Текст книги "Кто наблюдает ветер"
Автор книги: Ольга Кромер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
– Так как насчет этого-того?
– Времени нет. Но свою долю внесу, – сказал Глеб, доставая из кармана кошелек и протягивая мужику рубль. – Может, попозже подойду.
Мужик одобрительно крякнул, снова показал в конец улицы:
– Во-он тот дом, перед березой, третий с краю будет. Понял ты, да? Там скворечник еще. Если что, я на станции буду, в буфете.
Марго вздохнула, он развернулся, глянул на нее, отрезал:
– А ты не пялься. Чего пялишься? Я как писатель Стендаль, слыхала про такого? Пью белое по-черному.
– У Стендаля было «Красное и черное», – машинально поправила Марго.
– На то он и немец. А русскому человеку белое лучше пойдет.
Он захохотал и зашкандыбал в сторону станции.
В доме со скворечником их встретила огромная мохнатая собака. Она не кидалась и даже не лаяла, но, стоило им сделать шаг к калитке, принималась рычать так угрожающе, что Марго невольно делала шаг назад.
– Бутерброд ей скормить? – предложил Глеб. – С колбасой.
– Не поможет, – сказала Марго. – Съест и не пропустит. Лучше хозяев вызвать.
Она стукнула лыжной палкой по калитке, собака разразилась громким лаем, но за калитку не выбежала. Марго стукнула еще раз. Невысокая плотная женщина в полуваленках, в накинутом поверх фланелевого халата пуховом платке вышла на крыльцо, цыкнула на собаку и вопросительно посмотрела на Марго.
– Вы – Якименко Мария Тихоновна?
– Ну я, – не слишком дружелюбно, но и без особой враждебности отозвалась женщина. На деревенскую бабку она была совсем не похожа, скорее на водителя трамвая или кассиршу в кинотеатре.
Марго глянула мельком на Глеба, он сказал: «Ну, вы тут потолкуйте, а я пока до станции сбегаю», – сильно оттолкнулся палками и заскользил вдоль улицы.
– Хорошо идет, – одобрительно сказала женщина. – Твой мужик?
– Мой. Мне с вами поговорить нужно.
– Проходи.
Марго нерешительно глянула на собаку, лежавшую на крыльце, женщина усмехнулась:
– Не боись, он только с виду грозный. Лежать, Черныш.
В избе было тепло и чисто, так чисто, что Марго стало неловко за свои ботинки, с которых тут же натекла лужица на вязаный самодельный половичок.
Женщина поставила на печку чайник, открыла заслонку, долго шуровала кочергой, потом села на старый скрипучий стул, спросила:
– Об чем говорить будем?
– Я – бывшая учительница Игоря, – сказала Марго.
– Какого еще Игоря? – спросила женщина, и руки ее, свободно лежавшие на коленях, сжались в кулаки так сильно, что побелели костяшки.
– Вашего внука, – пристально глядя на женщину, объяснила Марго. – Он попросил меня поговорить с вами. Он хочет во всем разобраться.
– В чем во всем? – по-прежнему сильно сжимая руки, спросила женщина. – Что было, то прошло и быльем поросло. Ни к чему ворошить.
– Если уж он начал копать, рано или поздно он все равно докопается до правды, – сказала Марго. – Будет лучше, если он узнает ее от вас, чем от чужих людей.
Женщина не ответила. Она сидела спиной к окну и в тусклом зимнем свете, с трудом сочившемся сквозь просветы в морозных узорах на стекле, неподвижное лицо ее казалось мертвым, покрытым белой гипсовой маской. Чайник подпрыгнул на плите, женщина встала, взяла его, поставила на широкий плоский деревянный круг, лежавший в центре стола, достала из буфета чашки и блюдца – все это молча, не глядя на Марго. Марго тоже молчала, без особой надежды, скорее на всякий случай.
– Докопается он до правды, как же, – сказала вдруг женщина. – Я вон и тогда не докопалась, а теперь уж подавно.
– У меня есть связи в архивах, – осторожно заметила Марго. – Если бы я знала, что искать…
– Вам-то зачем?
– Мы с Игорем остались друзьями после школы. Он… вы же знаете, он живет с отчимом, не очень с ним ладит, и…
– Вы ему вроде мамаши, что ли? – усмехнулась женщина. – Молода еще ему мамкой быть.
Марго промолчала. Женщина подошла к печке, сняла с полки жестяную банку, сыпанула в чайник заварки, залила кипятком. «Пряники», – вспомнила Марго. Специально купленные вчера пряники остались у Глеба в рюкзаке.
– Говоришь, с отчимом еще живет?
– Сейчас он живет в институтском общежитии. Учится в технологическом институте, на третьем курсе.
– В институте, – повторила удивленно женщина. – Надо же.
– Он очень умный.
– Значит, в отца пошел, в Толика моего.
Она встала, подошла к окну и долго переставляла на подоконнике какие-то банки, потом спросила, не поворачиваясь:
– Что ж он сам не приехал, Игорь?
– Ему очень трудно.
– Ишь ты, трудно. Ему, стало быть, спросить трудно, а как мне рассказывать, так легко, да?
– Вы опытный, много повидавший человек, – примирительно сказала Марго. – А он еще мальчик, конечно, ему труднее, чем вам.
– Да что он знать-то хочет?
– О своем отце и деде.
– О деде, – повторила женщина, поворачиваясь к Марго. – Гад его дед был, гад распоследний, больше и сказать нечего.
– Как же вы оказались вместе?
– Как да как. Дура была, молодая, глупая. Жених у меня был, по пьянке под паровоз попал, помер. Ну, одна осталась. В двадцать одна, в двадцать пять одна, не больно-то я раскрасавица, чтобы ко мне мужики липли. А тут этот подвернулся. На завод приехал, вроде учился он там, станки какие-то разбирал. На танцах подкатился, вежливый такой, ухаживал. Три месяца он тут у нас кантовался. А через три месяца он обратно, а я с пузом. Так Толик мой и родился. В тридцать девятом годе. А этот, как уехал, так ни слуху, ни духу. Да уж я и не ждала, я уж раскусила его, что он за фрукт такой.
А после войны объявился. Ночью в дверь стучит. Мы тогда с Толиком вдвоем жили, маманя померла уже. Я испугалась, а он: пусти, мол, свои. Я бы и не признала его, да у него рожа больно приметная.
Вот, говорит, узнал, что сын у меня есть. Хочу семью, чтоб как у людей. Я не схотела сначала, так он к Толику подкатился. И на лыжах с ним, и коньки наточил, и качели ему смастерил во дворе, и ножик подарил. А Толик и рад. Пацан малый, глупый, опять же отец. Да и этот вроде как переменился. Даже имя у него другое стало, и фамилия другая. Говорил, мол, до войны чужим именем назвался, не хотел, чтоб искала его. А теперь все по-честному, говорит. Ну я и согласилась.
Пять лет жили как люди. На рыбалку с Толиком ходил, по дому если чего, крышу переложил. Я уж думала, и вправду война его вразумила. Да натуру-то не переломишь, сызнова кобелиться пошел. Мужиков мало было после войны, вот ему и разгул. Придет пьяный, напоют его там, рожа красная, глаза выпучит, орет, руками почем зря машет. Я раз с Толькой к соседям ушла, два ушла, потом пригрозила – на работу пойду жаловаться. Он и утих. Вот такая на него управа была. Как пугнешь «жаловаться пойду» – тут же стихает.
Вот он помер уже, а хорошего про него сказать – нет, не скажу, господи, прости меня, грешную. Какой уж есть, войной покалеченный. Это он мне сам сказал: ты, говорит, Марья, не сердись на меня, я войной покалеченный. А я что? Все ж таки мужик в доме, и денег зарабатывал, и Тольке при отце лучше.
Как припугнула я его, когда прибить меня хотел, так года три тихо сидел, а потом вдруг опять – по ночам шастает, с кем-то сговаривается. Он завхоз был в ГБ, в органах, значит. Я, грешным делом, сразу думала – ворует. Ну и что, доворовался, посадили. В пятьдесят седьмом годе посадили. Толик как раз в училище был, первый год. Я сижу, трясусь. Думаю, что ж ты, гад такой, натворил, сейчас пинут сына из училища. Не пинули, обошлось. Он такой отличник был, Толенька мой. Вот ты говоришь: докопаться. Вот и докопайся, расследовай, как это так: молодой парень, двадцать пять лет, училище кончил, отличник подготовки, на службе хвалят – как это, что он по нечаянности себя стрельнул. Не верю я им, вовсе не верю. Так им и сказала тогда.
– И что?
– Что? Ничего. Сказали, несчастный случай. Какой случай, почему? У него и пистолету не было, не положено. И я тебе еще чего скажу. За что гаду этому пожизненно дали? За то, что украл, на всю жизнь не посодят.
– Может, потому что в органах, – нейтрально заметила Марго.
– Может быть…
– А у вас остались какие-нибудь бумаги после мужа, после сына?
– Ишь какая, – усмехнулась женщина. – Пришла, сказала – от Игоря, и сразу бумаги ей подавай.
Марго молча достала из-за пазухи фотографию: 9 «Б» после субботника, на школьном крыльце. Калюжный, как всегда, в последнем ряду наособицу, а она, Марго, в центре, молодая, веселая, ничего еще не знающая. Женщина взяла фотографию, достала из пластмассового, синего в разводах футляра очки, долго рассматривала.
– Это в конце девятого класса, – сказала Марго.
– А девочка, девочка-то есть у него? – вдруг с жадным любопытством спросила женщина.
– В школе не было, сейчас не знаю.
– В отца пошел, – сказала женщина, – строгий. Толик вот мой, слава богу, не в отца, в меня, всякие шашни, это не по нему было. Как себе невесту высмотрел, так и все.
Марго улыбнулась и отхлебнула чая.
– Да что он найти хочет? – снова спросила женщина. – Дед в тюрьме помер, отец, видишь ты, несчастный случай. Что тут искать.
– Вы же не верите.
– Я, может, и не верю, а парню зачем жизнь ломать. Не нужно это ему.
Марго допила чай, встала из-за стола.
– Погоди, – сказала женщина. – У меня бумаг-то нет никаких, все тогда позабирали. Другое дам тебе, что он под полом прятал. Думал – не знаю, а я завсегда знала, лезть не хотела в дела его темные. Как арестовали его, я и перепрятала. Поди узнай, может, он такого натворил, что нас всех посодют. На другой день они с обыском пришли, да не нашли. Так они у меня в потайном месте и лежат. Отдам тебе, только уговор. Все, что разберешь, допрежь всего мне покажешь. А Игорю – только то, что я скажу.
– Согласна, – быстро ответила Марго.
– И еще. Скажешь ему, мол, хочу повидаться. Я уж немолодая, старая я. Пока вроде на здоровье не жалуюсь, а завтра – кто его знает. Один внук у меня, неужто не повидаюсь, прежде чем помру.
– Я передам.
Женщина встала, ушла в угол, к тумбочке, покрытой кружевной белой салфеткой, присела, засунула руку за тумбочку, долго возилась, чем-то скрипела и щелкала, а когда повернулась к Марго, в руках у нее была жестяная коробка с белой выпуклой надписью «С Новым 1956 годом!» на светлом голубом фоне. Под надписью был изображен утопающий в снегу Кремль.
– Смотри, все верни, – строго сказал женщина. – И коробку тоже верни, она мне памятная, мне ее Толик подарил.
Марго открыла коробку, посмотрела на лежащие внутри желтые от времени бумаги, спросила:
– А фотографий нет?
– Там вроде билет его профсоюзный. Я туда опосля сложила, они не взяли чего-то. А так-то нет, не любил он это дело, фотографироваться, прям страсть как не любил.
– Спасибо вам, – вставая, поблагодарила Марго.
– Не для тебя стараюсь. Как думаешь, придет ко мне Игорь?
– Я попытаюсь его уговорить.
– Попытаюсь, – грустно повторила женщина. – Эх, ты.
Глава 9
I
– И какой прогноз? – спросила Марго.
– Трудно сказать, – уклончиво ответил врач.
– Значит, плохой.
– Вовсе не значит, – рассердился он. – Ишемическая болезнь – это еще не смертный приговор. Правильно питаться, не забывать о физических нагрузках, регулярно принимать лекарства, регулярно обследоваться, избегать стрессов и сильных эмоций – и ваша мама вполне может дожить до ста.
Марго вздохнула. «Я же волнуюсь» была любимая фраза матери и любимое ее состояние.
– У вас есть еще вопросы? – поинтересовался врач.
Марго поблагодарила, попрощалась, вышла в коридор. Мать сидела на стуле, смотрела в пустую стену напротив, такая маленькая, несчастная, одинокая, что у Марго у самой защемило сердце.
– Ну, – спросила мать, заметив ее, – cколько мне осталось?
– Миллион лет и еще сто в придачу, – сказала Марго.
– Все шутишь. Мне бы до внуков дожить, хоть поглядеть на них одним глазком. Вот скажи мне, чего вы тянете? Квартира есть, работа есть, чего ждать-то?
– Мама, в который раз: детей надо заводить не тогда, когда есть квартира и зарплата, а когда ты к этому готов.
– И чем же ты не готова?
Марго промолчала. Правду сказать было нельзя, особенно сейчас, когда нужно избегать сильных эмоций, а придумать другую убедительную причину у нее никак не получалось.
– Эгоистка ты, – вздохнула мать. – Думаешь, не вижу я, что все из-за тебя. Глеба мне жалко, такой отец хороший был бы.
– Мам, пошли, – сдерживаясь из последних сил, попросила Марго. – Мне еще на работу надо успеть, там новые книги привезли.
– Новые книги, новые книги, – передразнила мать. – Одни книжки на уме. И как только Глеб тебя терпит.
– Видишь, отпускают тебя из больницы, – меняя тему, сказала Марго. – А ты говорила – не выйду, не выйду.
– Что врач сказал-то?
– Сказал: лекарства принимать, гулять каждый день, питаться правильно.
– Это как это правильно?
– Соленого и сладкого не есть. Мяса всякого поменьше, рыбы и овощей побольше. Жареного нельзя, лучше тушеное. Бульон из костей тоже нельзя.
– Так по карточкам дают одни кости, – расстроилась мать.
– На базаре купим.
– С моей-то пенсии?
– С моей зарплаты, – сердито сказала Марго. – Мы уже говорили об этом, мам. Ты мне нужна, живая и по возможности здоровая, и это важнее любых денег.
– У тебя тоже лишнего нет.
– У меня будет, – решившись, сказала Марго. – Мне на днях человек один звонил из Белоруссии. Сказал: фильм хотят снимать по моей книге.
– Фильм! – ахнула мать.
«Избегать эмоций» вспомнила Марго, сказала торопливо:
– Ну фильм, не в Москве же, в Белоруссии.
– Все равно, – возразила мать, глядя на нее со странной смесью недоверия и почтения.
– Главное – деньги будут, и ты это выбрось из головы.
Она довезла мать до дома, накормила обедом и уложила на диван отдыхать. Всю дорогу мать расспрашивала о фильме, кто будет снимать, кто будет играть. Жалела, что все главные герои подростки и для известных актеров серьезных ролей нет. Наконец, она угомонилась, и Марго отправилась на работу. Люська уже ждала ее, закричала, даже не дав Марго расстегнуть дубленку:
– Ну, рассказывай.
– Ишемическая болезнь, – сказала Марго.
– Да я не про… – начала Люська, но на середине фразы замолчала, пошла неровным, темным румянцем, прошептала:
– Извини.
– Да ладно, – сказала Марго, – ты мою мать вообще видела когда-нибудь?
– На выпускном вроде видела, – неуверенно пробормотала Люська и выжидающе замолчала.
– Нечего рассказывать, Люсь. Позвонил какой-то мужик, назвался режиссером, с «Беларусьфильма», то ли Кравчук, то ли Ткачук, так слышно было плохо, не разобрать. Сказал, что хочет снимать фильм по книге. Спросил, есть ли у меня опыт написания сценариев. Я сказала – нет.
– Надо было сказать, что есть, – рассердилась Люська. – Учишь тебя, учишь.
– Люсь, ну скажу я, что есть, а он спросит – какой.
– А ты скажешь – для самодеятельной киностудии. А потом сядешь и накатаешь.
– Нет, – решительно сказала Марго, – врать я больше не буду. Вранья в моей жизни и без того достаточно.
– Какого вранья? – быстро спросила Люська, и остренькое лисье личико ее словно бы вытянулось в сторону Марго.
– Всякого. Например, того не пиши, сего не пиши, о том не вздумай, о сем не смей.
– А, это, – равнодушно протянула Люська. – Это не вранье, это искусство обходить преграды. Нет, ты можешь, конечно, лбом об стенку. Ты уже пробовала один раз. Лоб разбила, стенку не пробила. Я тебя уважаю, конечно, за смелость, очень уважаю. Но пользы-то – пшик.
На четвертом курсе Марго и Надю Кудрявцеву, тихую, спокойную, замкнутую девочку из крошечного сибирского городка, название которого Марго все время забывала, послали на пианинную фабрику, писать очерк о передовиках производства. Фабрика была маленькая, старенькая, дореволюционная еще, и работали на ней большей частью пожилые – так и хотелось сказать дореволюционные – люди. Каждое утро, оказавшись на крошечном фабричном дворе, окруженном разноцветными, приземистыми корпусами цехов, заполненном запахами свежей стружки и терпким, щекочущим запахом лака, дробным постукиванием молотков и протяжными звуками натягиваемых струн, Марго вспоминала Гиляровского, и писать хотелось так же, как он, – сочно, густо, ярко. Но Гиляровских зарисовок от нее не ждали, а ждали, как сказал замдекана, отвечающий за практику, взвешенного очерка с живым портретом передовика, подлинно советского человека.
Главным передовиком на фабрике был Толоконников Николай Михеевич, натяжчик струн. Его портрет был первым в галерее на проходной, и, хотя все семь портретов были одинакового размера и стояли на двух одинаковых железных ногах, Марго всегда казалось, что портрет Толоконникова больше, может быть, потому, что он был снят более крупным планом. Именно Толоконникова посоветовал им директор фабрики, когда они с Надей пришли к нему представляться. Марго робко сказала, что они бы хотели выбрать сами, директор глянул удивленно, сказал спокойным, уверенным тоном человека, знающего, как правильно: «Нет-нет, Толоконников самое то». И коротко кивнул, давая понять, что говорить больше не о чем.
«Какая тебе разница?» – спросила Надя, когда они шли из директорского корпуса в сборочный цех по темному мокрому асфальту в желтых кляксах листьев. Стояла осень, совершенно пушкинская, прозрачная, мягкая, умиротворенная. Борькина семья только что получила разрешение, выезд из неясной угрозы стал неотвратимостью, будничным фактом, таким же, как смена времен года. Писать хотелось не о передовиках, а о любви, о грусти, о глухом щемящем чувстве надвигающейся потери. Марго пожала плечами – действительно, какая разница.
Сборочный цех, длинный и довольно низкий, но на удивление светлый и чистый, напомнил Марго операционную. Вдоль стен тянулись высокие столы, на них лежали разъятые внутренности пианино, над которыми колдовали люди в синих халатах. То тут, то там струна испускала длинный протяжный звук, и казалось, что инструменты стонут. Слева от входа, в дверях комнаты, обшитой деревянными панелями, стоял смешной взъерошенный старичок. Марго спросила, как найти Толоконникова, старичок указал в дальний конец цеха, улыбнувшись слабой печальной улыбкой. Толоконников оказался высоким симпатичным парнем за тридцать. Договорились, что побеседуют в столовой во время обеденного перерыва. Говорил он охотно, гладко и много, Марго удивилась, что он не торопится обратно в цех, он засмеялся, махнул небрежно рукой: наверстаю. На фабрике он работал шестнадцать лет, устроился сразу после армии, переходил из цеха в цех, пока на добрался до сборки, нашел свое место. Любит музыку, играет на баяне. Жена и маленький сын. Делает в среднем 133 % плана. Пока он рассказывал, Марго смотрела на его руки, огромные руки с длинными крепкими пальцами, которыми он постоянно шевелил, сплетал, расплетал, барабанил по столу, опять сплетал, напоминая Марго паука, ткущего паутину.
– Почему именно вы постоянно перевыполняете план? – спросила она.
Он улыбнулся, сказал уверенно:
– Неленивый я, языком не чешу, работаю. Непьющий опять же, пропусков нет у меня. Ну и гожусь я для этой работы, ухо у меня правильное, руки хорошие, глаз точный.
Марго поблагодарила. Он ушел в цех уверенной легкой походкой счастливого человека.
– Ну как? – спросила Марго.
– Нормально, – пожала плечами Надя. – Надо еще пару рабочих о нем расспросить и из начальства кого-нибудь. Можно с женой и сыном фотографию. Для тепла.
Решили, что Надя пойдет расспрашивать председателя профкома, а Марго найдет кого-нибудь в цеху. Вспомнив о вихрастом симпатичном старичке, она подкараулила его в конце смены, спросила, что он может сказать о своем коллеге Николае Толоконникове. Старичок испуганно отшатнулся, забормотал, что сказать ничего не может, потому что ему надо бежать на автобус.
– А я с вами поеду, – сказала Марго, – вы мне по дороге и расскажете.
Старичок испугался еще больше, посмотрел с отчаяньем, спросил:
– Ну почему именно я, я даже не натяжчик, я настройщик, у нас двенадцать натяжчиков в цеху, они все его лучше знают.
– Но вы, наверно, самый опытный, – подольстилась Марго.
Он вздохнул, сказал, глядя в сторону:
– Вам не понравится то, что я скажу. И вы сделаете мне неприятности.
Марго заинтересовалась, поклялась, что ни слова не напишет без его разрешения, объяснила, что услышать его совершенно необходимо, чтобы создать объемный, не парадный портрет.
– Не парадный, – повторил он со вздохом, но она уже видела, чувствовала, что рассказать ему хочется, что недовольство сидит в нем давно, так давно, что возник нарыв, как от застрявшей занозы, и нарыв этот готов прорваться.
Сесть на лавочку в чахлом скверике напротив фабрики он отказался, переулками вывел Марго к реке, сел на большой валун, отполированный до гладкости прежними седоками, сказал:
– Задавайте свои вопросы.
– Почему именно Толоконников стал передовиком? – быстро спросила Марго.
– Он хороший работник, – пожал плечами старичок. – Хороший слух, хорошие руки, хороший глаз.
– Но что отличает его от других натяжчиков?
– Другие хотят делать работу, а он хочет делать себе красивую жизнь.
– Как это?
– Хорошему звуку надо терпения. А у него нет. Колки заворачивает лишь бы как. Струны на мостик кладет как попало. Потом я эти колки дотягиваю, струны сдвигаю.
– Получается, что вы доделываете за него его работу?
– Ну, так уж не надо, доделываю. Но если бы он работал помедленнее, я бы работал побыстрее.
– Так почему же вы молчите?
– Мне, голубушка, шестьдесят семь лет. Меня на пенсию выставить – как дверью хлопнуть. А у меня дети, им помогать надо.
– Но так же нельзя, это неправильно.
– Зачем вы меня расспрашиваете, – сказал он вдруг раздраженно, – вы же все равно об этом не напишете?
– Если вы мне разрешите – напишу.
Он молчал так долго, что Марго убрала в сумку карандаш и блокнот и собралась прощаться, но тут он вдруг отрезал:
– Пишите.
И заторопился:
– Пойду, жена уже волнуется.
На следующий день Марго пересказала все Наде.
– Ну и что? – сказала Надя. – А председатель профкома сплошные дифирамбы ему пела: и план перевыполняет, и образцовый семьянин, и на субботники всегда ходит. Откуда ты знаешь, что этот твой настройщик правду говорит? Может, он из зависти?
– Я схожу еще раз на фабрику, с другими поговорю, – решила Марго.
В попытке разговорить еще кого-то она провела на фабрике целую неделю. Говорили с ней неохотно, большей часть вообще отказывались, но из разрозненных реплик, из язвительных замечаний в сторону, из случайно вырвавшихся слов она сложила картинку, неполную, но достаточно ясную: Толоконникова на фабрике не любили. Человеком он был самолюбивым, скандальным, мстительным, выбивал себе лучшие инструменты, лучшие материалы, работал быстро, но неаккуратно.
Пора было начинать писать, но они с Надей никак не могли договориться. Надя писать о плохом категорически отказывалась, утверждая, что все это непроверенные слухи, сомнительная правда, которая грозит им отнюдь не сомнительными неприятностями.
– Я так не могу, Надь, – наконец взмолилась Марго. – Так нельзя. Ты что хочешь, чтобы такие Толоконниковы у нас в героях ходили?
– Я хочу сдать практику, получить хороший диплом и остаться в Корачеве.
– То есть тебе все равно?
– Мне не все равно, но я не понимаю, почему именно мы, случайные люди, должны этим заниматься.
– Со стороны легче сказать правду.
– Тебе хорошо искать правду, ты живешь в Корачеве. А я живу в богом забытом Урчанске и не хочу туда возвращаться.
После трехчасового спора Надя отправилась в деканат, просить себе другое место практики. Марго уселась писать. Странным образом очерк связывался у нее в голове с Борькой, всегдашним ее камертоном. Скорее всего, это была последняя ее вещь, которую он прочитает, и она ездила на фабрику, разговаривала, писала и переписывала, добиваясь идеальной краткости и ясности. Через две недели, в полной уверенности что очерк не напечатают, она сдала его секретарю многотиражки, насмешливой молодой женщине, и отправилась к Дрейденам искать утешения.
Через три дня ее вызвали в деканат. В кабинете за длинным столом, стоящим перпендикулярно декановскому, роскошному, старинному, темного дерева, сидели куратор их группы, очень молодой и очень нервный аспирант, замдекана по работе со студентами Ирина Васильевна и незнакомый Марго строгий усатый дядечка. Сам декан стоял у открытого окна и курил свою знаменитую хемингуэевскую трубку. За четыре года учебы они пересеклись только один раз – когда он вручал ей диплом за третье место на студенческом конкурсе статей. Теперь он разглядывал Марго с явным усилием вспомнить, видел ли он ее до того.
Вошла секретарша, уселась в углу, положив перед собой блокнот.
– Что ж, начнем, товарищи, – возвращаясь к столу, предложил декан. – Садитесь, Бородина.
Недоумевая, Марго села за стол и вдруг заметила лежавший на нем, в самом его центре, словно все пытались отодвинуть его как можно дальше от себя, номер многотиражки с ее очерком на первой полосе. Даже название оставили ее: «Когда струна звучит фальшиво».
Усатый человек развернулся к ней всем корпусом, спросил, тыча пальцем в газету:
– Вы это написали?
– Я, – сглотнув, призналась Марго.
Следующие три часа она запомнила плохо. Помнила, что усатый называл ее недостойной имени советского человека и еще почему-то клевретом империализма. Помнила, как декан выговаривал ей, что она не посоветовалась со старшими товарищами. Помнила выражение абсолютного ужаса на лице куратора и странную, почти сочувственную усмешку Ирины Васильевны.
Уезжал Борька, шли последние их недели вместе, и прошедшее десять дней спустя комсомольское собрание с вынесенным ей строгим выговором она не запомнила совсем. Она ходила на занятия, писала конспекты, делала курсовую, все это со странным ощущением, что едет в троллейбусе, пишет конспекты, чистит зубы не она, а только часть ее, оболочка, скорлупа, вроде яичной.
Дрейдены уехали, и две недели она пролежала на своем кресле лицом вниз, ни о чем не думая, ничего не хотя, не видя, не слыша и не слушая, как мать причитает за дверью. Постепенно странное ощущение отделившейся скорлупы исчезло, сменившись неприятным тусклым чувством, что между ней и остальным миром выросла прозрачная стена и все, что происходило по ту сторону стены, до нее доходило глухо, расплывчато и с опозданием. Так она дожила до распределения.
На распределение Марго пришла рано утром, рассчитывая оказаться в первой десятке списка. Всезнающая Люська говорила, что она должна быть четвертой-пятой, а может, даже и третьей. В деканате уже было полно народу. Марго протолкалась к спискам: в первой пятерке ее не было. Не было ее и в первой десятке, и в первой двадцатке, а дальше она смотреть не стала. Все это было так несправедливо, так обидно, что она не заплакала только потому, что злости в ней было больше, чем обиды.
Ее вызвали пятьдесят восьмой, и, поскольку злость все еще бушевала в ней, она выбрала крошечную малотиражку в далеком колхозе. Председатель комиссии поднял бровь, но ничего не сказал. По дороге домой Марго вспомнила о матери, и ей сделалось нехорошо. Мать приняла известие тяжелей, чем Марго ожидала, расплакалась, сказала, всхлипывая:
– Пять лет тебя тянула, чтобы что? Чтобы ты в колхозе коровам хвосты крутила.
– Мам, ну я же не дояркой еду, я в газете буду работать.
– Подтираться только такой газетой, – неожиданно грубо сказала мать и весь вечер с Марго не разговаривала.
Утром она не смогла встать с постели, жаловалась на колотье в боку. Испуганная Марго вызвала скорую, и мать отвезли в больницу с подозрением на инфаркт. Инфаркта не оказалось, но Марго сдалась и поплелась в университет, к замдекана по работе со студентами. Выслушав ее, Ирина Васильевна спросила:
– Все, пыл прошел?
Марго молча протянула ей справку из больницы. Ирина Васильевна прочитала справку, посмотрела с сомнением на Марго, подумала и сказала:
– Дура ты, Бородина, прости за прямоту. Разве так делают? Ну да ладно, есть у меня однокурсница, директор школы. В школу пойдешь, здесь, в Корачеве. Учителем литературы. Школа хорошая, директриса замечательная, считай, повезло тебе. Зайди завтра в деканат, я все улажу.
Марго поблагодарила, пошла к дверям.
– Бородина! – окликнула ее Ирина Васильевна.
Марго остановилась, Ирина Васильевна долго смотрела на нее, беззвучно шевеля губами, потом сглотнула и сказала:
– Эх, небитое вы поколение, повезло вам. Ладно, иди.
Когда-то она была небитой, не врала и не боялась. Когда-то рядом был Борька. А теперь была чужая жизнь, чужая книжка и рядом чужие люди.
– Ладно, Люсь, – сказала она, – если этот киношник еще позвонит, я скажу, чтобы перезвонил попозже, и приду к тебе.
– С ума сошла! А если он не перезвонит? Нет уж, я тебе сейчас все распишу.
Люська села за стол, подтянула к себе чистый лист, нахмурилась. Марго сделала осторожный шаг к двери, вышла в коридор и пошла на склад разбирать новые книги.
II
К весне мать совсем расхворалась. Жаловалась на боли то в руке, то в шее, то почему-то в челюсти, тяжело, с присвистом дышала, все время беспокоилась, по десять раз на дню звонила Марго то домой, то на работу, спрашивала: «Ничего не случилось?» Марго сердилась, ругала ее, заставляла гулять, есть, принимать лекарства. Дважды вызывали скорую. В первый раз матери сделали укол, ей полегчало, и в больницу ехать она отказалась наотрез. Во второй раз врач даже не стал ее спрашивать, позвал шофера, и вдвоем, на носилках, они донесли мать до машины. В больнице сказали: инфаркт. Марго вызвала Ленку, та примчалась, устроила консультацию какого-то местного кардиологического светила, довольно молодого, но уже совершено лысого, в щегольском белоснежном халате с закатанными по локоть рукавами. Он долго выслушивал и осматривал мать, потом так же долго расспрашивал Марго, как мать спит, много ли кашляет, сильно ли потеет. Марго отвечала неохотно, вопросы казались ей дурацкими, а врач – неискренним. Наконец врач попрощался и вышел в коридор. Ленка выбежала следом и долго не возвращалась. Мать нервничала, поминутно спрашивала, что они там так долго. Марго ее успокаивала, от этого мать нервничала еще больше. Через полчаса Ленка вернулась, Марго вздохнула было с облегчением, но, увидев Ленкино лицо, поняла, что все плохо, очень плохо, и поперхнулась посреди вздоха. Впрочем, лицо Ленка тут же сделала правильное, умеренно-бодрое и очень авторитетное, присела на краешек материной кровати, объяснила, что врач подобрал ей новые таблетки, очень хорошие, импортные. Не всегда в аптеке бывают, но она непременно их для матери раздобудет, и если пить их регулярно, не забывать, три раза в день, после еды, то все наладится. Говорила она привычно уверенным докторским тоном, смотрела прямо и открыто, если бы Марго не знала ее так хорошо, она бы тоже поверила в эти рассказы.
Через три недели мать отпустили домой. Марго вызвала такси, вдвоем с приехавшей Ленкой они довезли мать до дома, накормили и уложили отдыхать. Марго поставила чайник, Ленка открыла форточку, затянулась глубоко.




























