355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » Сочинения » Текст книги (страница 3)
Сочинения
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:49

Текст книги "Сочинения"


Автор книги: Оноре де Бальзак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 86 страниц)

– Кто это?

– Маркиза д'Эспар! Она утверждала, что молодой человек должен жить на антресолях, не заводить ничего, напоминающего семейный очаг, – ни кухарки, ни кухни, пользоваться услугами старого слуги и не стремиться к прочно установленному порядку. Всякий другой образ жизни, по ее мнению, – дурной тон. Верный этой программе, Годфруа де Боденор жил на антресолях, на набережной Малакэ; ему, правда, не удалось избежать некоторого сходства с женатыми людьми: в комнате его стояла кровать, но она была столь узка, что он ею мало пользовался. Англичанка, случайно посетившая его жилище, не могла бы обнаружить там ничего неприличного. Фино, ты попросишь кого-нибудь растолковать тебе великий закон неприличного, правящий Англией! Но так как мы связаны с тобой тысячефранковой бумажкой, я вкратце объясню тебе это сам. Мне ведь довелось побывать в Англии! (На ухо Блонде: «Я отпускаю ему мудрости на две тысячи франков».) В Англии, Фино, ночью ты можешь близко познакомиться с женщиной, на балу или в другом месте; но если ты назавтра узнаешь ее на улице – неприлично!За обедом ты обнаруживаешь в своем соседе слева очаровательного человека – остроумие, непринужденность, никакого чванства – ничего английского; следуя правилам старинной французской учтивости, всегда приветливой и любезной, ты заговариваешь с ним – неприлично!На балу вы приглашаете прелестную женщину на вальс – неприлично!Вы горячитесь, спорите, смеетесь, расточаете свой ум, душу и сердце в беседе, выражаете в ней чувства; вы играете во время игры, беседуете, беседуя, едите за едой – неприлично! неприлично! неприлично!Один из самых проницательных и остроумных людей нашего времени – Стендаль прекрасно охарактеризовал это неприлично, рассказав о некоем британском лорде, который, сидя в одиночестве у своего камина, не решается заложить ногу за ногу из страха оказаться неприличным. Английская дама, даже из секты неистовствующих святош (протестантов-фанатиков, готовых уморить свою семью с голоду, если бы она оказалась неприличной), не становится неприличной, беснуясь в своей спальной, но она сочтет себя погибшей, если примет в той же спальной знакомого. По милости этого неприличноЛондон и его обитатели в один прекрасный день обратятся в камень.

– Подумать только, что находятся глупцы, желающие ввезти к нам во Францию тот торжественный вздор, которым англичане со своей пресловутой невозмутимостью занимаются у себя на родине! – воскликнул Блонде. – При одной мысли об этом всякого, кто побывал в Англии и помнит очаровательную непосредственность французских нравов, бросает в дрожь. Недавно Вальтер Скотт, который не решался изображать женщин такими, как они есть, из страха оказаться неприличным, каялся в том, что нарисовал прекрасный образ Эффи в «Эдинбургской темнице» .

– Хочешь не быть неприличнымв Англии? – спросил Бисиу у Фино.

– Ну, хочу, – ответил тот.

– Ступай в Тюильри, присмотрись там к мраморному пожарному, которого скульптор нарек почему-то Фемистоклом, старайся ступать, как статуя командора, и ты никогда не будешь неприличным. Именно благодаря неукоснительному применению великого закона неприличногоГодфруа достиг полного счастья. Вот как это произошло. У него был «тигр», а не грум, как пишут люди, ничего не смыслящие в светской жизни. Его «тигр» был маленький ирландец по имени Пэдди, Джоби, Тоби (можете выбирать любое), трех футов ростом и двадцати дюймов в плечах, с мордочкой ласки, с проспиртованными джином стальными нервами, с глазами ящерицы, зоркими, как у меня; проворный, как белка, неизменно ловко правивший парой лошадей в Лондоне и в Париже и ездивший верхом, как старик Франкони; белокурый, точно девы на картинах Рубенса, с розовыми щеками, неискренний, как принц, опытный, как удалившийся от дел стряпчий, всего десяти лет от роду и при этом испорчен до мозга костей; сквернослов и игрок, обожавший варенье и пунш, ругавшийся, как фельетонист, вороватый и дерзкий, как парижский уличный мальчишка. Он был гордостью и доходной статьей известного английского лорда, для которого уже выиграл на скачках семьсот тысяч франков. Лорд очень любил малыша: его «тигр» был диковинкой, ни у кого в Лондоне не было такого маленького «тигра». На скаковой лошади Джоби походил на сокола. И все же лорд уволил Тоби – не за обжорство, не за кражу, не за убийство, не за предосудительные разговоры, не за дурные манеры, не за то, что он надерзил миледи, не за то, что он продырявил карманы ее камеристки, не за то, что он продался соперникам милорда на скачках, не за то, что он развлекался в воскресенье, – словом, ни за один из действительных проступков. Если бы Тоби во всем этом провинился, если бы он даже первым заговорил с милордом, – милорд простил бы ему и такое преступление. Милорд многое простил бы Тоби – так он дорожил им. Его «тигр» правил парой лошадей, запряженных цугом в двухколесный кабриолет, сидя верхом на второй из них, не доставая ногами до оглобель и напоминая одного из тех ангелочков, которыми итальянские художники окружают бога-отца. Один английский журналист превосходно описал этого ангелочка, но он нашел его слишком красивым для «тигра» и предлагал пари, что Пэдди – не тигр, а прирученная тигрица. Заметка могла быть истолкована в дурном смысле и стать в высшей степени неприличной. А неприличнов превосходной степени ведет к виселице. Миледи очень хвалила милорда за осмотрительность. Тоби нигде не мог найти себе службы после того, как было подвергнуто сомнению его место в британской зоологии. Годфруа в то время процветал во французском посольстве в Лондоне, где и узнал о происшествии с Тоби-Джоби-Пэдди. Годфруа завладел «тигром»: он застал его в слезах над банкой варенья; мальчуган уже растратил все гинеи, которыми милорд позолотил его горе. Возвратившись на родину, Годфруа де Боденор ввез во Францию прелестнейшего из английских «тигров» и приобрел известность благодаря своему «тигру», подобно тому как Кутюр прославился своими жилетами. И он без всяких затруднений был принят в члены клуба, именующегося ныне клубом де Граммон. Боденор отказался от дипломатической карьеры и не внушал больше тревоги честолюбцам; не отличаясь к тому же опасным складом ума, он встретил повсюду радушный прием. Наше самолюбие было бы уязвлено, если бы мы с вами видели вокруг себя одни лишь улыбки. Нам по сердцу кислая усмешка завистника. Годфруа же не любил быть предметом ненависти. Вкусы бывают разные!

Перейдем, однако, к существенному, к жизни материальной. Достопримечательностью его квартиры, где мне не раз случалось завтракать, была укромная туалетная комната, хорошо обставленная, со множеством удобнейших приспособлений, с камином и ванной; бесшумно закрывающаяся дверь вела на лестницу, не скрипела на петлях и легко отпиралась; на окнах с матовыми стеклами были непроницаемые шторы. И если комната Боденора должна была являть и являла собой самый живописный беспорядок, любезный сердцу взыскательного художника-акварелиста, если все в ней говорило о бесшабашной жизни элегантного молодого человека, то туалетная комната была словно святилище: белизна, чистота, порядок, тепло, из щелей не дует, ковер, как бы специально предназначенный для босых ножек застигнутой в одной сорочке испуганной красавицы. По таким признакам сразу определишь светского щеголя, знающего жизнь! Ибо тут в несколько мгновений он может проявить величие или глупость в тех житейских мелочах, в которых сказывается характер человека. Упомянутая уже маркиза, – впрочем, нет, то была маркиза де Рошфид, – покинула в бешенстве некую туалетную комнату и никогда больше туда не возвращалась, ибо не нашла там ничего неприличного. У Годфруа был там шкафчик, полный…

– Женских кофточек! – сказал Фино.

– Ах, ты толстяк Тюркаре! (Мне, видно, никогда его не обтесать!) Да нет же! Полный пирожных, фруктов, графинчиков с малагой и люнелем – словом, легкое угощенье в духе Людовика Четырнадцатого, все, что может порадовать изнеженные и разборчивые желудки наследниц шестнадцати поколений. Лукавый старик слуга, весьма сведущий в ветеринарном искусстве, прислуживал лошадям и ходил за Годфруа, так как он служил еще покойному господину Боденору и питал к молодому хозяину застарелую привязанность – сердечный недуг, от которого сберегательные кассы излечили в конце концов наших слуг. Всякое материальное счастье покоится на цифрах. Вы, знающие всю подноготную парижской жизни, догадываетесь, конечно, что Годфруа требовалось около семнадцати тысяч франков годового дохода, ибо семнадцать франков уходило у него на налоги и тысячи франков – на прихоти. Ну так вот, дети мои, в день, когда Годфруа проснулся совершеннолетним, маркиз д'Эглемон представил ему отчет по опеке – мы, конечно, не могли бы представить таких отчетов своим племянникам – и вручил ему квитанцию на восемнадцать тысяч франков государственной ренты – все, что осталось Боденору от отцовского богатства, ощипанного финансовыми реформами Республики и подорванного неаккуратными платежами Империи. Сей добродетельный опекун передал также своему питомцу около тридцати тысяч франков сбережений, помещенных в банкирском доме Нусингена, заявив ему с любезностью вельможи и непринужденностью солдата Империи, что сберег эти деньги для его юношеских проказ. «Если хочешь последовать моему совету, Годфруа, – прибавил он, – не сори глупо этими деньгами, как делают многие, а развлекайся с пользой. Стань атташе нашего посольства в Турине, оттуда направься в Неаполь, из Неаполя перекочуй в Лондон, – за свои деньги ты и позабавишься, и многому научишься. А позже, когда ты окончательно решишь избрать карьеру, твое время и деньги не будут потрачены впустую». Покойный д'Эглемон был лучше своей репутации, чего о нас не скажешь.

– Когда юноша двадцати одного года начинает самостоятельную жизнь с доходом в восемнадцать тысяч франков – считайте, что он разорен, – заметил Кутюр.

– Если только он не скряга или не выдающийся человек, – вставил Блонде.

– Годфруа побывал в четырех главных городах Италии, – продолжал Бисиу , – повидал Германию и Англию, был в Санкт-Петербурге, объездил Голландию. Но он так быстро растратил упомянутые тридцать тысяч франков, словно получал тридцать тысяч франков годового дохода. Он везде находил сюпрем-де-воляй, аспики французские вина, везде слышал французскую речь – будто и не выезжал из Парижа. Ему хотелось бы немного развратить свое сердце, одеть его в броню, утратить свои иллюзии, научиться слушать все, не краснея, болтать, ничего не говоря, проникать в тайные замыслы держав… Куда там! Он лишь овладел, и то с трудом, четырьмя языками, то есть запасся четырьмя словами на каждое понятие. Годфруа вернулся вдовцом нескольких скучных вдов (это называется за границей «иметь успех»); застенчивый, с неустановившимся характером, доверчивый добряк, неспособный дурно отзываться о людях, которые оказывают ему честь, принимая его у себя, слишком чистосердечный, чтобы быть дипломатом, – словом, как говорится, честный малый.

– Короче – желторотый птенец, готовый предоставить свои восемнадцать тысяч франков ренты к услугам первых встречных акционеров, – вставил Кутюр.

– Этот чертов Кутюр так привык авансом тратить свои дивиденды, что хотел бы получить авансом и развязку моего рассказа. На чем же я остановился? На возвращении Боденора. Когда он обосновался на набережной Малакэ, выяснилось, что тысячи франков, остававшейся у него сверх необходимых расходов, не хватает на место в ложе у Итальянцев и в Опере. Если он проигрывал на пари двадцать пять – тридцать луидоров, он их, конечно, платил, а если выигрывал – то тратил, что, несомненно, происходило бы и с нами, будь мы настолько глупы, чтобы биться об заклад. Боденору не хватало его восемнадцати тысяч франков в год, и он почувствовал необходимость создать то, что мы зовем теперь оборотным капиталом. Он считал крайне важным не запутаться в долгах. Годфруа направился за советом к своему опекуну. «Дитя мое, – сказал ему д'Эглемон, – рента котируется сейчас по номиналу. Продай свою. Я уже продал ренту – и мою, и жены. Все наши деньги теперь у Нусингена, он платит мне шесть процентов; поступи так же, будешь получать процентом больше, и этот процент позволит тебе жить в свое удовольствие». И через три дня наш Годфруа зажил в свое удовольствие. Его материальное благополучие стало полным, так как доходов его хватало теперь и на излишества. Если бы можно было окинуть одним взглядом всех парижских молодых людей, – как это будет, говорят, в день Страшного суда с миллиардами поколений, копошившихся в грязи на поверхности всех планет в качестве ли национальных гвардейцев или в качестве дикарей, – и спросить их: не заключается ли счастье двадцатишестилетнего молодого человека в том, чтобы выезжать верхом, в тильбюри или кабриолете с «тигром», который не выше, чем мальчик с пальчик, таким же розовым и свежим, как Тоби-Джоби-Пэдди, а по вечерам пользоваться за двенадцать франков вполне приличной наемной каретой; появляться всегда элегантно одетым согласно законам моды, предписывающей особый наряд для восьми часов утра, полудня, четырех часов дня и для вечера; быть хорошо принятым во всех посольствах и срывать там недолговечные цветы поверхностной дружбы с представителями различных наций; обладать приятной наружностью и носить с достоинством свое имя, свой фрак и свою голову; жить на прелестных маленьких антресолях, обставленных так, как были обставлены описанные мною антресоли на набережной Малакэ; иметь возможность приглашать друзей в «Роше де Канкаль», не ощупывая предварительно свои карманы; не останавливать ни одного из своих разумных порывов словами: «А деньги?»; обновлять, по желанию, розовые кисточки на челках трех своих чистокровных лошадей и всегда иметь свежую подкладку на собственной шляпе, – то все они, и даже такие выдающиеся люди, как мы с вами, сказали бы в один голос, что это – еще неполное счастье, что это – церковь Мадлен без алтаря, что нужно любить и быть любимым, или любить, но не быть любимым, или быть любимым, но не любить, или иметь возможность любить кого угодно и как угодно. Перейдем же к счастью духовному.

Когда в январе 1823 года, прекрасно устроив свои дела, Годфруа освоился и пустил корни в различных кругах парижского общества, которые ему нравилось посещать, он ощутил необходимость найти прибежище под сенью дамского зонтика, иметь право жаловаться на жестокосердие какой-нибудь светской женщины, а не жевать хвостик розы, купленной за десять су у мадам Прево, подобно юнцам, которые пищат в коридорах Оперы, словно цыплята в клетке. Словом, он решил посвятить свои чувства, свои помыслы и стремления женщине. Женщина! Ах! Женщина!Сперва у него явилась нелепая мысль обзавестись несчастной любовью, и он увивался некоторое время вокруг своей прелестной кузины госпожи д'Эглемон, не замечая, что некий дипломат уже протанцевал с ней вальс из «Фауста». 1825 год прошел в поисках, попытках и бесплодном кокетстве. Требуемый предмет любви не находился. Пылкая страсть стала ныне большой редкостью. В то время в области нравов воздвигалось не меньше баррикад, чем на улицах. Воистину, братья мои, неприличнодобирается и до нас! Так как нас упрекают в том, что мы вторгаемся в область художников-портретистов, аукционистов и модисток, я избавлю вас от описания особы, в которой Годфруа узнал свою суженую. Возраст – девятнадцать лет; рост – метр пятьдесят сантиметров; волосы – белокурые; брови – idem; глаза – голубые, лоб обыкновенный, нос – с горбинкой, рот – маленький, подбородок – короткий и слегка выдающийся вперед, лицо – овальное; особых примет не имеется. Таков паспорт любимого существа. Не будьте требовательней, чем полиция, господа мэры французских городов и общин, жандармы и прочие власти предержащие. Короче говоря, то был известный вам штамп нынешних Венер Медицейских. В первый же раз, как Годфруа явился к госпоже де Нусинген, пригласившей его на один из своих балов, которыми она без особого труда завоевала себе известность, он увидел во время кадрили существо, достойное любви, и был пленен этой фигуркой в сто пятьдесят сантиметров. Пушистые белокурые волосы ниспадали легкими каскадами, обрамляя личико, наивное и свежее, как у наяды, выставившей носик в хрустальное оконце своего ручья, чтобы полюбоваться весенними цветами. (Это наш новый стиль: фразы тянутся, как макароны, которые нам только что подавали.) Для описания ее бровей – да простит нам префектура полиции – нежному Парни потребовалось бы целых шесть стихов, и сей игривый поэт галантнейшим образом сравнил бы их с луком Купидона, не преминув отметить, что под бровями таились стрелы, хотя и без острых наконечников, ибо и сейчас еще в моде то выражение овечьей кротости, с которым госпожа де Лавальер на каминных экранах свидетельствует свою нежность перед богом, не получив возможности засвидетельствовать ее перед нотариусом. Знаете ли вы, какое действие производят белокурые волосы и голубые глаза в сочетании с томным, полным неги, но благопристойным танцем? Юная блондинка не разит вас дерзко в сердце, подобно брюнеткам, которые своим взглядом, кажется, так и говорят вам на манер испанского нищего: «Кошелек или жизнь! Пять франков или полное презрение!» Эти вызывающие и не совсем безобидные красотки могут нравиться многим мужчинам; но, по-моему, блондинка, наделенная счастливым даром казаться необычайно нежной и снисходительной и не теряющая при этом своих прав на упреки, поддразниванье, болтливость, неосновательную ревность – словом, на все то, что делает ее очаровательной женщиной, имеет больше шансов найти мужа, чем жгучая брюнетка. Рога на лоб? Себе дороже!

Изора, белокурая, как большинство эльзасок (она появилась на свет божий в Страсбурге и говорила по-немецки с легким и очень милым французским акцентом), танцевала бесподобно. Ее ножки, которых не отметил полицейский чиновник, но которые свободно могли быть занесены под рубрикой «особые приметы», отличались миниатюрностью, а по выразительности, называемой старыми учителями танцев тип-топ, могли сравниться с пленительной речью мадмуазель Марс, ибо все музы – сестры, а танцор и поэт – оба стоят ногами на земле. Ножки Изоры изъяснялись с многообещающей для сердечных дел легкостью, четкостью и проворством. «У нее тип-топ!» – было высшей похвалой в устах Марселя, единственного учителя танцев, которого с полным основанием называли «великим». Говорили: «великий Марсель» – совершенно так же, как говорили «Фридрих Великий» в царствование Фридриха!

– Он сочинял балеты? – спросил Фино.

– Да, что-то вроде «Четырех стихий» и «Галантной Европы».

– Ах, какое это было время, – сказал Фино, – когда вельможи одевали балетных танцовщиц!

–  Неприлично!– возразил Бисиу. – Изора не поднималась на носках, она не отрывалась от земли, плавно покачивалась, и в движениях ее было как раз столько неги, сколько полагается для молодой девушки. Марсель говорил с глубокомыслием философа, что каждому общественному положению приличествует свой танец: замужняя женщина должна танцевать не так, как молодая девица, судейский крючок не так, как денежный туз, военный не так, как паж; он утверждал даже, будто пехотинец должен танцевать иначе, чем кавалерист, и на этом различии строил весь анализ общества. Как далеко мы ушли от всех этих тонкостей!

– Ах, – сказал Блонде, – ты коснулся открытой раны. Если б Марсель был верно понят, не произошло бы Французской революции.

– Исколесивши Европу, – продолжал Бисиу, – Годфруа, на свою беду, основательно изучил чужеземные танцы. Без этих глубоких познаний в хореографии, которую обычно считают вздором, он, может быть, и не влюбился бы в молодую девушку; но из трехсот приглашенных, толпившихся в красивых залах на улице Сен-Лазар, один только он способен был понять неизданную поэму любви, рассказанную красноречивым танцем. Талант Изоры д'Альдригер отнюдь не остался незамеченным; но в наш век, когда каждый кричит: «Вперед, вперед, не задерживайтесь!» – один из ценителей сказал (это был писец нотариуса): «Ловко отплясывает молодая девица». Другая ценительница (дама в тюрбане): «Она танцует бесподобно». Третья (тридцатилетняя женщина): «Девочка недурно танцует». Вернемся же к великому Марселю и скажем, пародируя знаменитое его изречение: «Сколько смысла заложено в фигуре кадрили!»

– Нельзя ли ближе к делу, – заметил Блонде, – очень уж ты замысловато рассказываешь.

– Изора, – продолжал Бисиу, недовольный тем, что Блонде его прервал, – была в простом платье из белого крепа, отделанном зелеными лентами, с камелией в волосах, камелией у пояса, еще одной камелией на оборке юбки и камелией…

– Ну вот! Теперь пошли триста коз Санчо!

– Но ведь в этом-то и суть литературы, дорогой мой! «Кларисса» – шедевр, и в ней четырнадцать томов, а самый посредственный водевилист изложит тебе сюжет этого романа в одном акте. Если мой рассказ интересен, на что ты жалуешься? Туалет Изоры был очарователен, но, может быть, тебе не нравятся камелии? Ты предпочитаешь георгины? Нет? Тогда получай каштан! – воскликнул Бисиу, очевидно, запустив каштаном в Блонде, ибо мы услышали, как что-то стукнуло о тарелку.

– Я виноват, признаюсь! Рассказывай дальше, – смирился Блонде.

– Продолжаю, – сказал Бисиу. – «Вот на ком бы жениться!» – обратился Растиньяк к Боденору, указывая на малютку с непорочно белыми камелиями. Растиньяк был одним из близких друзей Годфруа. «Я как раз об этом подумал, – ответил ему Годфруа шепотом. – Чем вечно дрожать за свое счастье, выискивать способ шепнуть словечко в рассеянно слушающее тебя ушко, высматривать в Итальянской опере, какой цветок, белый или красный, украшает ее прическу, следить, не высунулась ли из окна кареты в Булонском лесу затянутая в перчатку ручка, как это принято на Корсо в Милане; чем проглатывать наспех за дверью кусочек торта, точно лакей, допивающий вино, оставшееся на донышке бутылки; чем пускать в ход всю изобретательность, чтобы, как почтальон, сунуть записку и получить ответ; чем радоваться двум строчкам нежнейших излияний и быть вынужденным прочесть сегодня пять фолиантов, а завтра строчить послание в два листа, что крайне утомительно; чем спотыкаться на ухабах и пробираться вдоль изгороди, – не лучше ли, спрашиваю я, предаться упоительной страсти, которой так завидовал Жан-Жак Руссо, полюбить попросту молодую девушку, вроде Изоры, и жениться, если, сблизившись с нею, почувствуешь сродство душ, – словом, стать счастливым Вертером!» – «Что ж, решение не хуже всякого другого, – серьезно ответил Растиньяк. – На твоем месте я бы погрузился, пожалуй, в эти безгрешные радости; такой аскетизм нов, оригинален и стоит сравнительно недорого. Твоя Мона Лиза очаровательна, но, предупреждаю тебя, глупа, как балетная музыка».

Тон, которым была произнесена последняя фраза, показался Годфруа подозрительным, он решил, что Растиньяк умышленно старается разочаровать его, и, как бывший дипломат, узрел в нем соперника. Неудавшаяся карьера нередко налагает отпечаток на всю нашу последующую жизнь. Годфруа врезался по уши в мадмуазель Изору д'Альдригер. Растиньяк разыскал рослую девицу, которая беседовала с кем-то в соседней гостиной, где шла игра в карты, и шепнул ей на ухо: «Мальвина, ваша сестра поймала только что в сети рыбку весом в восемнадцать тысяч франков ренты. Он знатен, хорошо воспитан, положение в свете; понаблюдайте-ка за ними, и, если дело пойдет на лад, станьте наперсницей Изоры и не давайте ей сказать ни слова без подсказки». Около двух часов ночи лакей, подойдя к маленькой сорокалетней альпийской пастушке, кокетливой, как Церлина из оперы «Дон-Жуан», возле которой сидела Изора, доложил: «Карета госпожи баронессы подана». И Годфруа увидел, как его красавица из немецкой баллады увлекла свою удивительную мамашу в вестибюль; за ними последовала и Мальвина. Годфруа, сделав вид (какое ребячество!), что идет узнать, к какой банке варенья пристроился его Джоби, имел счастье лицезреть, как Изора и Мальвина укутывали свою резвую маменьку в шубу и помогали друг другу одеться перед ночным путешествием по Парижу. Обе сестры украдкой посмотрели на него, как опытные кошки, которые, не подавая вида, наблюдают за мышью. Годфруа почувствовал некоторое удовлетворение при виде вышколенного и выдержанного долговязого эльзасца в хорошей ливрее и свежих перчатках, принесшего трем своим госпожам меховые сапожки. Никогда еще, пожалуй, две сестры не были столь несхожи, как Изора и Мальвина. Старшая – высокая брюнетка, Изора – маленькая и хрупкая блондинка; у одной черты лица тонкие и нежные, у другой – крупные и резкие; Изора принадлежала к числу женщин, которые покоряют своей слабостью, опекать их считает своим долгом даже школьник; Мальвина походила на героиню поэмы «Видали ль вы в Барселоне?». Рядом с сестрой Изора казалась миниатюрой возле портрета, писанного маслом. «Она богата!» – сказал Годфруа Растиньяку, вернувшись в бальный зал. «Кто?» – «Эта молодая особа», – «А, Изора д'Альдригер! Ну да. Ее мать вдова; Нусинген когда-то служил в Страсбурге у отца Изоры. Если хочешь снова увидеть ее, вверни два-три комплимента госпоже де Ресто: получишь приглашение на бал, который она дает послезавтра, – баронесса с дочерьми будет там». Три дня перед мысленным взором Годфруа стояла егоИзора, он отчетливо видел выражение ее лица и белые камелии; так после долгого созерцания какого-нибудь ярко освещенного предмета мы, закрыв глаза, видим его уменьшенным, но в лучезарном блеске и радуге ярких красок – единственной сверкающей точкой среди мрака.

– Бисиу, ты гениален! Набросай нам побольше таких картин, – сказал Кутюр.

– Извольте! – ответил Бисиу, становясь, по-видимому, в позу лакея из ресторана. – Вот картина, которую вы заказывали, господа! Внимание, Фино! Тебя приходится все время дергать за узду, как дергает кучер дилижанса ленивую клячу! Госпожа Теодора-Маргарита-Вильгельмина Адольфус (банкирский дом «Адольфус и компания» в Мангейме), вдова барона д'Альдригера, отнюдь не была толстой и добродушной немкой, рассудительной и солидной, убеленной сединами, с желтоватым, как пивная пена, лицом, наделенной всеми патриархальными добродетелями, которыми, по уверениям романистов, славится Германия. У нее были еще свежие щеки, с ярким, как у нюрнбергской куклы, румянцем, легкомысленные кудряшки, взбитые на висках, на голове ни единого седого волоса, задорный взгляд; ее тонкая талия отличалась стройностью, которая еще более подчеркивалась платьями с корсажем. Вокруг глаз и на лбу у нее появилось, правда, несколько предательских морщинок, которые она, подобно Нинон де Ланкло, охотно переместила бы на пятки, но они упорно держались на самых видных местах. Нос ее тоже потерял свои прежние очертания, и кончик его покраснел, что было особенно неприятно, так как яркостью он мог поспорить с румянцем щек. Единственная наследница, избалованная родителями, а позднее избалованная мужем, избалованная всем Страсбургом и балуемая теперь обожавшими ее дочерьми, баронесса разрешила себе одеваться в розовое, носить короткую юбку и бант на мысике корсажа, обрисовывавшего ее талию. Встретив баронессу на бульваре, парижанин не сможет сдержать улыбки и осудит ее, не приняв во внимание смягчающих вину обстоятельств, в отличие от нынешних присяжных заседателей, которые находят их даже для братоубийцы! Насмешник всегда существо поверхностное, а следовательно, и жестокое; он не задумывается над тем, что значительная доля ответственности за смешное, над которым он потешается, лежит на обществе, ибо природа создает лишь неразумных тварей, глупцами же мы обязаны общественному строю.

– Я особенно ценю в Бисиу то, что он всегда верен себе, – сказал Блонде. – Если он издевается над другими, он смеется и над самим собой.

– Я тебе за это отплачу, Блонде, – пригрозил Бисиу. – Если маленькая баронесса была легкомысленна, беззаботна, эгоистична и нерасчетлива, то виноваты в этом банкирский дом «Адольфус и компания» в Мангейме и слепая любовь барона д'Альдригера. Баронесса, кроткая как овечка, обладала нежным сердцем, способным на лучшие чувства, – правда, чувства эти были непрочны, а потому часто менялись. Когда умер барон, пастушка чуть было за ним не последовала – так искренне и сильно она горевала; но… на другой день ей подали к завтраку зеленый горошек, который она так любила, и это восхитительное блюдо смягчило ее горе. Дочери и слуги слепо любили ее, и все домашние были счастливы, когда удалось избавить ее от тягостного зрелища похорон. В то время как в церкви звучал реквием, Изора и Мальвина, глотая слезы, отвлекали внимание обожаемой матери, выбирая вместе с ней фасоны для ее траурных туалетов. Знаете ли вы, о чем говорят стоящие или сидящие в церкви друзья покойного, облаченные в траурные одежды, когда гроб водружен на большой черно-белый, закапанный воском катафалк, который должен обслужить три тысячи вполне приличных покойников, прежде чем выйдет в отставку, – так, по крайней мере, уверял меня философски настроенный факельщик между двумя стаканчиками белого вина, – и когда равнодушные певчие тянут «Dies irae», а не менее равнодушные священники служат заупокойную мессу. Вот вам картина, которую вы изволили заказывать. Видите вы их?

«Сколько, по-вашему, оставил папаша д'Альдригер?» – спрашивает Дерош у Тайфера, устроившего нам перед смертью такую великолепную оргию…

– Разве Дерош был уже тогда стряпчим?

– Он купил контору в 1822 году, – сказал Кутюр. – Это был смелый шаг со стороны сына мелкого чиновника, никогда не получавшего больше тысячи восьмисот франков в год, и продавщицы гербовой бумаги. Но с 1818 по 1822 год он работал, как каторжный. Ведь он поступил к Дервилю четвертым писцом, а уже в 1819 году стал вторым.

– Дерош?!

– Да! – сказал Бисиу. – Дерош, как и мы с вами, валялся на гноище Иова. Но ему наскучило ходить в узком фраке с чересчур короткими рукавами. Он с отчаянья ушел с головой в изучение права и приобрел звание поверенного. У него не было ни гроша за душой, ни клиентов, ни друзей, кроме нас, а надо было оплатить купленную контору и внести залог.

– Он походил тогда на тигра, сбежавшего из Зоологического сада, – сказал Кутюр. – Рыжий, тощий, с желтым лицом и глазами табачного цвета, холодный и флегматичный с виду, но готовый отнять последний грош у вдовы и обидеть сироту, гроза своих писцов, которые минуты не смели сидеть без дела, и при всем том трудолюбивый, знающий, изворотливый, двуличный, елейно красноречивый, никогда не выходящий из себя и злобный, как настоящий сутяга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю