412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Кожухова » Ранний снег » Текст книги (страница 6)
Ранний снег
  • Текст добавлен: 27 июня 2025, 04:47

Текст книги "Ранний снег"


Автор книги: Ольга Кожухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)

ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1

Между тем в полку с уходом Ивана Григорьевича Петрякова жизнь началась скучная, однообразная.

Никто больше по вечерам не заводил патефона перед штабной землянкой, на брёвнах: «Пойдем, Дуня, во кусток, во кусток, сорвем, Дуня, лопушок, лопушок!» Никто больше не поддразнивал Железнова привычною шуткой: «А в гневе ты действительно, Мотя, ужасен...» Никто больше не ходил на охоту по лесам и болотам с ружьишком Шубарова и не приносил к ужину красавца селезня, утку-лысуху или пару чирков. Даже штабной повар и тот перестал готовить любимые не одним лишь Иваном Григорьевичем сибирские пельмени и собирать к чаю переспелые чёрные ягоды ежевики.

Хмуро стало по вечерам.

Народ прибывал всё израненный, обозленный. И Дмитрий Иванович Шубаров то и дело мог слышать такие разговоры:

– Всему нас учили, только бегать назад пятками не учили!

– Ка-аак он жжахнет!.. Ну, я думаю: «Теперь все! Крышка! Амба!»

– Выходили мы из окружения...

– Нет, это не война, а одно убийство.

Железнов, похудевший, загорелый, сидя в штабе, сурово допрашивал прибывающих:

– Ну, где воевал?.. Так, так.... Ну, а как воевал? Хорошо или плохо? А чему у противника научился? Чем он, фашист, силён? А?.. Не понял? Какой же ты тогда... – и Матвей припечатывал многозначащее словцо, – называешься командир? Ага!.. Научился чему-то... Так, так! – Он нетерпеливо барабанил пальцами по столу. – Хорошо. Тогда говори: почему мы пока ещё не умеем противостоять ему? Ответить ударом на удар? Чего у нас не хватает?

И, по-бабьи подперев двумя пальцами локоть, щекою улегшись на ладонь, мрачнея, сдвигал свои и без того почти сросшиеся косматые брови. Слушал.

Ещё больше сгустил это чувство тревоги в полку только что прибывший новый начальник штаба, майор Пётр Завалихин, матвеевский однокашник по академии, подтянутый, собранный, сивый от проступающей на висках седины, – видать, на переднем крае успел-таки хватить горячего.

По вечерам, после рабочего дня, он садился с Дмитрием Ивановичем Шубаровым и Железновым над картой боёв и, прикуривая от уголька, начинал свои долгие, неторопливые разговоры о фронте. Железнов называл эти беседы так: «На ошибках учимся».

– Ну, конечно, внезапность. Но откуда она? Почему вдруг внезапность? Мы же эту войну ждали! Заранее, заблаговременно ждали. Начиная ещё с тридцать третьего года. А выходит – проспали? Кто-то же, значит, в той внезапности виноват?

Железнов, перебивая, хлопал Завалихина по руке:

– Петуний, друг, виноватых не ищи! Все правые. Для того, чтобы их найти, сперва надо дожить до конца войны... Да ещё вернуться домой на белом коне!.. А мы с тобой зараньше головы сложим! Это я сужу по всему! Так что не расковыривай в себе эту думку...

Но Пётр, не слушая его, продолжал:

– Гитлер всё заранее рассчитал, даже элемент паники, который мы не учли. Мы вообще никогда его в расчет не берём. Знаешь, как у нас ещё иногда планируют в штабах? Пушек столько-то, танков столько-то, штыков столько– то... Не людей, а штыков! Ну вот... Значит, паника. Она Гитлером тоже заранее учтена. Рукава закатаны, вороты нараспашку, автомат болтается где-то на пузе. Сбоку фляжка со шнапсом... Все они живодёры!

– Уж и все? – усмехнулся Шубаров.

А Железнов, хмуро отодвигая от себя исчерченную синими и красными карандашами карту и глядя с надеждой в лицо Завалихина, спросил скупо:

– Ну, а твой прогноз? Что нам-то теперь нужно делать?

Пётр, сощурившись, глядел на огонь.

– Что делать? Во-первых, принудить его к позиционной войне. Это раз! Чтобы выиграть время и задержать. Тем делом как можно скорей переводить всю страну на военные рельсы. Это два! Отмобилизоваться полностью. Накопить технику. Обучить кадры. Ведь ему, Гитлеру, сволочи, всё давалось легко! Избаловался на легких победах: Польша, Голландия, Бельгия, Франция... Вся Европа! Вот на этом его и поймать. Ведь зарвется, завязнет на наших просторах!

– Хорошо, позиционная война. А потом?

– А потом его да его же и манером: прорывы на флангах, танковые клинья, клещи, котёл!.. Руки вверх – и капут, фриц, сдавайся! Отомстить за все унижения первых дней. – Завалихин даже скрипнул зубами. Лицо его от волнения покрылось красными пятнами.

– Мда-аа... Здорово!.. Красиво нарисовал!..

– А что?

– Твоими устами да мёд бы пить! Танковые клинья, клещи, котёл! А он рвется к Москве. Считай: сколько вёрст от Смоленска до Белорусского вокзала? Ты думаешь, много?

– Тяжело сейчас там, да-а! Ох как тяжело!.. – вдруг охрипнув и не прокашлявшись, сказал Завалихин.

В эту минуту в блёклом пламени фонаря голова его показалась Шубарову белой, совершенно седой. Помолчав, Завалихин заговорил снова, с той же горячностью:

– Для меня это полная неожиданность, что мы отступаем. Я так думаю, и для многих других, кто повыше, тоже вроде бы неожиданность. Даже не верится. Уж больно перед войною нас сладко всех утешали, что мы самые сильные и самые смелые. Так было сладко это слушать, хоть плачь! А выходит, и сильные мы и могучие, да не оружием. Оружия маловато! А сильны мы вовсе другим... Человек – он за всё отдувается!

Завалихин помолчал, усмехнувшись, добавил:

– Читал я некоторые донесения с поля боя. Ну, какой-нибудь там полковник Иванов, Петров, Сидоров пишет, что уничтожил он уже тысячи фашистов... Наверху, в штабе, конечно, прикинули, подсчитали его эти нули: ну, молодец, мол, Сидоров! Хорошо. Против этого самого Сидорова, по нашим разведданным, было столько-то войск. А сейчас он столько-то уничтожил... Значит, там осталось всего ничего, какая-нибудь ерунда. Пополнений этому Сидорову не давать. Снарядов не давать. Пушек и танков не давать. Обойдётся. Оружие нам пригодится в другом месте. Туда и сунем подкрепления.

И вот, кто хотел выслужиться, похвалиться, втереть начальству очки, и подрубил сук, на котором сидел. И вся тяжесть войны легла на кого? На стрелка, сидящего в одиночку в окопчике против танка. Ради личной карьеры, видать, не жаль чужой головы. А мало ли ещё всяческой мрази у нас в обозных да тыловых начальниках, в каптенармусах, в ординарцах? Скажи им: «Режь меня, ешь меня!» И зарежут и съедят. И глазом не моргнут. Скажи им: «Сегодня будет так, а завтра – эдак!» И всё будет по ним, приноровлено к их жевательным органам...

Завалихин вдруг умолк, отёр лоб рукой. Поднялся и, тяжело ступая, пошёл к ведру с водой пить. Долго отцеживал сквозь зубы холодную воду, пил короткими, маленькими глотками.

Худощавый, высокого роста, с вислыми плечами, сейчас он был похож на голодного, усталого волка, прижавшегося к стояку у входа в землянку. Из угла глаза его дико блеснули.

– Я вас не заговорил ещё до полусмерти? Вы хоть скажите...

– Нет, что ты! Нам надо послушать. Интересно ж, каково воевать!

– Интересного – чуть!

– Да. Понимаем. Что ни день, а пять-шесть больших городов сдали, сдали, сдали... Вот и слушаем, что же это за такая война?

– Слушай не слушай, – сказал угрюмо начальник штаба, – а всё нужно сперва самому повидать. Чужой опыт смерти никому ещё не пригождался. Пока сам не хлебнешь, ничего не узнаешь!

– То так, – сказал Железнов. – Да. Опыт смерти. А опыт победы? – И он вдруг умолк, уставясь задумчивым взглядом на огонь. – Хотел бы я её увидать: какая она, победа?..

– В Лувре? Ника? Крылатая.

– Да нет, наша, российская!

– На танке... С автоматом, – усмехнулся Пётр. – Прикрытая авиацией с воздуха.

Когда улеглись спать, почти на рассвете. Железнов долго охал, кряхтел, всё никак не мог устроиться на своем жёстком, прикрытом плащ-палаткой ложе. Он то и дело приподнимался на локте и спрашивал Завалихина, не давая ему уснуть:

– Слушай, Петуний! А ты не знаешь случайно, где Никола Павликин? Что-то о нем ничего не слыхать...

– Погиб под Белостоком.

– Вот что! Гм... А Мишка Белов?

– Погиб западнее Минска. В окружении... На моих глазах.

– А Васька Пономарёнок? Худощавенький такой, в очках...

– Тяжело ранен на Берёзине. Они там дрались как черти! С горючкой, с одними гранатами – против танков. Лицом к лицу! И представь себе, задержали... Немцы даже подкрепления запросили.

– А Валюшка Смирнов? Помнишь, такой белобрысенький. Где он?

– Убит под Сенно. Видишь ли, там немцы бросили крупный десант...

– Мда-а... Вот это война! Всех сведут под корень. Не оставят и на зерно.

– Такой войны, Мотя, ещё в истории не было. Это я тебе честно скажу.

– Да, но и таких солдат, как наши, – заметил впервые за вечер Шубаров, – тоже не было. Никто немцев не бил, а наши бьют...

Он вдруг почувствовал к Завалихину острую неприязнь. Из них троих Дмитрий Иванович был здесь самым младшим по возрасту и по званию, и он не хотел вмешиваться в откровенный мужской разговор, идущий между командиром и начальником штаба полка. Но вся эта горечь в словах Завалихина почему-то не показалась Дмитрию Ивановичу полной правдой. В глубине души он считал: правда где-то в другом.

– Фашисты за девятнадцать дней справились с Польшей, – сказал Шубаров. – За четыре дня с Голландией. За четырнадцать с Бельгией. За двенадцать с Францией. Переговоры в Компьенском лесу не в счет, они всего на пять дней позже просьбы о перемирии. А наша война только ещё начинается: резервы-то главные не подступали... И промышленность наша ещё на колесах. Всё это – только начало.

– Да, конечно, – поддержал Матвей Железнов своего комиссара. – Хорошо смеётся тот, кто смеётся последним! А он, фриц, ещё поплачет у нас!..

Матвей вдруг задумался, опёршись подбородком на руку, хмуро сдвинул и без того угрюмые брови.

– Изучаешь, изучаешь чужой опыт, а на всё нужно делать поправки: и на панику, и на внезапность, и на отсутствие резервов в данный момент, и на плохую связь, и на ошибки штабов, и на неточность исполнения приказов ввиду изменившейся обстановки. Нам с Митей вроде бы будет легко воевать: поумнеем на чужих-то ошибках! А всё же надо быть готовыми ко всему. И выступать на фронт придётся в самую зиму. Так что думай и думай...

Завалихин закашлялся, задышал тяжело, глухо.

– Да, в самую зиму, – устало кивнул он. – И в самую рубку!

Дмитрий Иванович больше в разговор не вступал. Он лежал на нарах, закинув за голову руки, жевал погасшую папиросу.

Все эти долгие разговоры о фронте принесли ему только боль. Он не мог, не хотел принимать трагическую завалихинскую науку.

«Нет! Не так!.. Так нельзя! – думал он. – Никакая, даже самая нужная правда не должна унижать человека, вышибать у него оружие из рук! Говорят, что сомнение – корень познания. Нет, неправда! Где сомнение, там нет силы духа... А нам прежде всего нужна вера в победу».

До сих пор комиссар не задумывался о победе. Он думал что-то вроде: «Победа всегда есть победа – и только». Сам он верил в неё совершенно безоблачно. И в армию. И в гений Верховного. И в силу оружия. И не взвешивал разумом, а просто угадывал: да, будет победа! Обязательно будет победа! И никогда не задумывался: а какою ценой?

Но сейчас именно о цене и кричал Завалихин в эти хмурые ночи их долгих споров. О бесчисленных жертвах и напрасных потерях. И гнев кипел в душе Дмитрия Ивановича. Он кусал себе губы.

«Наши жертвы – из-за жестокости этой войны, – думал молча Шубаров. – Из-за нашей классовой непримиримости. И если у нас останется хоть один, последний солдат – и он тоже падёт в бою, и тогда он не напрасная жертва, а защитник своих убеждений!»

Он сказал Завалихину:

– Чего это ты всё шумишь о напрасных жертвах? Напрасные жертвы! Ты же знаешь: война с фашистами для нас неизбежна. А как известно, на войне по головке не гладят. И пряников... тоже не раздают! Кто сознательно идёт на смерть ради Родины, тот не жертва! – рубанул он рукой.

– Ну, связались! – сказал Железнов. – У нас на Дону драчливых петухов на заслонке кормят.

– А что, я не прав? – повернулся Шубаров.

– Ты прав. Я с тобою согласен.

Завалихин, сверкнув глазами, смолчал, ничего не ответил. Он только бросил в огонь недокуренную цигарку и скрутил себе из обрывка газеты другую. Затянувшись, и эту бросил. И лег на свое место на нары, завернувшись в грубошёрстное одеяло.

Вскоре спал и Матвей. А комиссар ещё долго ворочался, всё никак не мог уснуть. Ему всё хотелось вскочить и куда-то бежать, что-то делать, убеждать, спорить, доказывать.

Он вдруг застонал, заворочался на нарах так, что доски под ним затрещали.

– Что, Мить, аль блохи кусают? – спросил в темноте вдруг проснувшийся Железнов. – Ты не думай, друг... – Он повернулся лицом к своему комиссару. – Не так страшен чёрт, как его малюют. Мой Петро отступал, а мы будем с тобой наступать. Это многое значит... Совсем другая будет у нас психология. И взгляд на войну будет совершенно другой. Понимаешь? Это всё равно что увидеть две разные войны: отступать – и наступать. Я-то знаю... Я ведь тоже кое-что повидал на Халхин-Голе!

– Да? – В голосе Дмитрия Ивановича мелькнула надежда. – Ты думаешь, это будет другая война – наступать?

– Конечно. Совершенно другой коленкор!

– Но он всё же прав.

– А кто говорит, что не прав! Ты слушай, мотай на ус, а свое дело делай. Понимаешь, я верю в наших бойцов! И в нас с тобой, Митя, честно сказать, верю! Это главное.

Они оба так долго молчали, каждый думая о своем и стесняясь заговорить об этом вслух, что не заметили, как и уснули. Но только почему-то недобрым теперь был этот короткий предутренний сон. То чувство ответственности, которое им обоим ещё недавно казалось относительно легким, спокойным, сейчас разрасталось и давило на плечи, как может давить обвалом обрушившаяся гора.

2

Утром Дмитрий Иванович торопливо сбежал к реке: смыть с себя чёрный сон, содрать его с кожи. Вода мелко дробилась на перекатах, играла опавшими узкими листьями прибрежных ив, ставших серыми от тумана. Над рекою в полуобморочной тишине далеко разносился каждый отброшенный берегами, повторенный лесным эхом звук: бегущие с рук капли воды, чавканье мокрых сапог по песку, глубокий вдох и выдох, когда нагибался над зеркалом воды и выпрямлялся.

Стоя над водой, Дмитрий Иванович с удивлением огляделся вокруг. Он как будто впервые увидел эту никнущую осеннюю красоту деревьев на том берегу. Где-то близко смеялись и разговаривали бойцы. Это были какие-то, видимо, очень близкие ему люди, потому что их говор и смех непривычным теплом отозвался в груди у Шубарова. Он в ответ понимающе усмехнулся.

Ему было радостно от этого утра, захотелось обнять корявое, в узловатых извивах дуплистое дерево и прижаться к нему щекой. Изогнулось над песчаной косой реки – и задумалось. Может, тоже раздумывает о хороших погибших людях, о дружбе, о ещё не изведанной сердцем любви? А может быть, и оно, как Шубаров, тоскует из-за этой первой военной осени с надвигающимися дождями и слякотью, с этой грубой и неуютной жизнью в землянке, с грузом ответственности, с неутолимым чувством вины перед Родиной: там сражаются, умирают, а я здесь... Я здоров... Я живу!..

Он нагнулся обмыть грязные сапоги. А когда поднял голову, то подумал, что ему всё ещё видится недосмотренный сон.

На той стороне реки человек пятнадцать девушек, в одних нижних мужских рубахах и брюках, раздевались в кустах и заходили в воду по щиколотку, подбирая и закалывая на голове пушистые волосы.

Вот одна из них, невысокого роста, черноглазая, смуглая, зачерпнула полной горстью воды и плеснула издалека в Шубарова не с тем, чтобы попасть, а просто так, шумнуть на него. Вода хлёстко стегнула по серому, вытоптанному песку.

– Эй, хватит мыться! Сорока унесет! Тут наше место... Уходи!

Они все засмеялись.

Шубаров, приоткрыв рот, засмотрелся, не замечая, как другая, белокурая, с длинной косой, вдруг быстро с себя рубаху – долой, галифе – долой и легким, гибким броском метнулась в рябые волны реки, холоднющие, в которых и купаться-то нельзя; как сказали бы теперь на деревне: «Олень в воду уже помочился», – и выплыла на середину.

Он заметил её, когда она уже была рядом, на отмели.

– Ты чего здесь подглядываешь? Уходи! А то утоплю! – закричала она, хохоча и падая в волны.

А с того берега крики, хохот:.

– Эй, друг, куда же ты? Орешек-то не по зубам?

Кто-то свистнул:

– Марьянка, лови его!..

Уже взбежавши на обрывистый берег, на возвышенность, Шубаров оглянулся, тяжело перевел дыхание и, весь охваченный каким-то странным порывом беспричинной радости, засмеялся в ответ, погрозил кулаком:

– У-у, бессовестные!.. Навалились все сразу на одного! Разве можно так?

Но та, с белокурой косой, уже плыла посередине реки, и в ответ лишь помахала рукой.

Задохнувшись от бега в гору, Шубаров остановился в зарослях лохматого от пожухлой листвы орешника, отдышался. Внутри у него всё дрожало от смеха, от бодрящего ощущения счастья, хотя, собственно, что особенного произошло? Ну, дурачатся озорные девчата, кто в молодости не дурачился, не озорничал, чего ж тут такого?!

Он нагнулся, поискал, чем бы кинуть. Нашёл яблоко-лесовку, надкусил его, весь скривился от вяжущей кислоты, обернулся и, отведя широко руку и откинувшись всем телом, запустил яблоком в белое теплое пятно, движущееся посередине реки, преодолевая течение. Яблоко шлепнулось рядом с плывущей. Шубаров увидел, как та повернула к нему свою отягощенную светлыми влажными волосами голову.

«Вот черти, кикиморы полосатые! Ну и народ! – думал он, задыхаясь и поводя от волненья плечами. – Вот народ! – Впервые за долгое время ему стало смешно. Война, заботы, спор с Завалихиным, одинокие думы – всё куда-то исчезло, омытое солнцем, как дурной сон, навеянный криком ночной неясыти. – Вот народ! – повторял он, посмеиваясь. – С таким народишком не пропадешь! Ишь, сила играет!..»

Дмитрий Иванович тряхнул головой и весело зашагал по дороге к штабу. И пока шёл, сбивая полотенцем росу с придорожных растений, всё улыбался: внутри него всё ликовало. И весь мир, окружающий его нынче, ликовал. И весь этот день, поглядывая на Завалихина, Дмитрий Иванович усмехался и весело щурился: он знал теперь правду, о которой Завалихин и не догадывался.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1

Каждый день похож на другой, как серые оттиски. Длинная цепь дней: строевые занятия, дневальства, увольнительная в город, дежурство в стационаре, лекции по анатомии и физиологии человека, практика по хирургии, политподготовка, стрельбы, ночные тревоги, поход, трёхдневные дивизионные учения...

За последними городскими домами – солнечный выцветший простор. Сухая щетинистая трава белоус, седые клочки ковыля, красноголовый татарник.

Взгляд вбирает в себя кромку неба, извилистую линию хвойного леса, издали похожего на древнюю крепость с башнями и зубцами, желтовато-серую ленту реки, теплоту ясного и сухого, как стеклянные нити, осеннего воздуха, придающего всем предметам особенно выпуклые, стереоскопические очертания. Паутина, летящая наискосок, цепляется то за штык, то за низкие стебли конского щавеля.

Отсюда, от глинистых, пахнущих порохом и солдатскими сапогами траншей, виден весь Казачий бугор. Чётко отпечатываясь на фоне бледного неба, с винтовками наперевес, по вер-шине бугра бегут люди – там идёт бой. Люди падают и поднимаются как ни в чём не бывало. Они быстро отряхивают с колен сухую жёлтую землю, отплевываются, сморкаются, словно в них и не стреляли. И я презрительно кусаю губы. Я не люблю этой игры. Всякий раз, когда падает человек, я тоже мысленно падаю рядом. И это нельзя пережить во второй раз, как нельзя убитому на войне красноармейцу встать, поднять винтовку и, матерясь, вернуться на исходный рубеж.

Всякий раз мне хочется выскочить из траншеи и всерьёз, а не в шутку, петляя, припадая к земле, ползти по сухой, жёсткой траве – скорее на помощь! На пробитую осколком снаряда руку – бинт, крест-накрест. Раненого на плащ– палатку – и в укрытие, а затем в медсанбат на гремящей железными шинами фуре.

Всякий раз я удерживаю себя. Всякий раз мысленно говорю упавшему: «Поиграйся ещё, поиграйся...»

Налево от меня Женька. Направо Марьяна. В военной форме, в гимнастёрке и брюках, в кирзовых сапогах они кажутся толстыми, неуклюжими, как щенята. У меня всё время возникает желание их погладить, как гладят кутят по мяконькой, глянцевой, чуть взъерошенной шерстке: «Куть, куть...»

– Наступательный бой в лесистой местности характеризуется следующими факторами...

Занятия ведёт лейтенант Фёдор Марчик.

Сейчас Фёдор объявил перекур и сел в стороне от нас, наслаждаясь ласкающим, жарким солнцем. Он даже снял фуражку и расстегнул воротник, хотя это к нему не идёт: лицо его сразу становится глупым.

Я лежу на бруствере и в который раз перечитываю измятое, закапанное чернилами письмо со штампом военной цензуры. Его переслала мне из Воронежа мать. Женька тянет шею, косит глаза, заглядывает через плечо. Но я отстраняюсь от неё подальше. Я ставлю локти так, чтобы ей не было видно.

Знакомый почерк бежит бледно-лиловой вязью. Оказывается, Борька Банин сражается под Одессой. Был легко ранен. Лежал в госпитале. Сейчас снова на фронте, в истребительной авиации. Я всё время пытаюсь уловить смысл его слов – и не могу ничего понять. Я не верю своим глазам. Всё написанное им в этом письме неправдоподобно и дико.

«Аленький, милый! Всё время думаю о нашей ссоре с тобой. Ты всё это зря. Я очень прошу тебя: не надо... На войне нужно так соразмерять свои поступки, чтобы потом никогда не пожалеть о них, сознавая уже всю невозможность исправить. Если б я знал, что всё так случится, разве бы я наделал столько глупостей в свой последний приезд в Воронеж! Уж наверное нет. Да и ты тоже не стала бы унижать меня своим подозрением. Я ведь знаю, о чём ты подумала.

Что хорошего я могу тебе предложить? Кочевая жизнь военного летчика. Никогда не принадлежать себе. Только служба, армия, эскадрилья. Только воздух. Никогда не знать, что случится с тобой через день, через час, через секунду. Никогда не знать, где соломку подстелить, когда будешь падать. Быт суровый, военный. Но если ты согласна разделить со мной эту жизнь, то жди меня. Никуда из Воронежа не уезжай. Как только мы разобьём фашистов, я приеду к тебе. Не могу даже подумать, что в суматохе эвакуации ты где-нибудь потеряешься, и я тебя не найду. Поэтому ещё раз прошу: если можно, из Воронежа не уезжай...»

Я стараюсь отвести глаза от письма, от Борькиной подписи.

Кто сказал, что первая любовь никогда не бывает в жизни последней? Уж наверное это злой, ни во что не верящий человек!

Я люблю Борьку так, что это письмо для меня сейчас ровно ничего не значит. Женится он на мне или не женится, будет любить меня или нет, разве это главное в моем чувстве?

Главное в том, что он есть на земле.

Я лежу на бруствере, на сухой, смятой траве. Перед моими глазами розовый крестик степной гвоздики, сухобыл, рыжие комья глины, затоптанные окурки, а я вижу одно только это письмо. Оно цветет. Мне кажется, оно зацветает каждой своей короткой, чуть кудрявистой строчкой. Любое слово в нем похоже на бледный степной цветок, растущий на Казачьем бугре.

Вдруг Женька мне говорит:

– А ты знаешь, мы с Борькою целовались.

– Шутишь?!

– А что ты думаешь? Правда. – Женька поднимает на меня такие невинные, такие открытые, прямо, я бы сказала, распахнутые настежь, как окна, глаза. И смеётся. – Шучу, шучу. Уж и пошутить с тобой нельзя!

Ну что ж, целовались так целовались...

А я с Борькой так ни разу за всё время нашей дружбы не поцеловалась. Может быть, потому, что для меня это было бы слишком серьёзным шагом в жизни. Такой единственный поцелуй был бы похож на гербовую печать. «Положи меня, как печать, на сердце своём...»

– Не знаю, чего хорошего ты в нем нашла, удивляюсь, – осуждающе говорит Женька. – Только и слава что летчик! Фуражечка голубая,

– Понимаешь ты в апельсинах!..

– Понимаю, конечно. Не то что ты!

Я спокойно зеваю и прикрываю ладонью рот.

– Не мешало бы тут погасить одну задолженность, – говорю я и укладываюсь поудобней. – Как только Марчик резвый, кудрявый подойдет ко мне, ты, Женька, свистни! Толкни меня в бок. Я сразу проснусь. – И я делаю вид, что засыпаю.

Но на самом деле я и не думаю спать.

Просто мне нужно кое о чём серьёзно подумать. Письмо Бориса, такое важное, счастливое, необычайное для меня, в один миг перевернуло всю мою, уже ставшую привычной, хорошо налаженную жизнь. «Никуда из Воронежа не уезжай». А я уехала. «Не могу даже подумать, что в суматохе эвакуации ты где-нибудь потеряешься...» А теперь, в суматохе отступления фронта, в рукопашном бою, в наступлении, на переправе, под обстрелом или бомбёжкой, разве я не могу потеряться, погибнуть? Целый вихрь мыслей и чувств кружит мне голову. Приходит даже мгновение, когда я начинаю жалеть, что получила это столь долгожданное письмо. Потому что не вижу из создавшегося положения выхода. Вернее, выход есть, но он всё тот же, какой я уже выбрала.

Я должна, я обязана ехать на фронт!

Борька пишет: «...как только мы разобьём фашистов».

Да, мы.

Но мы – это я и он. Как только мы с ним разобьём фашистов, так мы встретимся и поженимся и больше уже никогда не расстанемся. Мы всегда будем вместе. Всю нашу долгую, послевоенную, мирную жизнь.

А иначе мне и счастья не нужно.

Не хочу его никакой другою ценой!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю