412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Кожухова » Ранний снег » Текст книги (страница 5)
Ранний снег
  • Текст добавлен: 27 июня 2025, 04:47

Текст книги "Ранний снег"


Автор книги: Ольга Кожухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)

3

Но зато нам ничего не прощает командир взвода лейтенант Фёдор Марчик. По утрам он стоит перед строем краснолицый, напудренный, с подбритыми бровями: весь скрипит жёлтой, новенькой кожей: на нём портупея, подсумок, планшет, кобура пистолета, короткие и длинные ремешки для компаса, для часов, для свистка, противогаза, какие-то хлястики, лямки. Марчик очень гордится своим снаряжением и собственной выправкой.

– Ста-ать! Как стоишь! Где заправочка?!

Выстроив нас по ранжиру, выпевает протяжно:

– Угля-анце-ва-аа!..

– Есть Углянцева! – выхожу из строя.

– Почему на зарядку опоздала?

– У меня болит голова, товарищ лейтенант!

Марчик смотрит презрительно:

– Кого-оо?

– Что кого?

– Кого это интересует: болит голова?! Вы обязаны стать в строй. А уж тут я без вас разберусь, болит у вас голова или нет.

И опять:

– Ста-ать! Как стоишь? Где заправочка?!

Ничего! Пустяки. Перемелется – мука будет.

Я ведь Марчика сама для себя избрала, по доброй воле. Я его избрала вместе с красной звездочкой на моей пилотке, с армейскими сапогами не по размеру, с узкой железной коечкой в казарме, с криками отделенных на плацу и маханием усталых махальщиков на полигоне, с тяжестью скатки и винтовки на марше.

Я ведь заранее знала, что будут какие-то трудности. Правда, я не знала, что это будет именно он, Фёдор Марчик. Но вот он есть. И что ж, неужели я должна перед ним отступить?

Сегодня он нам объясняет:

– Кавалерию взвод должен встречать ружейным огнем с колена.

Хм... Кавалерию! Ружейным огнем. Прекрасно! Но только где она, кавалерия, у немцев? Об авиации я слыхала. О танках слыхала. О мотопехоте тоже слыхала. А вот о кавалерии – почти ничего. Очень мало. Наверное, и есть, да в ней ли вся соль? Я думаю так: немцы конской колбасы не едят.

Я спрашиваю у Марчика:

– А что взводу делать, если немцы пойдут против нас с арбалетами?

– Чего-ооо?!

Марчик высоко вскидывает свои тонкие, подбритые брови. Он сейчас похож на нашего школьного военрука. Тот тоже не любил, когда мы задавали ему вопросы. Начинал сразу прокашливаться, сморкаться, а потом делал вид, что забыл, – и опять о своем: о том, какой будет новая, предстоящая нам война. Тут он сразу воодушевлялся. Поднимал кверху длинную тёмную руку и кричал: «Приказ! И – рынулись частя».

Да, так он и рисовал нам это грозное, боевое начало.

Мне кажется, Марчик тоже представляет себе это просто: «частя рынутся», и всё будет в порядке. А различные военные хитрости, обходы, обхваты, обманный маневр – это всё от лукавого.

Фёдор только что кончил пехотное училище, он полон познаний, которыми часто делится с нами.

Это, во-первых: «Мы – пехотинцы». За что так его и прозвали у нас: Федька Пехотинец. Во-вторых: «Для пехоты вообще не существует препятствий». В-третьих: «Ну, мы им, конечно, дадим прикурить!» И в‑четвёртых: «Ваше дело не рассуждать, а исполнять приказание!»

Сейчас, чтобы его больше ни о чём не спрашивали, Федька Пехотинец лихо командует:

– Цепью... бего-оом!

Когда мы наконец останавливаемся, перестраиваемся и снова затихаем послушным военным строем, он продолжает как ни в чём не бывало:

– Кавалерию взвод встречает ружейным огнем с колена... Вот так! – И назидательно глядит в мою сторону.

4

Вечером тихо, пусто в казарме.

Все расходятся в увольнение, кто куда. Женька ушла на свидание с Рештаком, лейтенантом из второго полка. Марьяна – в дивизионный клуб на танцы. Военфельдшер Аллочка Рыбакова – в кино. Ирина Ивановна Рыжова, молодая врачиха с белой прядью в смоляных волосах, – на свидание с собственным мужем в артполк. Остальные – на репетицию кружка художественной самодеятельности. Остаемся: умная, с тонким насмешливым лицом, горбатенькая Наташа Глызина, украинка Оля Кузь, Пятитонка и я.

Наташа целый вечер лежит одетая на постели и читает какую-то толстую книгу. В армии она добровольно. Взяли её, несмотря на тяжёлый физический недостаток, только потому, что Наташа прекрасная, опытная хирургическая сестра. Сейчас она лихорадочно листает страницы и вдруг вскрикивает, как от боли:

– О-ооо-ой!

Мы все, кто остался, кидаемся к ней на помощь:

– Наташа, Наташечка, что с тобой?!

– Нет, вы только подумайте, что они ели, а?.. – Наташа задумчиво поднимает на нас свои зеленовато-серые глаза и читает вслух: – «За бараньим боком последовали ватрушки, из которых каждая была гораздо больше тарелки, потом индюк ростом с теленка, набитый всяким добром: яйцами, рисом, печенками и невесть чем...» – И она опять вдруг стонет, словно от боли: – О-оой, девочки, умираю! Хочу ватрушек! С творогом. Хоть бы одну такую сюда!.. Или нет. Лучше индюка. Впрочем, бараний бок с гречневой кашей тоже неплохо.

– А рожна не хочешь? – говорит укоризненно Пятитонка, прибежавшая на вопль прежде всех. Фамилия Пятитонки – Боркулова. Галя Боркулова. Но так в батальоне её давно уже никто не зовет, даже комбат. Галя толстая, с объёмистой грудью, очень громоздкая. Лицо у неё круглое, румяное, с весёлыми ямочками. Губы алые, сложены сердечком. В ней всё избыточно, несоразмерно: и «удельный вес», и обидчивость, и доброта. Опекает она Наташу Глызину с влюблённой заботливостью неопытной мамки.

Сейчас Галя лезет к себе под кровать и вытаскивает огромный туристский рюкзак. А из рюкзака, из бесчисленных свёртков, – какую-то творожную окаменелость. Ватрушка! Действительно, настоящая ватрушка, как у Собакевича, величиною с тарелку. Наверное, припасена ещё из дому.

Галя гордо говорит Глызиной:

– На!

Та брезгливо, как бы нехотя, морщит бледные губы.

– Не нравится? Ну, тогда не знаю, чего тебе надо, какого рожна! – И Пятитонка обиженно замирает с ватрушкой в руках.

– Спасибо, Галочка, я пошутила. – Наташа смотрит на Галю задумчивыми огромными глазами. В них всегда какой-то скорбный, неразрешённый вопрос. – Правда, правда, не надо. Я не хотела обидеть тебя.

Они мирятся, целуются.

А мне грустно.

Я сижу в полумраке на подоконнике. Мне хочется к Борьке. Отсюда, издали, все наши с ним ссоры кажутся таким пустяком. Отчего он молчит? Может, ранен?

Я достаю из планшета его фотографию. Банин в роли Димитрия Самозванца. Когда-то я выкрала её у него из портфеля там же, на занятиях драмкружка. А потом, когда мы с ним подружились, Борис сам мне её надписал: «Musa gloriam coronat, gloriaque musam».

Пятитонка наваливается грудью мне на колени, разглядывает фотографию.

– Твой? Красивый парень. А что это написано не по-нашему?

Я перевожу:

– Муза венчает славу, слава – музу...

Галя вздыхает:

– Нынче всё больше невенчанные живут!

5

Я спрашиваю у Гали:

– Ты кем была до войны?

– Я? Никем. Просто жена. Жена пограничника. Сидела у окна, вышивала салфеточки, красила губы, смотрела в лес. И всё. Потом приходил мой Вася с обхода границы. Мы обедали. Он опять уходил, иной раз на всю ночь, до утра. А то и два-три дня подряд его нету. Мало ли что случается на границе!.. А я опять с вышиванием к окну. Ждать...

– Тебя где застала война?

– У окна. Снаряд разорвался как раз в цветнике. Знаешь, – Галя растерянно разводит руками, – почему-то я совсем не испугалась. Схватила подушки с кровати, одеяла, начала их увязывать. Потом кинулась к фикусу. Выносить фикус. А тут боец прибегает: «Бегите! Лейтенант приказал. Бегите скорей на восток!» И я побежала. Всё бросила и побежала. А надо бы было не бежать. Да разве тогда можно было подумать? Если б я сразу сообразила, разве б я от Васи ушла? Никогда б не оставила его одного. Я ведь не хуже Марьяны или Женьки стреляю.

– А ты, Наташа?

– А я работала в клинике у Боброва, в Воронеже. Как сейчас, так и тогда: за операционным столом.

– А ты, Оля?

Наша Оля совсем притихла. Она у нас застенчивая, робкая, ясноглазая, с тихим, ласковым голосом. Сама она из Диканьки, но война застала её где-то в Западной Украине.

– А я в Закарпатье занималась ликвидацией неграмотности среди взрослых. Я – советка.

– Вас ист дас?

– Это так звали нас там, советских девчат. Советка – советская девушка. «Вот идёт советка».

– А что, хорошее имя!

– Да, а когда мы уходили, нам в спину стреляли. И нам, и тем, кто с нами ушёл, комсомолкам... Меня ведь там прокляли, в местных костёлах.

Я удивляюсь: такая застенчивая, с голубыми глазами, тихая Оля – и против кулачья и могущественных ксёндзов.

Оля долго молчит. Она лежит на спине на кровати и смотрит куда-то вверх, в потолок. Я не знаю, о чём она думает, но она вдруг тихонько запевает:

Йихав козак на вийно-о-ооньку-у,

Сказав: прощай, дивчино-оо-онько...

Галя Пятитонка прислушивается, начинает ей подпевать. Потом в песню вступает Наташа. У них очень хорошие голоса, но сейчас, рядом с Олиным, они в чём-то проигрывают, теряются. Голос Оли, нежный, льющийся как бы с неба, здесь, в душной казарме, звучит очень странно, почти неземно.

Дверь в комнату приотворяется, кто-то спрашивает:

– Девчата, к вам можно послухать?

Тёмная фигура прокрадывается к столу. За нею другая, третья. Потом люди уже не спрашивают разрешения. Они молча пробираются в комнату. Здесь слушатели постепенно смелеют, рассаживаются кто куда, где место найдется. Начинают подпевать. От мужских басов песня становится объемнее, шире, но ведёт её по-прежнему Оля: всё тот же застенчивый, звенящий, как старинное, тёмное серебро, нежный девичий голос:

Да-ала дивчина хусты-и-ину,

Козак у бою заги-и-ину-уу-ув...

Тёмные ночи закрыли очи -

Вже вин в могиле спочинув...

Я не пою.

Я только слушаю.

Мне видится побуревшая степь в пучках ковыля, зарево над рекою, глинистые стены окопов. Где-то там идёт бой, а мы – здесь, в этой чёртовой Старой Елани.

Кто-то глухо вздыхает:

– Господи, когда же на фронт?!

ГЛАВА ШЕСТАЯ
1

Петряков возвращался со станции ночью.

Он ехал один ощетинившимся бурым жнивьём и время от времени поднимал голову, всматривался в осеннее звёздное небо: не летит ли опять? За последнюю неделю на станцию фашист прилетал уже дважды. Один раз даже бросил бомбы, но, к счастью, не было жертв: попал в лес и болото. В другой раз и вовсе был отогнан огнём зенитной артиллерии. Но каждый такой налёт оставлял в душе Петрякова неприятный осадок: недобрый это был знак, очень недобрый. А главное зло Петряков видел в том, что люди и здесь, в Старой Елани, привыкают к налётам, что это считается будничным делом, когда ночью за тысячу километров от линии фронта в тылы нашей страны летит вражеский самолет.

«Все войны начинаются одинаково: когда их не ждут, – размышлял Петряков. – А иначе откуда вся эта неразбериха с людским составом? Никто не знает, когда прибудут основные командные кадры, и где брать опытных специалистов, и к какому сроку должна быть готова дивизия, и куда двинут нас – под Одессу иль в Ленинград. Бойцам уже роздали русско-румынские разговорники на предмет изучения. Так что, видимо, где-то планируют – под Одессу. А сегодня уже и ребёнку ясно, что Одессы нам не видать как своих ушей».

Со смятением и тревогой глядел он в эти дни на сумятицу происходящего. Как отхлынули от прифронтовой полосы эшелоны с демонтированным оборудованием многих сотен фабрик и заводов, как потекли на восток нескончаемые потоки людей, именуемых в сводках «живой силой». Как суставчатыми красными гусеницами потянулись в сторону фронта товарняки, а на платформах – снарядные ящики, составленные штабелями, пушки разных калибров, миномёты, прикрытые листвой, фуры с задранными кверху оглоблями, самоходки и танки под пятнистым брезентом, тупорылые счетверённые пулемёты с устремленными в небо дулами. А из пульманов – стук копыт и ржание лошадей, песни, хохот и визг пляшущих под гармошку молоденьких красноармейцев.

«Почему мы сдаём города? Что ж, выходит, не укрепились? Или мало у нас честных, смелых людей?.. Нет, не то! – повторял про себя Петряков. – И не так. Людей, преданных Родине, у нас много. Это кто-то, видать, сплоховал в ту самую первую, отчаянную минуту. Но кто? Чем потом он заплатит за все наши жертвы?»

За какие-то две недели работы в медсанбате Петряков осунулся и почернел, как будто переболел тяжёлой болезнью. Он охрип от споров и ругани с железнодорожным станционным начальством, ослеп от табачного дыма на бесчисленных совещаниях в штабе, одурел от приходящих всегда с запозданием и порою противоречивых приказаний: извечная гонка: «Скорей, скорей! Всё бросить, всё отложить, а делать именно это – и только!»

Да проще всё отложить!

Петряков усмехнулся: он уже научился делать всё сразу, как фокусник, одновременно, но, однако же, не поспешая в угоду начальству и не бросая того, что требуется довести до конца ради истинной пользы дела.

Он верил в себя, в свои силы, как в жизнь, как в эту сухую, звенящую под копытами Ястреба землю. Он знал, что его батальон всегда будет первым. Во всём! А иначе его, Петрякова, тогда незачем было и назначать командиром.

Он знал: в созидательно-разрушительном хаосе формирования уже есть этот новенький, вышколенный, надраенный до слепящего блеска его батальон. Именно такой, каким он и должен быть: боеспособный, идущий в огонь по первому же приказу.

Ради этого батальона Петряков готов теперь на всё.

Никогда прежде Иван Григорьевич не позволил бы себе накричать на старшего по опыту и по возрасту, а недавно не выдержал и накричал на Державина, и за дело.

Никогда он не был женоненавистником, а сегодня выгнал из батальона двух самых красивых и в общем-то нравящихся ему девушек. И только за то, что они, по его мнению, недостаточно дисциплинированные и выносливые солдаты.

Никогда прежде Петряков не был внимательным и терпеливым, а сегодня он стал таким, потому что комиссар Коля Гурьянов чересчур смешлив и забывчив, а Державин злопамятен и скор на расправу, и кто-то же должен из них троих стать золотой серединой.

Никогда прежде Петряков не был барышником и доставалой, а сейчас неожиданно для себя стал им и готов менять двух молоденьких сандружинниц на опытного хирурга, венеролога – на зубного врача, лишний ящик тушёнки – на ящик медикаментов. Он, как Плюшкин, теперь ходит, выискивает по дивизионным складам и пристанционным закоулкам любое бесхозное, приглянувшееся ему имущество, всё, что может пригодиться в хозяйстве: неисправный автоклав так неисправный автоклав, его можно исправить; повозку без колес так повозку, к ней можно приделать колеса; стог сена так стог сена, на нем не написано, чей он!

Петряков и сегодня целый день протолкался на станции, получая адресованные медсанбату грузы, и теперь у него уже мельтешило в глазах от мечущихся по перрону измученных интендантов, от бесчисленных накладных и квитанций, от ящиков и тюков с хирургическим и хозяйственным оборудованием. Они и сейчас перед ним во мраке плясали, все эти рефлекторы, автоклавы, тазы, умывальники, большие и малые брезентовые палатки, патроны, винтовки, пачки с гороховым и гречневым концентратами, меховые и стеганые одеяла, сапоги, пилотки, снаряжение и конская сбруя и тысячи прочих других вещей, необходимых медицинской воинской части. И он, всему начальник и командир, должен был знать каждой вещи место и счет и всё заранее предусмотреть, любую надобность и любую случайность, как если бы сам хорошо понимал, что это такое, его батальон, и что с ним может случиться на фронте.

Он глядел на груды винтовок и ещё не мог и не смел представить себе, что там, на западе, под Москвой, через месяц-другой решится судьба очень многих его знакомых. И что он сам, Петряков, тоже примет участие в огромном сражении и отдаст Родине всё: свою кровь, дыхание, силы, свою первую в жизни любовь.

Но кто смеет загадывать наперёд?!

2

Батальон уже спал, когда Петряков, сдав лошадь на руки дневальному, поднялся к себе на второй этаж. Повсюду было тихо, темно. Только в красном уголке кто-то осторожно, стараясь не шуметь, подбирал на рояле по слуху любимую петряковскую песню: «А серед поля гнеться тополя та й на козацьку могилу».

Он быстро вошёл в полутёмную комнату, освещённую семилинейной лампой – в столь поздний час электричество уже выключалось во всем городе, – и строго взглянул. За роялем в жёлтом обруче света сидела одна из новеньких, из тех самых, пришедших к воротам казармы в дождь. Тогда почему-то он сразу запомнил именно эту. Тёмно-голубые, очень близко посаженные глаза, белокурая коса по спине. Девчонка тогда показалась Петрякову ужасно бедовой.

Она и сейчас взглянула на комбата без робости, продолжая перебирать пальцами клавиши. Но от жёлтого света керосиновой лампы, от задумчивого взгляда устремленных на него тёмно-голубых глаз на Ивана Григорьевича вдруг пахнуло чем-то очень домашним, таким, что он на мгновение растерялся и смолк. Только лишь спустя минуту он промолвил сурово:

– Почему не спите? Сейчас же спать! Отбой.

– Если можно, ещё немножко, – попросила она. – Мне так редко теперь удаётся...

Он подумал, устало кивнул головой и бросился на диван, стоящий в углу, за жёлтой чертой света.

– Хорошо, шут с вами! Играйте. Только тише.

Издали, продолжая рассматривать белокожее, не поддающееся загару лицо и гордо очерченный рот, почему-то представил: такие родятся в очень дружных, порядочных семьях, где все уважают друг друга. По вечерам у них дома все в сборе. Стол накрывают накрахмаленной белой скатертью. Ставят в высоких вазочках варенье, заваривают душистый чай. Свет яркой люстры ложится на стены. И там, рядом с гравюрами, можно увидеть старинные фотографии, на которых изображены мужчины, опоясанные пулемётными лентами, и женщины с галстуками и в пенсне. В таких семьях любят слушать хорошую музыку, с жаром спорят о прочитанной книге, а когда все разойдутся по своим тихим вечерним делам, кто-то один остаётся у раскрытого рояля и вот так же бегло, наугад подбирает услышанную на улице мелодию.

Никогда ничего подобного в жизни Ивана Григорьевича не было: ни такой семьи, ни дома, ни таких фотографий на стенах. Его мать торговала семечками у вокзала. Отец спился и утонул весною в овраге. Сам он вырос на улице. И если бы не Советская власть, не армия, не комсомол да не своя голова на плечах, ещё неизвестно, что из него вообще получилось бы.

– Хорошо. Играйте, – повторил он и задумался.

Первые звуки показались ему очень знакомыми. Это были прелюдии Баха. Но Петряков не знал этого. Он просто услышал что-то очень знакомое, пронизанное солнечными лучами. Что-то большое, такое непостижимое, волнующее, что девушка, сидящая за роялем, начала от внимания Петрякова ускользать.

«Нет, музыка разъединяет, она кружит голову, – подумал с волнением командир батальона. – А я должен твердо знать, что всё это не выдумано, существует».

Он сделал над собой усилие и встал, закрыл крышку рояля.

– Спасибо. Уже очень поздно. Идите спать.

Девушка наклонила строгую голову. Он увидел её теплые, пушистые волосы, тонкий пробор. Она покусывала губы, от этого казались пухлыми её детские круглые щеки.

– Как вас зовут?

– Марьяна.

Он сразу вспомнил. Да, да, Марьяна. Марьяна Попова. Семнадцать лет. Комсомолка. В армии добровольно. Только этой весной накануне войны закончила десятилетку и сразу же поступила на курсы медицинских сестёр при Воронежском государственном университете.

– Вы где-нибудь учились играть?

– В музыкальной школе. В Воронеже. Петряков вздохнул. Нет, это всё было из другого, совершенно незнакомого ему мира! Он сказал:

– Когда захотите ещё играть, приходите. Но только... не после отбоя.

– Хорошо. Разрешите идти?

– Да. Идите.

– Спокойной ночи, – сказала Марьяна. Это было совсем не по уставу. Но Иван Григорьевич ответил, глядя ей вслед:

– Спокойной ночи...

3

Он вошёл к себе в кабинет и сел за бумаги.

Непонятно, почему-то в его отсутствие всегда накапливались вороха этой дряни, стоило только выехать из ворот.

Он с тоской оглядел свою тёмную, плохо прибранную комнату. Жить здесь холодно, скучно. Томит одиночество. А сегодня к тому же нелепое ощущение, словно кто-то чужой стоит за спиной и разглядывает разложенные на столе бумаги. Это чувство мешало сосредоточиться.

Ещё оглушённый услышанной музыкой и неожиданной встречей с девушкой, Петряков оглянулся и зябко поёжился. Никого, кроме него, конечно, в комнате не было. Это просто опять начинался озноб. Как вчера, как позавчера. Как три дня назад. Каждый вечер теперь поднимается температура от растревоженной раны, и всё тело морозит. Ему давно надо было бы отлежаться, отоспаться как следует, дать ноге отдохнуть, а ране – затянуться спасительной корочкой. Там, в полку, у Моти с Митей, с ним бы так и поступили: уложили бы силой в постель и три раза кормили с ложечки кашкой. Там вообще с ним носились как с писаной торбой. Ну, да что вспоминать Мотю с Митей!

Он привычно наклонился над ведомостями, перелистнул страницы приказов – и вдруг вздрогнул. На исписанные тонким почерком Ивана Григорьевича бумаги откуда-то сверху спланировал сухой жёлтый лист.

– О чёррт!

Петряков вскинул голову – и вдруг усмехнулся: так вот что мешало ему работать!

Ветер, рвущийся в форточку, оттопыривал плащ-палатку, повешенную на гвоздях как светозащитная штора, и жёлтая ветка осеннего клена, поставленная на шкафу в большой белой вазе, царапалась об неё. Ваза старая, с надтреснутым краем, а ветка кривая, изогнутая. Она в центре букета. По краям её – болотная каёмчатая трава, багровая губчатая кровохлёбка, серебристый ковыль. Сбоку – гроздь алых ягод боярышника.

Отодвинув бумаги и растерянно улыбаясь, Петряков долго смотрел на букет, теряясь в догадках: кто принес сюда эту вазу? Зачем? Для кого? Неужели это о нём, Петрякове, подумали в батальоне – и не холодно, не казённо, а вот так стеснительно, тепло – и дали знать о себе этим жёлтым листком? Ему вдруг захотелось увидеть лицо той, которая собирала эти цветы. Но представить себе его не смог.

Он вспомнил: сегодня медрота ходила на занятия в лес вместе с Марчиком. Он их встретил перед закатом на узкой дороге. Девчата шли по три в ряд с винтовками, со скатками за плечами, раскрасневшиеся от быстрой ходьбы, а поэтому все хорошенькие, темноглазые. Они лихо пели: «Гей, комроты, даёшь пулемёты».

И только две девушки шли вне строя. Они несли большие букеты из осенних цветов и болотных растений. Но в зелени хмурых елей было сумрачно, и Петряков не вгляделся в их лица. Он, придерживая отступившего в кустарники Ястреба, пропустил мимо себя всю колонну, спокойно скользнул взглядом по этим двум, идущим не в ногу, тихо беседующим подругам и даже не сделал им замечания. Лес был мирный, и вечер мирный, и командиру батальона подумалось: а кто знает, надолго ли для них эта мирность?

Петряков постоял посреди комнаты, усмехаясь и щурясь. Машинально провел ладонью по отросшей за день щетине на подбородке, вспомнил шутку, услышанную на днях в штабе дивизии: «За одного бритого двух небритых дают». Машинально спросил вслух сам себя:

– Побриться, что ли?

Вздохнул – и снова зарылся в бумагах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю