355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » Сочинения » Текст книги (страница 56)
Сочинения
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:49

Текст книги "Сочинения"


Автор книги: Оноре де Бальзак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 56 (всего у книги 86 страниц)

Меня глубоко поразило то, что вы сказали о моей манере одеваться. Это заставило меня понять, насколько люди благородного происхождения выше остальных! В покрое моих платьев, в моей прическе еще оставалось нечто от привычек оперной танцовщицы. Мне сразу стало ясно, как мало еще у меня настоящего вкуса. В первую же встречу вы не узнаете меня, вы примете меня за герцогиню. О, как ты был добр к своей Клодине! Как я тебе благодарна за то, что ты указал мне мои недостатки. Сколько внимания в нескольких твоих словах. Стало быть, ты все же думаешь о принадлежащей тебе безделушке, которая носит имя Клодины? А разве он , этот глупец, мог бы просветить меня в этих вопросах? Ему нравится все, что я делаю, к тому же он слишком занят будничными делами, слишком прозаичен и совсем не обладает чувством прекрасного. Вторник… С каким нетерпением я жду вторника. День, когда я проведу несколько часов возле вас! Ах, во вторник я постараюсь думать, что часы превратились в месяцы и что им не будет конца. Я живу ожиданием этого утра, а когда оно пройдет, буду жить воспоминаниями о нем. Надежда – это мысль о будущем наслаждении, воспоминание – память о наслаждении пережитом. О мысль! Какой прекрасной делаешь ты нашу жизнь! Я мечтаю придумать такие ласки, которые будут только моими и тайну которых не разгадать ни одной женщине. Меня бросает в холод при одной мысли, что нам что-нибудь может помешать. О, я немедленно порвала бы с ним , если бы это было нужно. Но не с этой стороны может возникнуть препятствие, а с твоей: у тебя может явиться желание пойти куда-нибудь, даже к другой женщине, быть может. О, пощади этот вторник! Если ты, Шарль, отнимешь его у меня, ты не представляешь, во что это ему обойдется: я сведу его с ума. Даже если ты и не хочешь быть со мной, если ты собираешься куда-нибудь пойти, позволь мне все же прийти к тебе, посмотреть, как ты будешь одеваться, хотя бы только взглянуть на тебя! Большего я не требую: позволь мне доказать этим, как чиста моя любовь к тебе! С тех пор как ты позволил мне любить тебя, – ведь ты это позволил, иначе бы я не была твоей, – с этого дня я люблю тебя всеми силами своей души и буду любить тебя вечно. Ведь после тебя нельзя, невозможно любить другого. И, знаешь, когда ты посмотришь в мои глаза, глаза твоей Клодины, которой хочется лишь взглянуть на тебя, ты ощутишь во мне нечто возвышенное, которое ты же и пробудил. Увы! С тобой я – не кокетка! Я отношусь к тебе, как мать к ребенку: я все готова снести от тебя. Властная и гордая с другими, я, которая заставляла бегать за собой принцев, герцогов и флигель-адъютантов Карла X, стоивших побольше современных придворных, я обращаюсь с тобой, как с избалованным ребенком. Да и к чему здесь кокетство? Оно было бы неуместно. Но вот именно из-за того, что нет во мне кокетства, вы никогда не будете любить меня. Я это знаю. Я это чувствую. И все же я во власти какой-то неодолимой силы и продолжаю поступать все так же. У меня только одна надежда: быть может, полное мое самоотречение пробудит в вас то чувство, которое, по его словам, свойственно каждому мужчине но отношению к тому, что он считает своей собственностью».


...

О, какой безысходной тоской переполнилось сердце, когда я узнала вчера, что придется отказаться от счастья видеть тебя. Одна только мысль помешала мне броситься в объятия смерти: ты так хотел. Не прийти – означало исполнить твою волю, подчиниться твоему приказанию. Ах, Шарль, я была так красива! Ты нашел бы, что я гораздо привлекательнее той блестящей немецкой княгини, которую ты мне ставил в пример и которую я внимательно изучала в Опере. Но, возможно, ты бы нашел, что я не похожа на себя. Видишь, ты лишил меня всякой уверенности в себе, быть может, я безобразна! О, я вся дрожу, я глупею при одной мысли о моем лучезарном Шарле-Эдуарде. Я, наверно, сойду с ума. Не смейся и не говори мне о женском непостоянстве. Если мы изменчивы, то вы, мужчины, – очень странные существа. Лишить бедную женщину нескольких часов радости, в ожидании которых она была счастлива целых десять дней, была добра и очаровательна со всеми, с кем ей пришлось встречаться! Наконец, ты был причиной ласкового моего внимания к нему . Ты даже не подозреваешь, сколько зла ты ему приносишь. Я спрашивала себя, что я должна придумать, чтобы удержать тебя или хотя бы иметь право иногда принадлежать тебе… Подумать только, ты ни разу не захотел прийти ко мне! С каким восторгом я бы ухаживала за тобой. Есть женщины счастливее меня. Некоторым ты даже говоришь: «Я люблю вас!» А мне ты в лучшем случае говоришь: «Ты славная девочка!» Ты и не подозреваешь, как иные твои слова терзают мне сердце. Иногда умные люди спрашивают меня, о чем я думаю. Я думаю о своей униженности, ведь я подобна несчастнейшей из грешниц пред лицом Спасителя».

– Как видите, здесь еще целых три страницы. Ла Пальферин позволил мне взять это письмо, и я увидел на нем следы слез, которые, казалось, были еще теплыми! Письмо это убедило меня, что ла Пальферин говорит нам правду. Маркас, довольно робкий с женщинами, пришел в восторг от такого же письма, которое он прочел в своем углу, прежде чем зажечь им сигару.

– Но ведь так пишут все влюбленные женщины! – воскликнул ла Пальферин. – Любовь пробуждает в них ум и обучает стилю: это доказывает, что во Франции стиль рождается мыслью, а не словом. Смотрите, как это глубоко продумано, как логично самое чувство! – И он прочел нам еще одно письмо, написанное во много раз лучше тех искусственных, надуманных писем, которые сочиняем мы, авторы романов.

Однажды несчастная Клодина, узнав, что ла Пальферину угрожает серьезная неприятность в связи с просрочкой векселя, возымела роковую мысль преподнести ему в изящно расшитом кошельке довольно значительную сумму золотом. Какая дерзость!

– Кто тебе позволил вмешиваться в мои домашние дела?! – разгневался ла Пальферин. – Штопай мне носки, вышивай мне туфли, если тебе это нравится. Но… А! так ты вздумала разыгрывать из себя герцогиню, миф о Данае ты обращаешь против аристократии!

С этими словами он высыпал на ладонь содержимое кошелька и сделал вид, будто собирается бросить деньги в лицо Клодине. Не поняв шутки, Клодина испуганно отпрянула назад, наткнулась на стул и упала навзничь, ударившись головой об острый угол камина. Ей показалось, что она умирает. Когда бедняжку положили на кровать и к ней вернулся дар речи, первые ее слова были: «Я заслужила это, Шарль!» На минуту ла Пальферин пришел в отчаянье. Его отчаянье вернуло Клодину к жизни; она порадовалась своему несчастью и воспользовалась им, чтобы заставить графа принять деньги, и тем самым выручила его из беды. Все это в перевернутом виде напоминает басню Лафонтена, в которой муж благодарит воров за то, что из-за них испытал минутную нежность со стороны жены. В этой связи одна фраза ла Пальферина поможет вам понять весь его характер.

Вернувшись домой, Клодина, как сумела, сочинила целую историю, чтобы объяснить происхождение своей раны. Бедняжка опасно заболела: на голове у нее образовался нарыв. Врач, кажется Бьяншон (да, это был он), велел остричь Клодине волосы, а волосы у нее прекрасные, не хуже, чем у герцогини Беррийской. Клодина не позволила остричь ее и по секрету призналась Бьяншону, что не может решиться на это без согласия графа ла Пальферина. Бьяншон отправился к Шарлю-Эдуарду. Тот важно выслушал его подробные объяснения о состоянии больной, но когда Бьяншон заявил, что для успешного исхода операции ей необходимо снять волосы, ла Пальферин решительно воскликнул: «Остричь Клодине волосы?! Нет, я предпочитаю потерять ее!» Бьяншон и теперь, по прошествии четырех лет, все еще вспоминает об ответе ла Пальферина, заставившем нас смеяться в течение получаса. Узнав о запрещении ла Пальферина, Клодина усмотрела в этом доказательство привязанности графа и решила, что она любима. Невзирая на слезы родных и мольбы мужа, она осталась непоколебима и сохранила волосы. Благодаря внутренней силе, которую Клодине придала вера в то, что ее любят, операция прошла блестяще. Бывают движения души, которые опрокидывают все расчеты хирургии, все законы медицины. Не соблюдая никаких правил орфографии и пунктуации, Клодина написала ла Пальферину очаровательное письмо, в котором сообщала о счастливом исходе операции и уверяла, что любовь сильнее всех наук.

– А теперь, – сказал нам однажды ла Пальферин, – что придумать, чтобы избавиться от Клодины?

– Но она же тебя нисколько не стесняет, ты делаешь все, что тебе заблагорассудится.

– Это правда, – отвечал ла Пальферин. – Но я не желаю, чтобы без моего согласия в мою жизнь вторгалось что-то постороннее.

С этого дня ла Пальферин начал мучить Клодину. Он питал глубочайшее отвращение к женщинам буржуазного круга, без имени, без титула; ему во что бы то ни стало нужна была аристократка. Правда, Клодина сделала большие успехи: она одевалась теперь не хуже самых элегантных обитательниц Сен-Жерменского предместья, она сумела облагородить свою походку, и все ее движения были полны неподражаемой целомудренной грации, но и этого было недостаточно! Чтобы заслужить похвалу, Клодина была готова на все. «Вот что, – сказал ей однажды ла Пальферин, – если ты хочешь остаться любовницей одного из отпрысков рода ла Пальферин, бедняка без гроша в кармане и без надежд на будущее, ты должна по крайней мере достойно представлять его. У тебя должен быть свой выезд, ливрейные лакеи, титул. Доставь мне все то, что могло бы потешить мое тщеславие и чего я не в силах добиться сам. Женщина, которую я почтил своей благосклонностью, никогда не должна ходить пешком: если ее чулки забрызганы грязью – я страдаю! Да, уж таким я создан! Весь Париж должен восхищаться моей возлюбленной. Я хочу, чтобы Париж завидовал моему счастью. Хочу, чтобы каждый юноша при виде блистательной графини, проносящейся мимо него в роскошном экипаже, в задумчивости спрашивал себя: «Кому принадлежит это божество?» Это вдвое увеличит мое удовольствие».

Ла Пальферин признался нам, что он вбивал все это в голову Клодине, для того чтобы избавиться от нее, но был озадачен в первый, и несомненно, в последний раз в своей жизни: «Хорошо, друг мой, – сказала Клодина голосом, выдававшим ее глубокое внутреннее волнение, – все это будет сделано, или я умру… – И она восторженно поцеловала его руку, уронив на нее несколько слезинок. – Я бесконечно рада, – прибавила она, – что ты объяснил мне, какой я должна быть, чтобы остаться твоей возлюбленной». – «И, сделавши на прощанье кокетливый жест счастливой женщины, – рассказывал ла Пальферин, – она вышла из моей мансарды, высокая, гордая и величественная, словно древняя прорицательница».

– Все это достаточно ярко характеризует нравы богемы, одним из наиболее блестящих представителей которой является сей юный кондотьер, – продолжал Натан после небольшой паузы. – Теперь послушайте, как мне удалось узнать, кто была Клодина и каким образом мне стал понятен трагический смысл одной фразы в ее письме; я был поражен правдивостью этой фразы, но вы, быть может, не обратили на нее внимания.

– Продолжайте, – проронила маркиза без малейшей улыбки, настолько она была поглощена своими мыслями; это показало Натану, что она была поражена всеми этими странностями и, в особенности, живо заинтересовалась самим ла Пальферином.

– В 1829 году одним из наиболее известных, хорошо устроенных и благополучных парижских драматургов был дю Брюэль. Его настоящее имя осталось публике незнакомым, ибо на афишах он значился под псевдонимом де Кюрси. Во время Реставрации он занимал должность начальника канцелярии в одном из министерств. Будучи горячим приверженцем старшей ветви Бурбонов, он мужественно подал в отставку и с тех пор начал писать для театра вдвое больше, стараясь возместить ущерб, причиненный его бюджету сим благородным поступком. Дю Брюэлю было в то время сорок лет; жизнь его вам известна. По примеру многих писателей он был сильно привязан к некой актрисе: такого рода необъяснимые привязанности часто наблюдаются в литературном мире. Его любовницу вы знаете – это Туллия; некогда она была одной из первых учениц Королевской музыкальной академии. Туллия – ее псевдоним, подобно тому как де Кюрси – псевдоним дю Брюэля. В течение десяти лет – с 1817 по 1827 год – эта девица блистала на знаменитых подмостках Оперы. Посредственная балерина, куда более красивая, чем одаренная, она оказалась практичнее многих танцовщиц – не поддалась новому, добродетельному направлению, погубившему кордебалет, и осталась верна традициям мадмуазель Гимар. Своим успехом она была обязана покровительству нескольких сановных поклонников, в частности герцога де Реторе, сына герцога де Шолье, влиянию известного директора ведомства изящных искусств, а также дипломатам и богатым иностранцам. В расцвете своей карьеры она занимала небольшой особняк на улице Шоша и вела почти такую же жизнь, как прежние нимфы Оперы. Дю Брюэль влюбился в нее в начале 1823 года, когда страсть герцога де Реторе начала остывать.

Простой чиновник ведомства изящных искусств, дю Брюэль смирился с покровительством директора, полагая, что является счастливым его соперником. По прошествии шести лет связь дю Брюэля и Туллии превратилась в своего рода брак. Туллия тщательно скрывает свое происхождение, известно только, что она родом из Нантера. Говорят, что ее дядя, в прошлом простой плотник или каменщик, благодаря ее рекомендации и денежной поддержке разбогател и сделался крупным подрядчиком по постройке домов. Об этом проговорился сам дю Брюэль, сказавший, что рано или поздно Туллия получит значительное наследство. Подрядчик не женат и питает слабость к племяннице, которой многим обязан. «Этот человек недостаточно умен, чтобы быть неблагодарным», – говорила она. В 1829 году Туллия решила уйти со сцены. К тридцати годам она заметила, что начинает полнеть. Она попыталась выступать в пантомиме, но неудачно; единственное, что она умела, – это в пируэтах, на манер Нобле, высоко поднимать юбку и показываться партеру полунагой. Старик Вестрис с самого начала объяснил ей, что при удачном исполнении и красоте обнаженных форм танцовщицы прием этот стоит не меньше всех мыслимых талантов. В этом и состояла, по его словам, вся соль номера. А что касается всех этих знаменитых танцовщиц – Камарго, Гимар, Тальони, – тощих, черных и некрасивых, то они достигли известности лишь благодаря своей гениальности. С появлением более молодых и одаренных соперниц Туллия уступила им место, удалившись во всем своем блеске, и поступила умно. Танцовщица аристократическая, не скомпрометированная своими связями, она не пожелала ронять себя в дни июльской неразберихи. У красивой и дерзкой Клодины осталось много приятных воспоминаний, но мало денег, зато у нее были великолепные бриллианты и роскошная обстановка, каких не много в Париже.

Покинув Оперу, эта некогда известная, а теперь уже почти совсем забытая танцовщица мечтала только об одном: женить на себе дю Брюэля. И, как вы догадываетесь, в настоящее время она – госпожа дю Брюэль, хотя об этом браке официально объявлено не было. Каким образом подобного рода женщинам удается заставить жениться на себе по прошествии семи-восьми лет близости? К каким средствам они прибегают? Какие пружины пускают в ход? Но как бы ни была забавна такая интимная драма, не она является темой нашего разговора. Итак, дю Брюэль был тайно женат, факт совершился. До этого Кюрси слыл веселым товарищем, он не всегда ночевал дома, его жизнь несколько напоминала жизнь богемы. Он охотно участвовал в увеселительных прогулках, в ужинах и нередко, выйдя из дому на репетицию в театр Комической оперы, оказывался, сам не зная как, где-нибудь в Дьеппе, Бадене, Сен-Жермене; он давал обеды и вел широкую, расточительную жизнь писателей, журналистов и художников. За кулисами всех парижских театров он умело пользовался своими правами драматурга. Дю Брюэль был вхож в наше общество: Фино, Лусто, дю Тийе, Дерош, Бисиу, Блонде, Кутюр, де Люпо терпели его, несмотря на присущий ему педантизм и тяжеловесные манеры чиновника. Женившись, он превратился в раба Туллии. Что поделаешь – бедный малый любил ее. Она уверяла, что бросила сцену для того, чтобы всецело посвятить себя ему, чтобы стать хорошей женой и очаровательной хозяйкой. Туллия сумела войти в доверие к самым строгим янсенисткам в семье дю Брюэля. Не позволяя догадываться о своих истинных намерениях, она отправлялась скучать к госпоже де Бонфало; она делала дорогие подарки старой и скупой госпоже де Шиссе, своей двоюродной тетке. Однажды она целое лето провела у этой дамы и не пропустила ни одной обедни. Танцовщица исповедалась, получила отпущение грехов, причастилась, и все это в провинции, на глазах у тетки. Зимой она нам говорила: «Подумайте только! У меня будут настоящие тетки!» Она так жаждала превратиться в добропорядочную даму, так была рада отречься от своей независимости, что сумела найти способ для достижения этой цели. Она льстила всем старухам родственницам, она каждый день прибегала к матери дю Брюэля, когда та была больна, и проводила у нее по два часа кряду. Дю Брюэль был поражен этой ловкой стратегией в духе госпожи Ментенон и восхищался своей женой, нисколько не задумываясь над собственным положением: он был так хорошо опутан, что уже не чувствовал своих пут. Клодина убедила дю Брюэля, что гибкая система буржуазного правления, буржуазной монархии, буржуазного двора была единственной, которая могла позволить какой-то Туллии, ставшей госпожой дю Брюэль, попасть в то общество, куда она, имея достаточно здравого смысла, раньше и не пыталась проникнуть. Пока она довольствовалась тем, что была принята у госпожи де Бонфало, госпожи де Шиссе и госпожи дю Брюэль, где держала себя как женщина умная, простая и добродетельная. Тремя годами позже она была принята и у их приятельниц. «Я никак не могу представить себе, что госпожа де Брюэль-младшая показывала свои ноги и прочее всему Парижу при свете сотни газовых рожков!» – наивно удивлялась супруга Ансельма Попино. В этом отношении Франция после июля 1830 года походила на империю Наполеона, который в лице госпожи Гара, жены верховного судьи, допустил ко двору бывшую горничную. Бывшая танцовщица, как вы догадываетесь, окончательно порвала со всеми своими прежними приятельницами: она не узнавала тех своих старых знакомых, которые могли бы ее скомпрометировать.

Выйдя замуж, она сняла на улице Виктуар прелестный особнячок с двором и садом; на отделку дома были истрачены безумные деньги, туда были перевезены самые ценные вещи из обстановки Клодины и дю Брюэля. Все, что казалось обычным и заурядным, было продано. Чтобы составить себе верное понятие о царившей там роскоши, следует вспомнить лучшие дни Гимар, Софи Арну, Дютэ и им подобных, поглотивших немало громадных состояний. Как действовал этот роскошный образ жизни на дю Брюэля? Вопрос этот нелегко поставить и еще труднее на него ответить. Чтобы дать вам представление о причудах Туллии, достаточно привести одну подробность. У нее на кровати было покрывало из английских кружев, стоившее десять тысяч франков. Одна известная актриса приобрела такое же; Клодина об этом узнала, и немедленно на ее кровати появилась великолепная ангорская кошка, возлежавшая на кружевном покрывале. Этот анекдотический случай ярко рисует Туллию. Дю Брюэль не посмел сказать ни слова. Он получил приказание широко разгласить об этом вызове на соперничество в роскоши, брошенной той, «другой». Туллия дорожила своим кружевным покрывалом – подарком герцога де Реторе; но однажды, лет через пять после свадьбы, она так увлеклась игрой с кошкой, что разорвала его; покрывало было превращено в вуали, воланы, гарнитуры и заменено другим, которое на сей раз было просто покрывало, а не свидетельство безумной расточительности. Как выразился один журналист, своей бессмысленной роскошью эти женщины мстят за то, что в детстве они питались одной картошкой. День, когда покрывало было превращено в лоскутья, явился началом новой эры в жизни супругов. Кюрси развил бешеную деятельность. Никто не подозревает, кому обязан Париж водевилями в стиле восемнадцатого века, с пудреными париками и мушками, которые обрушились на театры. Виновницей тысячи и одного водевиля, на которые так жаловались фельетонисты, была непреклонная воля госпожи дю Брюэль: она настояла, чтобы муж купил особняк, отделка которого потребовала огромных расходов, и новую обстановку, стоившую полмиллиона франков. Зачем? Туллия никогда не дает объяснений, она великолепно знает силу властного женского «потому что»!

– Над Кюрси много смеялись, – заявила она, – но в конечном счете он обрел этот дом в коробке румян, в пуховке для пудры и в расшитых блестками кафтанах восемнадцатого века. Не будь меня, он никогда бы до этого не додумался, – заключила она, уютно устраиваясь у камина в глубоком кресле с подушками. Все это она сказала нам, возвратившись с первого представления одной из пьес дю Брюэля, которая имела успех, но должна была вызвать лавину фельетонов.

Туллия принимала. По понедельникам к ней собирались на чашку чая. Общество она подбирала со всей возможной для нее тщательностью и делала все для того, чтобы ее дом был приятным. В одной гостиной играли в бульот, в другой – беседовали, в третьей, самой большой, она иногда устраивала концерты – непродолжительные, но с участием самых выдающихся артистов. Необычайный здравый смысл Туллии помог ей выработать в себе очень верный такт – качество, которому она была, несомненно, обязана своим влиянием на дю Брюэля; к тому же водевилист любил ее той любовью, которую привычка превращает в жизненную необходимость. Каждый день вплетает лишнюю нить в тонкую, крепкую, всеохватывающую сеть, которая препятствует человеку проявить самое невинное свое желание, самую мимолетную прихоть; нити эти сплетаются, и человек оказывается связанным по рукам и ногам в своих чувствах и мыслях. Туллия хорошо изучила Кюрси: она знала, чем ранить его и как исцелить. Для всякого наблюдателя, даже такого, который, как я, обладает опытом, – подобного рода страсти кажутся бездной; глубины ее тонут во мраке, и даже места наиболее освещенные окутаны туманом. Кюрси, старый, истрепанный закулисной жизнью писатель, чрезвычайно ценил удобства своей новой жизни – жизни роскошной, расточительной и беспечной; он был счастлив, чувствуя себя властелином в доме, принимая знакомых литераторов в блиставшем королевской роскошью особняке, где взор радовали лучшие произведения современного искусства. Туллия позволяла ему царить в этом кружке, куда входили и журналисты, которых нетрудно было привлечь к себе дарами. Благодаря званым вечерам и деньгам, предусмотрительно дававшимся взаймы, Кюрси не подвергался особым нападкам, пьесы его имели успех. Поэтому он ни за какие сокровища не расстался бы с Туллией. Он, пожалуй, примирился бы даже с неверностью с ее стороны, лишь бы не нарушать привычного течения своей беззаботной жизни. Но, странное дело: в этом отношении Туллия не внушала ему никаких опасений. За бывшей прима-балериной не замечалось никаких увлечений, а если бы они и были, то она умела бы сохранять приличия.

– Дорогой мой, – наставительным тоном говорил дю Брюэль, прогуливаясь со мною по бульвару, – нет ничего лучше, как жить с женщиной, которая, пресытившись, отказалась от страстей. Такие женщины, как Клодина, в свое время жили по-холостяцки и сыты по горло всякими удовольствиями; они все изведали и вполне сформировались, они лишены жеманства, все понимают и прощают – это самые восхитительные жены, каких только можно пожелать. Я бы каждому посоветовал жениться на таких вот былых призовых лошадках. Я самый счастливый человек на земле. – Все это дю Брюэль говорил мне в присутствии Бисиу.

– Друг мой, – тихо сказал мне рисовальщик, – быть может, он хорошо делает, что заблуждается.

Неделю спустя дю Брюэль пригласил нас к себе во вторник на обед. Во вторник утром мне пришлось зайти к нему по делу, связанному с театром: речь шла об арбитраже, который был поручен нам комиссией драматургов.

Нам уже пора было идти, но он сначала заглянул в комнату Клодины, к которой никогда не заходит без стука, и попросил разрешения войти.

– Мы живем, как знатные особы, – сказал он мне, улыбаясь. – Каждый у себя: мы не стесняем друг друга.

Нас впустили.

– Я пригласил сегодня нескольких друзей к обеду, – сказал дю Брюэль Клодине.

– Вот как! – воскликнула она. – Вы приглашаете гостей, не предупредив меня. Я здесь ничто! Послушайте, – продолжала она, взглядом предлагая мне быть судьей, – я обращаюсь к вам. Если имеют глупость жить с женщиной такого сорта, как я, – ведь я как-никак бывшая танцовщица Оперы, да, да, – то надо постараться, чтоб люди об этом забыли; только я сама никогда не должна этого забывать. Так вот, всякий умный человек, чтобы поднять свою жену в глазах общества, постарался бы допустить в ней черты превосходства и оправдать свой выбор признанием в ней исключительных качеств! Самый лучший способ заставить других уважать ее – это самому ее уважать и относиться к ней как к истинной хозяйке дома. Ну а дю Брюэль из самолюбия боится показать, что считается со мной. Нужно, чтобы я десять раз была права, прежде чем он пойдет на уступки. – Каждая из этих фраз сопровождалась жестом негодующего отрицания со стороны дю Брюэля. – О нет, нет, – продолжала она с живостью в ответ на жестикуляцию своего супруга, – мой дорогой дю Брюэль, до замужества я всю жизнь была королевой у себя в доме и прекрасно разбираюсь в этих вещах. Мои желания угадывались, исполнялись, и как исполнялись!.. Зато теперь… Мне тридцать пять лет, а женщину в тридцать пять лет любить нельзя. О, если бы мне было шестнадцать лет и у меня было бы то, что так дорого ценится в Опере, каким бы вниманием вы меня окружили, господин дю Брюэль! Я глубоко презираю мужчин, которые хвастаются, будто любят женщину, а сами не заботятся о ней в мелочах. Видите ли, дю Брюэль, вы – человек слабый и ничтожный, вам нравится мучить женщину, – кроме нее, вам не на ком показать свою силу. Наполеон спокойно подчинился бы своей возлюбленной: ему нечего было бояться, а вы и вам подобные сочли бы себя в этом случае погибшими, – вы ведь так боитесь, чтобы вами командовали! Тридцать пять лет, дорогой мой, – продолжала она, обращаясь ко мне, – вот в чем разгадка. Смотрите, он все еще отрицает. А вам ведь хорошо известно, что мне тридцать семь. Мне очень досадно, но вам придется сказать своим друзьям, что вы поведете их обедать в «Роше де Канкаль». Я бы могла устроить обед, но я этого не хочу, и они не придут! Мой жалкий маленький монолог должен запечатлеть в вашей памяти спасительный девиз: «каждый у себя» – наше основное правило, – прибавила она со смехом, возвращаясь к своей обычной манере взбалмошной и капризной танцовщицы.

– Хорошо, хорошо, дорогая кошечка, – сказал дю Брюэль, – ну-ну, не сердись. Мы знаем, как надо жить.

Он поцеловал у нее руку, и мы вышли. Дю Брюэль был в бешенстве. Вот что он говорил мне, пока мы шли от улицы Виктуар до бульваров, если только самая грубая брань, которую может выдержать печатный станок, в силах передать его ядовитые мысли и те жестокие слова, которые яростно срывались с его языка подобно тому, как низвергается с высоты бурный водопад:

– Друг мой, я порву с этой отвратительной бесстыжей плясуньей, с этим старым заводным волчком, она извертелась на оперных подмостках, подстегиваемая модными ариями, пусть она убирается от меня прочь, – распутница, грязная мартышка. Ты ведь тоже имел несчастье связаться с актрисой, смотри не вздумай жениться на своей любовнице! Это – пытка, настоящая пытка, жаль, что Данте забыл упомянуть о ней в своем «Аде». Знаешь, я бы сейчас избил, исколотил ее, я бы ей сказал, кто она такая; она отравляет мне жизнь, она превращает меня в лакея!

Мы шли по бульвару, ярость дю Брюэля не знала границ: он заикался от волнения.

– Я растопчу ее, – хрипел он.

– За что же? – спросил я.

– Дорогой мой, ты и представить себе не можешь неисчислимых фантазий этой твари! Когда мне хочется посидеть дома, она собирается уходить, когда я хочу пойти куда-нибудь, она требует, чтобы я остался. Ах, что это за создания! Они вас засыпают всевозможными аргументами, силлогизмами, обвинениями, измышлениями, выражениями, способными свести с ума! Все добро от них, все зло от нас. Попробуйте сразить их каким-нибудь неопровержимым доводом, они замолчат и будут смотреть на вас, как на дохлого пса. Мое счастье?.. Оно достается мне ценой рабского подчинения, ценой покорности дворовой собаки. Она слишком дорого продает то немногое, что дает мне. К черту! Все оставлю ей и сбегу в мансарду. О, мансарда и свобода! Вот уже пять лет, как я сам себе не хозяин.

Вместо того чтобы пойти предупредить своих друзей, дю Брюэль расхаживал взад и вперед по бульвару между улицей Ришелье и улицей Монблан, изрыгая самые ужасные проклятья и впадая в самые смехотворные преувеличения. Охвативший его пароксизм ярости составлял резкий контраст с невозмутимым спокойствием, которое он проявлял дома. Прогулка постепенно успокоила его нервы и усмирила бушевавшую в его душе бурю. Часа в два, поддавшись очередному приступу гнева, он воскликнул:

– Эти проклятые бабы сами не знают, чего хотят. Голову даю на отсечение, – если я вернусь и скажу, что друзья мои предупреждены и мы, по ее требованию, обедаем в «Роше де Канкаль», ей это не понравится. Впрочем, – добавил он, – она, вероятно, уже удрала. Быть может, у нее свиданье с какой-нибудь козлиной бородой?! Нет, в глубине души она меня все-таки любит.

– Ах, сударыня, – сказал Натан, бросая лукавый взгляд на маркизу, которая не могла удержаться от улыбки, – только женщины и пророки умеют извлекать пользу из веры. – Дю Брюэль, – продолжал он, – опять повел меня к себе. Мы медленно подошли к дому. Было три часа. Перед тем как подняться наверх, дю Брюэль заметил какое-то движение в кухне. Войдя, он увидел приготовления к обеду и, бросив на меня многозначительный взгляд, спросил кухарку, что она делает.

– Барыня заказала обед, – ответила та. – Барыня оделась, велела послать за экипажем, потом передумала и отослала экипаж, приказав подать его к началу спектакля.

– Ну? – воскликнул дю Брюэль. – Что я тебе говорил?

Мы осторожно вошли в квартиру. Никого. Миновав гостиные, мы очутились в будуаре, где застали Туллию в слезах. Без всякой рисовки она вытерла глаза и сказала дю Брюэлю: «Пошлите в «Роше де Канкаль» записку с просьбой предупредить приглашенных, что обед будет у нас дома». На Туллии был туалет, какого не увидишь на актрисе: он поражал своим изяществом, гармонией покроя и тонов, благородной простотой, со вкусом выбранной материей – ни слишком дорогой, ни слишком простенькой; ничего кричащего, ничего экстравагантного или, как глупцы говорят, «артистического». Словом, туалет безукоризненный. В тридцать семь лет красота Туллии, как это свойственно многим француженкам, достигла своего расцвета. Ее лицо с прославленным овалом в эту минуту было божественно бледно. Она сняла шляпку, и мне был хорошо виден легкий пушок, подобный тому, что покрывает персики, он еще более смягчал необыкновенно изящные контуры ее щек. Лицо ее, обрамленное белокурыми локонами, выражало и грусть, и нежность. Серые лучистые глаза были затуманены слезами. Тонкий нос с трепещущими ноздрями, достойный украсить собой самую прекрасную римскую камею, маленький, почти детский рот, стройная царственная шея с чуть набухшими венами, подбородок, покрасневший от какой-то тайной тревоги, порозовевшие по краям уши, дрожавшие, затянутые в перчатки руки – все выдавало сильное душевное волнение. Нервное движение бровей изобличало скрытую душевную боль. В эту минуту она была прекрасна. Дю Брюэль был подавлен ее словами. Туллия бросила на нас проницательный и непроницаемый кошачий взгляд, свойственный лишь светским женщинам и актрисам; затем она протянула руку дю Брюэлю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache