Текст книги "Хьюстон (СИ)"
Автор книги: Оливер Твист
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Глава 31 Неожиданный визит
Прошло несколько дней. Я почти пришел в себя, быстро привыкнув к непритязательному больничному быту. Первое время постоянно спал, с трудом выбираясь из вязкого, обморочного забытья, чтобы сползать на процедуры да иногда в столовую, где все равно почти ничего не ел, спекшая корка на губах, трескалась и кровоточила, пачкая посуду. Было не столько больно, сколько противно. Пару раз забегал кто-то из старших, оставлял передачку с неизменной бутылкой минералки, и быстро исчезал, убедившись, что я иду на поправку. А попросту дрыхну как сурок, предоставив организму самому решать свои проблемы. Да я и не ждал никого особо. В моменты просветления, мысли неотвязно крутились вокруг Птицы и Сина, Птицы и всей вдруг страшно усложнившейся ситуации. Я все пытался представить, как последние события отразятся на нас. Было совершенно ясно, что к прежнему существованию, непонятному, двойственному и потому особенно тяжелому, возврата больше не было. Все, наконец, должно было определиться. И во мне то вспыхивала, то угасала надежда, что наши с Птицей поцелуи были настоящими, и что она, хоть в какой-нибудь степени, испытывала то же, что и я. И, если только это было так, я не собирался сдаваться, чтобы там Син не предпринимал. Ведь, кое в чем он был все же прав. Не знаю, как насчет наглости, не замечал такого за собой, а вот упертым меня многие считали. Да еще беспокоил почему-то странный сон, как неразгаданное, но очень важное послание…
Сходив на завтрак, я вновь завалился на кровать и, закинув руки за голову, бесцельно уставился в окно, где едва брезжило тусклое, хмурое утро. На ветках тополя, видневшихся за стеклом, сидели нахохлившись воробьи. Время от времени они начинали громко чирикать, перепархивая с места на место, потом замирали, чтобы в следующую секунду, внезапно сорвавшись, умчаться прочь по своим воробьиным делам. А через какое-то время вновь, словно бусы унизывали застывшие на морозе ветки. Эта стайка немало развлекала меня в минуты вынужденного безделья, давая отдохнуть от выматывающих, бесплодных размышлений, от которых в конце концов начинала болеть голова и снова тянуло в сон… Однажды, проснувшись от птичьего щебета, я разглядел за окном странных птиц, оккупировавших воробьиную территорию. Большие, серые с яркой желтой полосой на острых крыльях и лихим хохолком на голове, они были похожи на попугаев, неброских зимних попугаев. И хотя, как мне казалось, я видел их впервые, как-то сразу пришло на ум – свиристели прилетели. Не знаю, где и когда я это слышал, может в детстве, но вот ведь, застряло в памяти.
А больше всего я любил смотреть на снегирей. Они кормились здесь же в больничном сквере. Их карминные грудки, словно закатное солнце, вспыхивали среди серых древесных порослей, освещая собой хмурые декабрьские дни. Они были невероятно красивы, особенно на фоне монохромного, скудного красками пейзажа, и я мог подолгу любоваться этими благородными, веселыми созданиями, пока они не улетали дальше. Любовался и вспоминал сказку, рассказанную Птицей. То, как мы сидели тем вечером втроем, и как было хорошо, пока не пришел Син. В дверь неслышно заглянула молоденькая медсестра.
– Не спишь? – улыбнувшись, спросила она. – А к тебе посетитель.
На пороге палаты, как-то внезапно, возникла Птица. Сердце у меня рванулось наружу, застучав о ребра с такой силой, что чуть не вылетело из груди, во рту мгновенно пересохло.
– Привет, – прохрипел я, глядя на нее во все глаза.
– Привет, – тихо откликнулась она. Потом уставилась на мою разукрашенную физиономию и глаза у нее стали огромными и такими синими, каким, наверное, бывает море после шторма. Я немного подвинулся, и Птица аккуратно присела на краешек кровати. Губы у меня, несмотря на мгновенно вцепившуюся в них боль, сами собой стали расплываться в улыбке. Я сдержал ее, чтобы не напугать Птицу видом только что отобедавшего вампира. Да уж, Син как следует позаботился, чтобы я еще долго не мог не только улыбаться, но и разговаривать нормально. И думать забыл о поцелуях. Он уж постарался стереть их с моих губ своими кулаками и смыть кровью. Надеюсь, ему хоть полегчало после этого. Она зашуршала пакетом, что-то неловко доставая, и сказала, низко опустив голову:
– Я тебе карандаши принесла … и альбом.
Потом вдруг съежилась и застыла, с громким дробным стуком прямо на картонную обложку моего рабочего блокнота закапали слезы. Птица быстро закрыла лицо руками, и пакет с карандашами тут же шлепнулся на пол, а следом за ним и блокнот. Признаться, я здорово растерялся:
– Эй, ты что, перестань! – я, как мог, пытался успокоить ее, гладил по голове, поникшим плечам и повторял. – Все нормально. Не надо, не плачь!
– Хьюстон, – она подняла на меня покрасневшее, влажное от слез лицо и осторожно взяла в свои ладони мою руку. – Не сердись на меня сильно, ладно.
Голос у нее был тонкий и виноватый.
– Да я совсем не сержусь, с чего ты взяла!
Я на самом деле не сердился. В том, что случилось, не было ее вины. И совсем не важно, что она сама меня попросила. Я должен был отказаться. Вот только отказаться я не мог, даже если бы заранее знал, чем это обернется. Птица была тем единственным человеком, которому я не мог отказать ни в какой просьбе, даже самой дурацкой или опасной. По большому счету, я даже на Синклера не мог, как следует разозлиться, потому что понимал, на его месте, скорее всего, поступил так же. Только обошелся своими силами. Я хотел сказать ей об этом, но от волнения забылся, вдохнул поглубже и тут же закашлялся. Грудную клетку сдавила тисками боль, которая просыпалась теперь при каждом неосторожном движении или вдохе. Я невольно поморщился и прикрыл рот салфеткой, которая валялась рядом на тумбочке специально для таких случаев. А когда осторожно, стараясь не сильно ворошить засевший в легких куст чертополоха, откашлялся, быстро смял ее и спрятал под подушку, чтобы не смущать Птицу проступившими на ней пятнами сочного алого цвета с закровоточивших губ. Это было совсем некстати. Птица побледнела, глаза у нее опять испуганно распахнулись и снова стали наполняться слезами. Она так смотрела, что я сказал, отдышавшись:
– Прости. Все нормально. Это ничего, пустяки. Только не плачь, ладно.
Она кивнула и схватив мою руку стала судорожно гладить ее. Спустя какое-то время Птица, уже немного успокоившись, внезапно произнесла напряженным ломким голосом, опустив глаза и комкая в руках край моего одеяла:
– Если ты будешь меня презирать и ненавидеть, я пойму. Это… это будет даже хорошо.
Я уставился на нее, оторопев. Ну, вот что это такое, в самом деле!
– Да за что, Птица! Я же сказал, все нормально. Ты ни в чем не виновата, перестань. А то я сейчас тоже заплачу.
Она замотала головой и стала еще потерянней, еще несчастней. Сжалась как от сильной боли, закусив губу так, что кожа побелела, и по щекам побежали ручейки слез. Пришлось осторожно, ладонями, вытереть ей лицо.
– А что уроки отменили или школа сгорела? Вроде, сегодня не выходной.
Я попытался отвлечь ее немного, развеселить. Птица несколько раз глубоко вздохнула, шмыгнула носом, потом, наконец, слабо улыбнулась, бледной вымученной улыбкой:
– Нет, все на месте. Просто сбежала. Сказала, голова болит…
Она вновь осторожно переплела свои пальцы с моими и улыбнулась уже немного живее. Стало так хорошо. Я видел, что ей было тяжело смотреть на меня, но она, ничего, держалась. И только иногда опускала глаза. Мы говорили, в основном, конечно, Птица, о каких-то пустяках, уроках, новых проделках Йойо, его ночных людях, лишь здесь мне удалось, наконец, нормально выспаться. Но только не о том, что волновало нас больше всего. Может потому, что об этом молчаливый диалог вели наши руки. Я чувствовал, как под моими пальцами быстро пульсировала тонкая жилка на ее хрупком запястье. И от этого сердце у меня заходилось, словно от боли, но такой приятной боли. Птица сидела так близко, что я мог уловить легкий аромат яблочного шампуня от ее волос, и мне нестерпимо хотелось ее обнять. Хотелось, чтобы она всегда смотрела на меня так, как сейчас, этим особым взглядом, когда я тонул в ее глазах, таких сияющих и родных. Синклер казался далеким неприятным сном, да его словно и не было вовсе. Были только мы с Птицей, одни в этой пустой сумрачной палате, одни в целом мире. И этого было достаточно.
Перед тем как уйти она осторожно и ласково взъерошила мне волосы. Провела рукой по щеке, едва касаясь пальцами чуть затянувшихся ссадин, потом внезапно порывисто обняла и прижалась своими горячими губами к моим разбитым в хлам губам. Я замер, охваченный жаркой волной, но она уже скрылась за дверью.
Глава 32 И вновь разбитые надежды
Стоит немного расслабиться, и твои мечты вдруг начинают жить себе своей жизнью, нисколько не считаясь с попытками, впрочем, весьма слабыми и неблагодарными, хоть как-то обуздать их неуместную активность. Если подумать, в этом нет ничего странного. Они рождаются надеждой и ею же питаются, а надежда штука живучая. С упорством сорных трав цепляется она за самую скудную почву реальности, заглушая бурным цветом фантазии чахлые ростки здравого смысла. Так и во мне ожила вдруг безумная надежда и мечта, что Птица и я… Ну, в общем, вы поняли… Я знал, что она не придет больше, она сама мне об этом сказала, но все равно ждал. Глупо, я понимаю. Ждал, вздрагивая от каждого стука двери, напряженно вслушивался по вечерам в шаги в больничном коридоре, представляя, как она появляется в дверном проеме, наполняя пространство вокруг себя теплым радостным светом…
Но вместо этого, однажды, открыв глаза, обнаружил непринужденно сидящего на моей кровати Йойо. Настоящего, не из сна, привычно лохматого и неунывающего, в своем широком черном джемпере. Только было довольно странно видеть его без гитары. Так и хотелось заглянуть Йойо за спину, словно этот весьма объемный предмет мог спрятаться там, свернувшись клубком.
– Спишь, Бемби, – сказал он с осуждением, впрочем, довольно наигранным. – Бесцельно прожигаешь в сновиденьях жизнь свою младую! А вот другим из-за тебя покоя нет! Напрасно они тратят свое время на отрока, впадающего в сон, лишь только смысла в нем забрежжит светоч малый! Подушка мягкая с пуховым одеялом ему дороже, чем вся мудрость мира! Бесстыжим храпом услаждает неразумный свой слух, вместо того, чтобы внимать совету мудрому и наставленью старцев!
– Ох, Йойо, это ты что ли старец! – Я осторожно расхохотался, чувствуя, как напряглись и заныли еще не зажившие губы. При виде этой круглой, сияющей физиономии меня охватила такая радость, что я едва удержался от того, чтобы не обнять друга, вдруг отчетливо осознав, как мне не хватало все это время его добродушного ворчания. А Йойо отбросив высокий слог, широко и безмятежно улыбнувшись, сказал:
– Не надоело еще валяться как медведю в берлоге?
– Представляешь, Йойо, я тебя во сне видел!
Он снова широко ухмыльнулся, и внезапно нагнувшись, к моему удивлению, впрочем, подспудно я чего-то такого от него и ждал, поднял с пола гитару, свою неизменную спутницу и единственную подругу. Любовно погладил ее потертые, лакированные бока и неспешно прошелся по струнам:
– Я мог бы сказать тебе тысячу слов, но ты все равно не услышишь меня. Я мог бы прийти к тебе в тысяче снах, но ты все равно не заметишь меня. Так, может быть лучше я песню спою, которая вылечит душу твою, усталость развеет и грусть заберет, от шага неверного убережет…
Йойо просидел довольно долго, но так ничего и не сказал мне ни о Сине, ни о Птице. А может, он и говорил, но я не понял. А сам я спрашивать не стал. Я еще переживал, что пропущу его день рожденья, он как-то обмолвился про конец декабря. У меня уже и подарок готов был, его портрет, на плотном картоне. Он был изображен там таким, каким я его видел – беззаботным уличным музыкантом. Но Йойо успокоил меня, сказав: на самом деле у меня летом день рожденья, Бемби, так что не парься. Интересно, что после его ухода, совсем прошли головные боли, до этого, часами наизнанку выворачивавшие мне мозги.
Выписали меня накануне Нового года. На последнем осмотре, врач, как бы между прочим, заметил: тебе обследоваться надо, парень. И вздохнул: только это дорого стоит. Но ты имей в виду… Я промычал: угу, непременно, и тут же выкинул из головы его слова. Мне не терпелось вырваться на волю, вдохнуть полной грудью свежий морозный воздух, а главное, увидеть, наконец, Птицу. Вновь окунуться в сияющую глубину ее глаз, услышать родной, теплый голос.
Город окутала паутина цветных огней. Всюду, как сторожевые башни Деда Мороза, высились елки в сияющей броне иллюминации – часовые праздника в серебряных мундирах мишуры. Даже над входом в наш «дом с привидениями» висела замысловатыми фестонами гирлянда, посверкивая красными и зелеными огоньками. Кое-где на окнах виднелись бумажные снежинки, и все усиленно готовились к новогоднему балу, который должен был состояться вечером.
Наверное, я позволил своим фантазиям зайти слишком далеко и слишком глубоко укорениться в сознании, дал безумной надежде окрепнуть и овладеть собой, без всяких на то оснований. Иначе, почему так больно задело меня то, что Синклер появился на вечере, уверенно держа Птицу за руку. Ведь не считал же я на самом деле, что… Хотя, да, считал, идиот. Она улыбнулась мне издалека и, украдкой, слегка помахала рукой, но не подошла. А Син надолго задержал на мне взгляд, задумчивый и многообещающий, словно спрашивал: «что, не угомонился еще?» и взвешивал про себя, сразу мной заняться или подождать чуток. Он выглядел напряженным, хоть и вел себя спокойно.
Я стоял у стены и смотрел, как они танцевали, как Синклер что-то шептал иногда Птице, почти касаясь губами розовой раковинки ее уха, и как она улыбалась ему при этом. Вдруг вспомнилось: «есть вещи неизменные на свете: это восход и заход солнца, и …» Мне хотелось надавать самому себе по щекам, чтобы заставить отвернуться, но я лишь сильно потер лицо руками, задев еще свежий шрам на подбородке. Разумеется, это не помогло. То же, что заставляет расчесывать изо всех сил, несмотря на растущую боль, зудящую болячку, то же чувство упорно обращало мой взгляд в их сторону.
Я ощутил себя жестоко обманутым. Да и чего я, собственно, ждал? На что надеялся? Разве возможно это было на самом деле? Но в ее присутствии мне все представлялось возможным. Мне казалось, что в те минуты, когда мы были вместе, было между нами что-то такое, что давало моим мечтам силы расправлять крылья и уноситься в золотых снах наяву далеко в заоблачную высь. Что соединяло нас, наконец, в этой туманной светлой дали. Но чем больше я смотрел на Птицу и Сина, тем сильнее понимал, насколько нелепы были все мои грезы, и насколько сам я был жалок. И правда, вероятнее всего, заключалась в том, что Птица меня всего лишь жалела.
– Йо, Хьюстон! Ты что застыл как соляной столб! – кто-то сильно ударил меня по плечу, и я вздрогнул от неожиданности. Это был мой неугомонный сосед. Принарядившись по случаю вечеринки в относительно чистую парадно-выходную футболку неизменного черного цвета, он был само благодушие.
– Расслабься, Бемби, танцуй, развлекайся, дай печали уйти!
Йойо, как обычно, зрил в корень. Поэтому я внял его совету и ушел, туда, где уже привык зализывать свои душевные раны. На этот раз я решил забиться подальше в подвал, чтобы не мешать курильщикам, отравлять атмосферу и свои юные организмы. Было немного морозно, и дверь, прихваченная ледком недавней оттепели, поддалась с трудом, громким скрипом протестуя против вторжения. Ее никогда не запирали. В этом не было нужды. Все что можно из этого подвала уже давным-давно вынесли, и он был не настолько уютен, чтобы хоть как-то использовать его для тайных встреч. Внутри было сыро, темно, пахло плесенью и мышами. Я плотнее прижал к косякам ветхую преграду между собой и миром, и опустился на ступеньку, усыпанную пожухлой, прелой листвой. Вокруг стоял настоящий мрак, даже не требовалось закрывать глаза. Наполненный едва уловимыми шорохами покой обволакивал как верблюжье одеяло. Как бы мне хотелось, не чувствовать ничего, не знать и не видеть, потерявшейся монетой лежать в этой гробнице забвения. Но провидению было мало, и оно решило еще раз ткнуть меня носом, как непонятливого щенка, в то, что осталось от моих дерзких мечтаний и утраченных иллюзий, как будто это могло помочь обрести нирвану бесстрастия.
Скрип снега и голоса нарушили тихое, но уверенное погружение в пучину печали. Впрочем, только лишь для того, чтобы добить окончательно.
– Не трогай больше Хьюстона, Син.
Я замер, узнав голос Птицы. Наверное, она заметила, как мы переглянулись. Убежище вмиг превратилось в тюрьму. Подслушивать нехорошо, я знаю, но и заявлять о себе было поздно.
– Это еще почему? – голос у Сина был как наждачная бумага. Речь шла обо мне, и слух помимо воли обострился до предела.
– Потому что я тебя об этом прошу, Марк!
Марк, так на самом деле звали Синклера. Сердце тоскливо сжалось. В устах Птицы, это имя прозвучало, как признание той, недоступной мне близости, которая существовала между ними. Наверное, следовало заткнуть уши и, в какой-то момент, я пожалел, что не сделал этого. Тон у Птицы был совсем не просительный, и Синклер все тем же резким, колючим голосом произнес:
– Ты так волнуешься за этого урода? Да, Птица? Тебе что, действительно нравится этот жирный дебил?
Он меня по-настоящему ненавидел.
– Перестань. Не называй его так, пожалуйста. Он совсем не такой. И он мой друг.
Мне захотелось заплакать от счастья. А Син заговорил снова отрывисто и зло, бросая фразы словно камни:
– Твой друг, да? Ты теперь со всеми своими друзьями целоваться будешь? Да? Правила поменялись? А, Птичка? Теперь так можно, значит…
– Нет! – в ее голосе явственно послышалась досада. – Я ведь тебе все уже объяснила. Не надо снова. И я же сказала, что сама его попросила.
– Объяснила? – переспросил Син, как мне показалось, с горечью. – В самом деле? Кого ты хочешь обмануть, Птичка. Дело ведь совсем не в Розе, верно? А что сама, я сразу догадался, только зачем? Зачем, Птица? И не оправдывай эту сволочь, он не имел права. Думаешь, он не знал, что делал? Прекрасно знал.
Я словно на себе ощутил его тяжелое дыхание. А он добавил сдавленным голосом:
– Кто бы мог подумать, что за этой простодушной рожей, такая подлая тварь скрывается…Ты так и не ответила мне, Птица. Он действительно что-то значит для тебя?
На несколько минут воцарилась напряженная, гнетущая тишина. Я боялся пошевелиться, жадно вслушиваясь. И в то же время мне хотелось выскочить отсюда, прекратить этот мучительный разговор и не слышать, что будет дальше. Потом Син заговорил снова, и я поразился как глухо и тускло зазвучал его голос. Как у потерявшего всякую надежду человека:
– На самом деле я не хочу этого знать… Ты все равно не сможешь мне солгать. Вот только мне почему-то кажется, что я сойду с ума, если ты мне не ответишь. Он что-то значит для тебя, Птица?
– Это уже не важно, Марк, – ее голос был усталым, очень усталым, но она настойчиво повторила. – Я прошу тебя, обещай, что оставишь Хьюстона в покое.
Синклер долго молчал, потом тяжело, как бы в раздумье произнес:
– Хорошо, я отстану от него. Раз ты меня просишь. Разве я когда-нибудь не делал того, что ты просила. Пусть живет. Он ведь тоже такой послушный, такой исполнительный. Тебе стоило только попросить его… Мы с ним похожи в этом. Ты не находишь?
Он снова замолчал, а потом добавил словно что-то решив про себя:
– Да я сделаю как ты хочешь, но только если ты тоже пообещаешь мне кое-что.
– Что?
– А то! Ты тоже оставишь его в покое, совсем оставишь…
Я впился ногтями в ладони, буквально перестав дышать.
– Мы просто дружим, Син! Просто дружим! Все совсем не так, как ты думаешь!
– Я тебе никогда ничего не запрещал, верно. Но не в этот раз. Дружи, с кем хочешь, но только не с ним.
– Это неправильно, я… – Птица пыталась еще что-то сказать, но Син зло, категорично перебил ее:
– Тогда не проси меня! Его здесь не будет, вот это я тебе точно могу обещать!
И добавил, внезапно смягчившись.
– Я просто не выдержу, понимаешь… Да и потом, для него же лучше будет, для всех нас лучше будет, если ты сразу решишь. Об этом подумай…
Надо же, какой благодетель! Лучше бы он убил меня тогда, сразу. Прошла целая вечность, прежде чем медленно, словно с трудом, она сказала:
– Хорошо… Обещаю.
Я мысленно взвыл: нет, Птица, нет… Мир рухнул и разбился на тысячи мелких осколков, которые тут же впились в сердце своими острыми гранями. Птица сделала выбор, и этот выбор был не в мою пользу. Голос у Синклера потеплел. Он, выдохнул с облегчением, закрывая неприятную для него тему:
– Вот и ладно… Проклятые каникулы, тебе обязательно уезжать?
– Тетя ждать будет, мы же договорились…
Голос Птицы резал мне душу словно бритва, так что было больно дышать.
– Только вернись вовремя, хорошо. Не опаздывай как в прошлый раз.
– Я задержалась всего на три дня.
– Я просто умирал эти три дня, ты даже не предупредила. Мне показалось, я не увижу тебя больше, что тетка уговорила тебя остаться.
– Так вышло, прости.
– Птичка, я не могу тебя потерять, понимаешь. Ты единственное, что у меня есть в этой паршивой жизни. Единственная, кто мне нужен. Я просто задохнусь без тебя…
Син произнес это приглушенно, очень ласково и очень серьезно.
– А помнишь, как я пришел к тебе однажды ночью, когда мне приснился плохой сон…
– Да, помню. И ты еще соврал, что дверь была открыта. Я так испугалась. Ты был как привидение, белый и тихий. Что-то шептал. Я даже не сразу разобрала, что ты говоришь.
– Я обещал, что больше так не буду делать, чтобы ты не выгнала меня. И ты не выгнала. Рассердилась, да. Но я-то видел, что не всерьез. А потом разрешила прилечь рядом, несколько раз провела рукой по моему лицу и сказала: это всего лишь сон, Марк, забудь про него… Ты быстро уснула. Была такой красивой во сне. Такой необычно красивой. Лицо словно светилось, как будто на него откуда-то сверху падал свет, теплый, спокойный свет. Хотя было очень темно. И даже луны в эту ночь не было, ни звезд, ни месяца. И я до утра смотрел на тебя, смотрел как ты спишь. Не мог оторваться. Слушал как ты дышишь. Чувствовал, как бьется под моей ладонью твое сердце. Этот сон, если только это был сон, он еще долго не отпускал меня, но ты была рядом. И все остальное уже не имело значения…
– Я все помню, Марк. – Птица вздохнула. – Я всегда буду рядом.
Ее голос звучал чуть печально. И вместе с тем, в нем было столько нежности, что мне и половины хватило бы на всю жизнь. Я изо всех сил зажмурил глаза, но проклятая влага жгла их изнутри.
– Не замерзла?
Вниз по лестнице, к двери за которой я сидел, скорчившись в агонии, с легким шорохом посыпались мелкие камешки. Наверное, он обнял ее. А потом настала тишина, такая особая тишина, которая бывает, когда люди целуются. И мне захотелось умереть от боли.