Простите, сударь, нам нужно свалить министерство… Поговорите с братом.







