Текст книги "Хьюстон (СИ)"
Автор книги: Оливер Твист
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Хьюстон и Птица. Часть первая. Хьюстон
Глава 1 Хьюстон
Принято считать, если ты толстый – это целиком твоя вина: много ешь, много спишь, мало двигаешься. Я умеренно питаюсь. К тому же, как утверждает наша повариха, по сбалансированному и согласованному со всеми нормами меню. И хотя, готовят в интернате довольно неплохо, размеры порций оставляют мало шансов пострадать от переедания, и уж тем более предаться обжорству. Со сном тоже не все так просто, ночная жизнь здесь бывает весьма насыщенной. Даже, если ты не принимаешь в ней участия, надо очень постараться, чтобы при этом выспаться. И я почти не пользуюсь транспортом, ни общественным, ни личным. На первый никогда нет денег, второго просто нет. Однако, мой вес далек от нормального, в сторону плюс. Если ты толстый и тебе лет эдак тридцать, то ты – солидный человек, а если шестнадцать – то просто жирный урод, о чем окружающие при случае не упустят напомнить.
Я не претендую на звание Мистер Вселенная, но и детей мной тоже не напугаешь. Обычное лицо, темные волосы, которые давно пора подстричь, прямой нос и глаза карего цвета, если это кого-то интересует. Как правило, нет. Ах да, еще пухлые щеки, чуть не забыл. Я старался забыть. Но попробуй сделать это когда каждый второй из твоих знакомых, так и норовит потрепать тебя по щеке в знак дружеского расположения. Вернее, так было, лет до двенадцати, потом перестали. Может, наконец, подействовал мой взгляд при этом жесте. И, если это имеет значение, я выше среднего роста. Так что, на колобка не похож, и на том спасибо. Ладно, будем считать, что познакомились. Я бы мог добавить, что меня зовут Эрик, но в этом нет никакого смысла, потому что для тех, о ком я хочу здесь рассказать, я – Хьюстон. Пусть так и будет.
Птица, Синклер, Йойо, Роза, Тедди и другие с кем, пришлось прожить последний интернатский год, врезались мне в память гораздо сильнее, чем те ребята, с которыми я делил хлеб более продолжительное время. Быть новеньким всегда тяжело. Особенно в безжалостном коллективе таких же, как ты ничейных детей. Я прошел через это много раз, но так и не привык к острому чувству одиночества, которое охватывало меня каждый раз, как только я переступал порог очередного казенного учреждения и оказывался в окружении таких же неприкаянных, голодных душ, лишенных неизвестно за какую вину близкого круга родной семьи.
Конечно, у каждого из нас когда-то были родители, у некоторых даже любящие. У меня тоже были, и возможно, они даже любили меня, я этого почти не помню. Они погибли в автокатастрофе, когда мне было шесть лет. Я тоже там был, но выжил зачем-то… Кажется, мы много путешествовали. По крайней мере, когда я пытаюсь что-то вспомнить из того периода своей жизни, перед глазами чаще всего встает бесконечная лента дороги, мелькающие за окном автомобиля пейзажи, случайные кафе, заправки, улицы незнакомых городов и поселков. И еще одно, я не помню, себя толстым в это время. А может, когда тебя любят, это просто не имеет значения.
На память о тех, кому я был обязан появлением на свет, у меня остался значок: белый глянцевый кружок, на котором крупными черными буквами было написано «Ай лав Хьюстон» и красное сердечко на месте слова лав. Я помню, как мне его купили. Это случилось незадолго до аварии. Мы зашли в маленький придорожный магазинчик. В нем было тесно от стеллажей, на которых громоздились пестрые батареи разнокалиберных банок, бутылок, коробок. Сквозь давно не мытые стекла больших витрин, заменявших окна, пробивались косые солнечные лучи. В широких полосах света, потоком льющихся с улицы, свободно парили миллионы пылинок, и от этого казалось, что все в этой лавочке, предметы и люди, плавает в золотистом тумане. И было лето, самый его конец. Я это особенно хорошо запомнил по тому, как в сплошной, однообразной зелени рощиц, тянувшихся вдоль обочин автострады, начали появляться первые проблески желтизны. А значит, скоро должны были зарядить нудные, холодные дожди, которые надолго упрячут солнце за пеленой тяжелых серых облаков, и уже нельзя будет выходить на улицу без теплой одежды.
Посетителей в магазинчике было немного, несколько взрослых, да пара подростков, увлеченно листавших журналы с комиксами. Я тоже любил такие, и поначалу радостно кинулся к стойке, на которой они лежали. Но тут же потерял к ним интерес, разочаровано заметив, что номера там были старые, из тех, что я уже изучил от корки до корки. Тогда высокий темноволосый мужчина, мой отец, легко и стремительно поднял меня на руки, чтобы я мог лучше разглядеть прилавок со всякой всячиной, а стройная женщина с длинными волосами, забранными в хвост, и веселым голосом, моя мать, произнесла: выбирай, малыш. На темной лакированной поверхности прилавка, сбоку от грязно-зеленой глыбы кассового аппарата, были разложены игрушки, сладости, книжки в разноцветных обложках. Но мне понравился только он, этот значок, такой яркий и блестящий. Я сразу его приметил, но еще долго смотрел, прежде чем решиться, а родители о чем-то оживленно говорили с продавцом, шутили и смеялись.
Значок был на мне, когда на одном из автобанов жизнь разделилась на короткое, безмятежное до, и хмурое, открытое всем ветрам, неуютное после. Я и потом не расставался с ним. Он кочевал с рубашки на джемпер, в зависимости от сезона. И мне казалось, что этот маленький свидетель прежнего безоблачного существования, как некий талисман, хранит меня посреди чужого, неприветливого мира. Ночью я прятал его под подушку и, когда просыпался, первым делом проверял на месте ли мое сокровище. А когда волновался или грустил, поглаживал пальцами гладкую, прохладную поверхность. Представлял, что вот сейчас закрою глаза и вновь окажусь в маленьком, плывущем в пыльном, золотом тумане, магазинчике, услышу знакомые родные голоса. А все происшедшее потом, окажется сном, дурным, пугающим сном. Но этот сон все длился и длился, а проснуться я не мог. Постепенно забывались, словно таяли вдали, голоса родителей, стирались воспоминания о прежней настоящей жизни, в которой было место безмятежной детской радости и чувству, что кто-то большой и сильный, надежно держит тебя за руку, не давая упасть. И мне пришлось смириться с реальностью того, что я предпочел бы считать сном. И только этот маленький, покрытый глянцевой эмалью, кружок, напоминал о другой настоящей, счастливой жизни, о том, что она была, и я не придумал ее себе, незаметно сойдя с ума. Я держался за этот значок, как потерпевший кораблекрушение моряк цепляется за обломок своего разбитого корабля, чтобы не пойти ко дну и не погибнуть, когда уже не останется сил сражаться с бурной стихией. Я им очень дорожил и никогда не расставался. Может поэтому, меня и стали звать Хьюстон.
Но однажды значок пропал. Я сильно расстроился и несколько дней не мог прийти в себя. Не мог, ни о чем думать, кроме своей потери. Лихорадочно и безрезультатно, раз за разом обыскивал все места, где был накануне в тщетной надежде вновь обрести свой драгоценный талисман. Но так и не нашел. До сих пор не знаю, сам ли я потерял его в каких-то мальчишеских играх, или кому-то вдруг приглянулся этот изрядно потертый и давно потускневший сувенир. В общем, так вышло, что значок исчез, а прозвище осталось.
Глава 2 Знакомство с новым домом
Держа в руках папку со своим личным делом и сумку со скудным багажом, вслед за сопровождающим, я переступил порог моего очередного дома. Единственного в округе интерната, где нашлось для меня место. Я иногда думал впоследствии, как бы сложилась моя жизнь, не попади я сюда. Возможно, никогда не испытал бы таких болезненных падений и таких головокружительных взлетов, никогда не узнал и не встретил тех людей, чье существование во многом определило мою дальнейшую судьбу. Тогда по спине пробегает холодок от мысли, что мы могли бы разминуться. И если бы в тот момент я мог провидеть будущее, то с большим вниманием отнесся к своему вступлению под крышу этого приюта, из стен, которого я вышел совсем другим человеком.
Располагался интернат в большом трехэтажном доме, похожем на старинную усадьбу с крайне запутанной, как внутри, так и снаружи планировкой. Было видно, что его не раз перестраивали, дополняя по мере надобности новыми помещениями, которые отличались от основного здания минималистичностью форм, непритязательным стилем, вернее его отсутствием, и гораздо большим комфортом внутри. Для чего нужны были эти пристройки, я так и не понял. Все равно половина из них пустовала. Возможно, когда-то приют знавал лучшие времена и был густо населен. Впрочем, те времена для него давно и безвозвратно миновали. А может, он вовсе и не был тогда пристанищем для ничейных детей. Может, здесь была школа. Одна из тех древних гимназий, о которых так любят вспоминать в мемуарах писатели ушедших эпох, когда рассказывают о своем детстве.
Прошлое этого своеобразного дома весьма занимало меня. Я часто гулял по нему с чувством первопроходца, исследующего только что открытую им терру инкогнито, неизведанную землю. Первое время нередко терялся в бесконечных коридорах с множеством дверей, закоулков, внезапных тупичков, лестниц и переходов. Блуждая по сумрачным лабиринтам, находил забитые старой мебелью, каким-то хламом или же просто пустые комнаты с остатками причудливой лепнины на высоких потолках. Она странно сочеталась со стенами депрессивного, темно-зеленого цвета, с облупившейся местами штукатуркой, и оконными проемами необычной закругленной формы, многие из которых были замурованы глухой кирпичной кладкой, словно дом готовился к осаде. Мне нравилось представлять эти комнаты ловушками для времени, хранящими, как в формалине, в своем затхлом воздухе тени прошлых веков. Казалось, стоит только остаться в них подольше, и, потревоженные живым сквозняком современности, эти тени начнут окружать тебя, незаметно обретая плоть, пока завороженный серыми призраками ты сам не станешь подобным им далеким, забытым воспоминанием. Это было одновременно жуткое и захватывающее чувство. Попав в одну из таких комнат, я замирал, целиком отдавшись ее чуткому, настороженному покою, до тех пор, пока по коже не начинали ползти мурашки. И, в полной уверенности, что за несколько минут проведенных мной в этой временной петле, снаружи прошли годы, выскакивал оттуда.
Основная часть дома была очень старой, и весь он давно нуждался в ремонте, являя собой картину крайней запущенности и заброшенности, словно располагался не только на окраине города, но и на окраине жизни. Кое-где были видны попытки немного облагородить и подновить его интерьеры, но они производили такое же грустное впечатление как неумело молодящийся человек преклонного возраста. Поначалу это угнетало, а потом я привык и даже полюбил этот «дом с привидениями» за будоражащую воображение возможность представлять себя застрявшим во времени или даже вне времени, вспоминал, словно вполголоса рассказанную старую сказку с бесконечным запутанным сюжетом.
Однажды, о чем-то замечтавшись, я свернул в коридоре не в ту сторону и, открыв очередную дверь, обнаружил себя стоящим на пороге большой комнаты, погруженной в легкий сумрак, хотя за окном ярко светило солнце. Его свет приглушал толстый серый слой грязи на зарешеченном окне, между ветхими рамами которого вились засохшие прошлогодние побеги плюща. Она была почти пустой, лишь в дальнем углу виднелась груда сломанных стульев, да напротив двери стояло на полу большое тусклое зеркало в резной широкой раме. Я подошел поближе, чтобы рассмотреть его. И первое, что бросилось в глаза, было вовсе не мое отражение, а дверной проем за спиной. Там стоял на пороге высокий светловолосый парень и смотрел на меня очень неприязненно, так что мне стало не по себе. Я резко обернулся, но никого не увидел. Наверное, он успел уйти. Это было странно. Вроде бы я ничем еще не успел насолить здешним обитателям. Тем более, что этого парня я видел впервые. Может, он спутал меня с кем-нибудь? Это небольшое происшествие оставило в душе мутный осадок. Я вышел из комнаты, плотно прикрыв дверь, и до самого вечера меня почему-то не покидало чувство вины неизвестно за что и перед кем.
Комнаты для старших воспитанников, расположенные на втором этаже основного корпуса, были рассчитаны на двух-трех человек, что, откровенно говоря, порадовало. Мой предыдущий дом носил гордый статус лицея-интерната для одаренных детей, и был организован на средства нескольких благотворительных фондов. Находился он в престижном районе, и занимал приземистое двухэтажное здание на территории какого-то института. Все бы ничего, но жить с оравой из двенадцати человек в одной, хоть и довольно большой комнате, было порой крайне утомительно. В попытке хоть как-то уединиться, я привык спать, накрывшись с головой одеялом. При этом снаружи оставались торчать ноги, но, если было тепло, на эту мелкую неприятность можно было не обращать внимания.
Наши попечители частенько наезжали, приурочивая визиты к праздничным датам. Устраивали шумные раздачи подарков, толкали проникновенные речи, желали творческих успехов, интересовались нашими достижениями и утирали слезы умиления, любуясь мелковозрастной ребятней. Специально для них готовили обширную концертную программу, хитом которой была песня о родном доме. Все мы ее ненавидели, но исполняли очень проникновенно, хоть и нестройно. Зато она нравилась взрослым. Потом эти симпатичные и, наверняка, очень добрые люди с чувством выполненного долга разъезжались по домам, своим родным домам, увозя в пакетах ответные гостинцы. Не бог весть что, всего лишь наши работы – рисунки, поделки и всякое такое. Мне всегда было интересно, куда они их девали затем. Ведь не вешали же на стенку рядом с рисунками своих детей.
Закончилось все внезапно и просто. Не прошло и двух лет как благотворительные фонды прекратили свое существование, растворившись во времени и пространстве, а с ними и наш лицей-интернат. В общем, эксперимент закончился едва начавшись. Не скажу, чтобы у меня там было много друзей, и я особенно скучал за кем-нибудь, когда нас раскидали по разным детдомам. Меня больше беспокоила перспектива лишиться занятий в студии при художественном училище, куда я попал по протекции все тех же благотворителей. Занятия для школоты там были платные. И я мысленно уже попрощался с единственным местом, за порогом которого оставлял все заботы и тревоги своей жизни, где чувствовал себя уверенно и спокойно, погружаясь в немного безалаберную, но доброжелательную атмосферу.
Однако, меня оставили, по личной просьбе Карандаша, не очень известного, но, на мой взгляд, отличного художника, который вел группу таких же как я вундеркиндов. Это ирония, если что, про вундеркинда. Мы с ним просто подружились. Карандаш преподавал в училище уже уйму времени и был в авторитете, особенно среди студентов, которые уважали его даже не столько за опыт и знания, сколько за особую доброту и деликатность. Его трудно было вывести из себя, он никогда не кричал, не демонстрировал своего превосходства, не раздражался, даже если ты раз за разом косячил. Он частенько останавливался рядом, когда я пыхтел над заданием, вполголоса расспрашивал, советовал, рассказывал какие-нибудь забавные и поучительные истории. Иногда просто молча стоял и смотрел, как я работаю. Порою, увлекшись, я не сразу замечал его за своей спиной, и невольно вздрагивал, когда он мягким, глуховатым голосом произносил: неплохо, совсем неплохо, продолжай…
Свое прозвище он заработал привычкой носить за ухом остро очиненный карандаш, словно какой-то столяр или плотник, и которым обычно правил наши рисунки и время от времени энергично скреб затылок. Карандаш был всегда одной, весьма приличной марки. Очень красивый, в черной деревянной рубашке, по которой шла затейливой вязью надпись «Золотая цапля», название фирмы, и поблескивал значок – силуэт летящей цапли с длинным острым клювом. Таким же острым и тонким был всегда и грифель карандаша, не очень твердый и не очень мягкий, а такой, какой надо, оставлявший на бумаге ровный, четкий след. Среди нас считалось особым шиком разжиться этим артефактом. Ходило упорное поверье, что сей предмет обязательно принесет его владельцу удачу. В каком эквиваленте она будет выражена, не уточнялось. У меня было два трофея. Один из них я потом и в самом деле удачно обменял на отличный набор акварели, правда, уже изрядно бывший в употреблении.
Так вот, когда лицей закончил свое славное, хоть и недолгое, существование, всех наших очень быстро определили в другие интернаты, и я внезапно остался один. В столовой вместо привычных первого и второго, мне выдали пару сладких булочек, яблоко и пакет молока. Я ненавижу молоко. Меня от него тошнит, долго и упорно. Поэтому пришлось довольствоваться одними булочками. После обеда, придя с занятий, я помогал таскать и грузить в небольшой фургон интернатский скарб. А вечерами, сидя на пустом широком подоконнике, наблюдал как постепенно, в сумерках, безропотно умирает за окном очередной день, и размышлял о том, что ждет меня на новом месте и каким оно будет. Или читал при свете тусклой коридорной лампочки затрепанную детскую книжку без начала и конца, найденную мной под одной из коек. Речь в ней шла о бездомном мальчишке. Звали его Потеряшка, и он отличался особым даром – постоянно влипать во всякие невероятные передряги, что показалось мне тогда весьма символичным. Наконец, после нескольких дней такого неприкаянного и, откровенно говоря, голодного существования, наша бывшая директриса, вызвала меня в свой теперь уже тоже бывший кабинет. Там готовые покинуть помещение, громоздились у стен большие картонные коробки с вещами, стояли полуразобранные книжные стеллажи, на которых были свалены в беспорядке тяжелые пыльные шторы, на старой газете, брошенной на пол, высились стопки книг из интернатской библиотеки. Задумчиво перебирая лежавшие на столе счета и бумаги, она мельком взглянула не меня и сказала утомленно:
– Потерпи еще немного. Кажется, подобрали тебе место, должно получиться. Вас больших не хотят нигде брать. Он, конечно, расположен на окраине, твой новый дом. И там нет таких условий. Но куда-то тебя надо. Так уж вышло, что ты последний остался… Такая путаница в документах…
– Что будет с занятиями в студии? – этот вопрос волновал меня больше всего. Так что я даже охрип, когда решился задать его. И напряженно ожидая ответа, постарался незаметно проглотить застрявший в горле ком.
Она вздохнула еще более утомленно и посмотрела в окно. Там сияло полуденное солнце, слышался шум проносящихся мимо машин, крики, играющих в мяч детей, звонкое чириканье воробьев. Директриса поправила выбившийся из всегда безупречной укладки светлый локон, женщина она была молодая и весьма привлекательная, только немного рассеянная. За время своего недолгого директорства успела выйти замуж за одного из благотворителей, и после завершения дел, по слухам, собиралась посвятить себя мужу и воспитанию уже наметившегося наследника. Вдоволь насмотревшись на пейзаж за окном, она вспомнила обо мне и сухо сказала:
– Это не нам решать. Ты ведь понимаешь, что платить за тебя теперь некому.
Настроение сразу упало. Я как-то не думал, что все будет до такой степени плохо, и надеялся, сам не знаю на что. Но возразить мне было нечего. Оставалось только выдавить из себя:
– Да… понятно.
– Ну ладно, иди. Мне, сам видишь, некогда.
Она вновь, озабоченно хмурясь, принялась перебирать лежавшие перед ней бумаги, давая понять, что аудиенция окончена. Посидев в пустой комнате среди еще неразобранных железных остовов кроватей, на которых высились пирамиды из матрасов, подушек и одеял, и немного придя в себя, отправился в студию, попрощаться. А что еще оставалось делать?
Карандаш встретил меня в коридоре и очень удивился, когда я, запинаясь и краснея, принялся лепетать что-то о том, что больше не смогу посещать его уроки. От расстройства все никак не мог найти слова. Самому себе казался полным олухом.
– Постой-постой, – сказал он, наконец, вникнув в мое унылое бормотание. – Да ты никак нас бросить задумал. Вот не ждал от тебя такого.
Я как мог, объяснил ему ситуацию. И он, ободряюще похлопав меня по плечу, сказал:
– Иди в студию, подожди там. Только не уходи.
Я кивнул и поплелся в аудиторию, где за расставленными в беспорядке мольбертами, сидели студенты, рисовали натуру – колоритного старика с длинной седой бородой и косматыми бровями на суровом исчерченном морщинами лице. Он грозно зыркнул в мою сторону глубоко посаженными глазами, очевидно приняв за лентяя-прогульщика. Знакомые по вечерним занятиям студенты кивнули и заулыбались. Все старательно чиркали карандашами, так что тишину нарушали только шорох грифелей о бумагу да иногда легкое покашливание старика. Я погрузился в тревожное ожидание, гадая, куда и зачем исчез Карандаш. Он вернулся не скоро, после того как прозвенел звонок, возвещавший окончание пары, и в аудитории стало шумно и суетно. Его тут же окружили студенты со своими работами, но он как-то быстро всех выпроводил, и мы остались вдвоем.
– Тебе разрешили остаться, – сказал он, – так что следующее занятие у нас с тобой по прежнему расписанию. И не вздумай опаздывать.
Я даже растерялся от того, как все сразу и просто решилось. Подумал, может, он чего-нибудь не понял или перепутал.
– А как же…
– Оплата? Не беспокойся, все в порядке, ничего не нужно.
– Но..
– Никаких но… Послушай, ты мой самый способный ученик, думаешь я так просто тебя отпущу? И не надейся. Я еще рассчитываю прославиться за твой счет, – пошутил он, добродушно усмехнувшись. И добавил серьезно. – Не переживай. И, пожалуйста, запомни, я тебя в любом случае не брошу. Нам еще к поступлению готовиться. Ты не передумал с вузом?
– Нет. Но ведь…
– Вот и славно.
И это действительно было так славно, что я поверить не мог своему счастью, словно крылья за спиной выросли. Все остальное – переезд в новый интернат и прочее меня уже не пугало, как-нибудь переживу, не впервой. И, конечно, я был очень благодарен Карандашу за помощь. Только боюсь, не сумел это выразить, любые слова казались жалкими и недостаточными. Поэтому только пробормотал несколько раз «спасибо». Да он и слушать ничего не стал, лишь спросил, куда меня определили, и удобно ли мне будет добираться до студии…
Так вот, возвращаясь в мой новый дом. С дисциплиной здесь было на удивление просто. И даже очень просто, особенно в нашей выпускной группе. Воспитатели или, как мы их называли – старшие, особо не напрягали и сами не напрягались, ведя большей частью параллельную жизнь. И, как правило, совмещая ставку в интернате еще с одним источником добывания средств насущных. Так что, чаще всего мы были предоставлены собственному благоразумию. Директор, невысокий, грузный мужчина, с бледно-голубыми глазами навыкате и непроницаемым как у монгольского кочевника лицом, раз в несколько дней появлялся на нашем этаже. Обходил комнаты, ненавязчиво терзая тех, кого успел застать, вопросами за жизнь, удовлетворенно кивал головой, слушая лаконичные ответы, и шествовал дальше. Самой главной дисциплинарной мерой был толстый журнал, наподобие школьного, где мы ежедневно отмечались, давая тем самым понять, что еще существуем в пространстве интерната и не пустились в бега, а значит, имеем право на порцию в столовой.
Окружал интернат старый, неухоженный парк, с одной центральной аллеей, и множеством тропинок, проложенных местными любителями прогулок. Я обследовал его на досуге и остался доволен. В нем было достаточно симпатичных уголков, полных своеобразного очарования, готовых сюжетов для работы. Особенно поражал воображение необъятного размера дуб, широко раскинувший над могучим стволом обширную крону. Словно гигантский зонтик возвышался он посреди поляны в глубине парка. На одной из мощных его ветвей висели самодельные качели, просто доска на широких ремнях, похожих на стропы от парашюта. Я решил при случае непременно выбраться сюда, сделать несколько этюдов, пока не начались дожди.