412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Кожухова » Ранний снег » Текст книги (страница 14)
Ранний снег
  • Текст добавлен: 27 июня 2025, 04:47

Текст книги "Ранний снег"


Автор книги: Ольга Кожухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)

3

Может быть, мне это снится?

Наяву или во сне, но я вижу сквозь боль, сжимающую голову железными обручами, что я лежу на столе под закопченными образами в дешёвых, закопченных ризах из фольги. В головах у меня тусклым зёрнышком прорастает сквозь сумрак свеча. С тихим хрипом, со вздохами качается тень в остроконечном белом платке. Кто-то смутно бормочет, лаская, согревая мне ноги руками:

– Владыко господи, вседержителю... душу рабы твоей... от веяния узы разреши и от веяния клятвы свободи, остави прегрешения ей, яже от юности, ведомая и неведомая, в деле и слове... И прими в мире душу рабы твоей... и покой в вечных обителех со святыми твоими...

Неужели это надо мною читают? Разве я уже умерла?

Кто это молится за меня?

Снова сон. Где-то рядом качают ребёнка. Кто-то тоненьким детским голоском поёт: «Ой! Ой-ой! Ян, цыган молодой... Я, юная цыганка, танцую пред тобой». Потом грохают сапоги по дощатому полу, пахнущему полынью: «Мать! Свари-ка нам щец! Там консервы в чулане. Сейчас опять на передовую». Запах кожи, холодной шинели. Холодная рука на горящей моей щеке.

Непонятный, как будто на чужом языке, разговор:

– Опять летит?

– Опять.

– Вот дьявол!..

– Вчера в госпитале трёх сандружинниц убило. Одной бомбой.

– Драй петух! Опять драй петух летит. Драй петух!..

Мне снится петух. Он стучит железным клювом мне в голову и кричит, кукарекает ржавым голосом: «Драй, драй, драй!» Что это такое: «Драй петух!»? Я даже во сне, в беспамятстве недоумеваю. И куда он летит? И зачем? Почему он всех убивает?

Потом опять сон, темнота, жар и боль во всем теле.

Наконец, вокруг меня яркое солнце. Круглый лучик его падает мне прямо в глаза. Я моргаю, морщусь, мои ресницы мелко вздрагивают, и кто-то с восторгом, с волнением восклицает:

– Бабушка! Бабушка! Гляди-ка, смотрит!

– Ой, дитятко, ожила наконец, отдышалась?

Какая это бабушка, чья? При чём здесь бабушка? Где я? Почему я здесь?

С теплой ложечки чуть сладенькая вода смачивает мне губы. Чья-то сморщенная коричневая рука крестит меня: «Очнись! Очнись!» И опять вздох: «Матушка-троеручица! Спаси и помилуй...»

Снова сплю.

И вдруг перед моими глазами потемневшее, смуглое, как лики святых, такое знакомое, родное худое лицо.

Я приоткрываю пошире глаза.

– Женька! – тихо ахаю я. – Ты? Откуда?

Она наклоняется ниже и переспрашивает:

– Что? Говори громче.

Но я опять закрываю глаза и молчу. Мне вдруг стало очень жалко себя и обидно: какая я бессильная, больная! Крупная, как горох, солёная слеза выкатывается из-под ресницы и ползёт по щеке, падает мне на шею где-то за ухом.

– Женька, как я тебе рада!

– Наконец-то ты отыскалась!

– А я и не пропадала, – говорю тихо я.

Но Женька вдруг становится серьёзной.

Она спрашивает, наклонясь:

– Шура! Где Марчик?

– Не знаю.

– Он же; говорят, всё время был вместе с тобой!

– Марчик? Нет, не знаю.

И вдруг я начинаю припоминать.

– Ах да! Марчик... Он всё время был вместе со мной.

– Что с ним? Где он?

– Он умер.

– Как умер?

– Так, умер. Убит.

Женька растерянно смотрит мне прямо в глаза.

– А Петряков?

– Петряков поехал вперёд, в Макашино.

– Марьяна была с ним?

– По-моему, нет. Не знаю. А что? Ты их с того времени не видала?

– Нет. Не видала.

– Не знаю, что здесь происходит, – говорю я. – Какой-то тут «драй петух» летает. Вообще всякая чушь.

Женька трогает мой горячий лоб осторожной прохладной рукой:

– Хорошо. Отдохни. Я тут рядом с тобой посижу. Не понимаю, почему тебя не положили в госпиталь?

Теперь я многое припоминаю из того, что мне снилось.

– А я в госпитале уже лежала. – говорю я. – Но его разбомбили. Вернее, не в госпитале, а в санчасти.

– Спи! Усни! Полежи, – говорит мне Женька успокаивающе.

Она почему-то не верит мне. Хотя я теперь действительно припоминаю, что я где-то лежала, в какой-то санчасти. Там санитарами были ещё музыканты из музвзвода полка. В свободное время они репетировали Шопена – ту самую сонату, от которой я всегда вздрагиваю и мне хочется плакать. И я уже выздоравливала, и кто-то из ребят позвал меня завтракать. И я встала с не застеленной ничем лавки и стала причёсываться перед зеркалом. И вдруг кто-то громко закричал: «Ложись!! Воздух!» А я не слышала самолета. Может быть, я просто задумалась и не слышала, как он летит. Но очнулась я уже на полу. Кто-то крепко держал меня за гимнастёрку. Осколки стекла, рама, зеркало, горшки с цветами герани – всё это тоже лежало уже на полу, а прямо передо мною ничего уже не было: ни стены, ни окна, только ясное зимнее небо, не отгороженное от меня ничем, и холодное, голое белое поле.

Кто-то стонал, раненный, за перегородкой. Кто-то брезгливо и злобно отряхивался от известки и разглядывал на свет свою шинель, до этого висевшую на гвозде, – она вся была, как хорошее решето, в крупных, почти одинакового размера круглых дырах. Кто-то вытащил не пролившуюся миску с похлебкой из-под печки, куда занесла её взрывная волна, и начал быстро-быстро хлебать деревянной ложкой, стуча о ложку зубами.

Я шагнула через то, что было когда-то стеной дома, и пошла по улице. Больше я никогда в этот дом не возвращалась, это я теперь хорошо помню. Это было второе моё пристанище, которое разваливалось у меня на глазах, и с меня этого уже было достаточно. То, что я и на этот раз осталась жива, я могла отнести только в область какого-то чуда.

– А где ты всё это время была? – спрашиваю я у Женьки.

– Я же осталась с вещами в Дорохове, со вторым эшелоном. Ты разве не помнишь?

– Нет, не помню, – говорю я, улыбаясь.

Я и в самом деле не помню. Мне от этого стало даже смешно.

– А сюда ты приехала когда?

– Сегодня.

– Зачем?

– Мы едем занимать оборону, на передний край.

– Кто это мы?

– Отряд капитана Пироговского.

– Пироговского?

– Да.

Я с усилием припоминаю. Да, у нас в дивизии был такой, Пироговский. Начальник тыла дивизии. Такой плосколицый, очень смуглый, с остановившимися ледяными глазами.

– А что это за отряд?

– Спи. Потом всё узнаешь. Главное – ты нашлась.

– Говорю тебе, я не терялась!

– Спи!

...Нет, нет, я не терялась. Но какое же это счастье, что я, наконец, нашлась! Какое счастье, что Женька рядом, что есть какой-то отряд под командованием Пироговского и что нам нужно опять идти занимать оборону, а может быть, и наступать! Тогда обязательно где-нибудь там, впереди, – пока я ещё не знаю в точности где, но мы встретимся с Петряковым, с Марьяной, с Александром Степановичем, с Галей Пятитонкой, с Наташей Глызиной и опять все будем вместе. Как тогда, под Москвой.

Мои волосы гладит чья-то рука. Гладит медленно, очень ласково, осторожно.

Это Женька. Я знаю.

И я спокойно засыпаю, чтобы проснуться здоровой.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Говорят: «Ну, погиб, значит, не судьба была дожить до победы».

Это о человеке.

А про дивизию так можно сказать: «Не судьба»? Или это что-то другое?

Мы войну начинали необстрелянные, неопытные. Накопление опыта – дело сложное. Французы об этом, например, говорят так: «Опыт – это врач, являющийся после болезни».

Хорошо, мы не примем на веру их мудрую шутку.

Но кто скажет, под влиянием каких обстоятельств струсивший, растерявшийся в бою командир вдруг находит в себе мужество и силу воли? Почему отступавшие в панике бойцы начинают оглядываться и примеряться, как бы им похитрей, половчее ударить врага? По каким таким тайным законам логики самый тихий, незаметный в полку человек вдруг становится храбрецом и героем?

Задним числом мы все нынче стали умны.

Мы частенько ещё примеряемся: а вот я бы, например, сделал так, а не эдак, как сделали они.

Ну, вернись в сорок первый и сделай по-своему!

Нынче мы знаем наизусть имена наших героев.

Нынче на местах прославленных наших сражений стоят памятники, горит вечный огонь.

Но я бы лично ставила памятники и зажигала вечный огонь и там, где наши люди умирали в безвестности, в окружении, в отступлении, где гибли под напором превосходящих сил противника целые армии. Они тоже герои. Просто им пришлось ещё тяжелей, чем другим. Их воинский опыт гораздо значительней, серьёзней. Вся беда в том, что они не сумели его применить: не успели.

Когда выяснилось, что группа генерала Маковца и некоторые другие подразделения, шедшие с ним, отрезаны танками от основных сил наступающих, окружены и теперь не могут пробиться ни к Вязьме вперёд – до неё оставалось всего каких-нибудь шесть километров, – ни назад, к Шанскому заводу, позади них немцы тотчас же возвели оборонительную линию по всем правилам: с минными полями, проволочными заграждениями и дзотами, – полки стали занимать круговую оборону. Нужно было «помараковать», как сказал начальник штаба дивизии полковник Жиляев, «пораскинуть мозгой».

Положение складывалось очень серьёзное. И взглянуть теперь правде в лицо оказалось необходимым. Генерал Маковец отдал срочный приказ командирам подсчитать количество «активных штыков», переформировать и укрепить за счет тыловых подразделений стрелковые роты, тщательно проверить и взять на учет все запасы орудийных снарядов, мин, гранат и патронов.

Неутешительные сведения поступили от интендантов: хлеба нет, муки мало, мяса, консервов – на несколько дней. Что будет дальше, чем это грозит, понимал уже каждый. И от этого настроение в ротах было подавленное, тревожное.

Дни стояли солнечные, морозные. Немецкая авиация не давала вздохнуть. С рассвета дотемна вражеские бомбардировщики и штурмовики висели над головами.

Как-то на совещании в штабе дивизии Петряков встретился с Железновым. Командир второго полка был бодр, подтянут. Напоминанием о недавнем ранении в голову осталась лишь красная, зубчатая полоса среди отросших поседевших волос. Они крепко обнялись, похлопали друг друга по спинам.

– Жив, Мотя?

– Ваня, жив. – Железнов засмеялся, показав белые, крепкие зубы. – Родился – не торопился, не спешу и помирать!

– А помнишь, мечтал о лёгкой руке...

– Что старое вспоминать! – смутился вдруг Железнов. – Скажу честно: забыл и думать об этом. – И вдруг загрустил: – Вчера схоронил Петра Завалихина, Аркашку Рябца из третьего батальона и своего ординарца. Ты его знаешь ещё по Елани – Коля Бабиков...

– Да-а, – сказал Петряков. Он ссутулился, потемнел за время их разлуки. Петряков с жадностью тянул оставленный ему Железновым «бычок»: табаку в медсанбате давно уже не было. – А у меня Калугина убило, – сказал он с горечью. – И Галю Боркулову – Пятитонку. И Наташу горбатенькую. Всех одной бомбой сразу. Э, да что там!.. Ну, а тут как? Какова обстановка? Что они говорят?

– Да что говорят! Будем сковывать силы противника, покуда возможно, а потом пробиваться на юго-восток. Там кавкорпус рейдирует у немцев по тылам. Так вот, ежели соединимся с корпусом, нам будет легче. Сейчас связь у нас с штабом фронта хорошая. И самолеты, говорят, сюда вроде бы прилетят. Так что будем драться.

– А с чем драться-то? Снарядов нет. Танков нет. И авиация их, сам видишь, господствует в воздухе.

– Конечно, голыми руками они нас не возьмут. Это так.

Они помолчали, хорошо понимая друг друга.

Потом Железнов сказал:

– Сегодня двадцать первое.

– Ну и что?

– Завтра двадцать второе.

– Ну, так что ты хочешь этим сказать?

– Послезавтра – наш праздник. День Красной Армии. Может, выберешься ко мне в гости? Как-никак, а по случаю праздника... Должны же мы отметить с тобой эту дату!

– Точно не обещаю, но... – Помолчал и добавил: – Приду!

– Ну, жду! Давай лапу! – И они крепко обнялись, расставаясь.

В дверях Петряков ещё раз оглянулся, запоминая могучую фигуру друга. Жизнь теперь начиналась такая, что не знаешь, что будет с тобой через полчаса. Даже через минуту.

Петряков и вправду собирался к Железнову на праздник, чтобы решить там заодно и кое-какие хозяйственные вопросы. Попросить мучицы на хлебы для раненых. Говорили: в полку у Железнова сами мелют зерно, собранное у населения в окрестных деревнях. Говорили: богат Железнов лошадьми. А раненых в медсанбате становилось так много, что, случись отступать, «тяжёлых» придётся нести на себе – нет транспорта. Предвкушал Иван Григорьевич и хорошую, долгую беседу с другом, и разделенную пополам флягу водки: на морозе она хорошо согревает, снимает усталость.

Но к вечеру двадцать второго на окраине деревни, где стоял медсанбат, началась перестрелка. В бой вступили часовые и часть хозвзвода, поднятая по тревоге. Прибежавший связной доложил: «Идут! И довольно большими силами».

Петряков на мгновение задумался. Кто-то должен был врага задержать, пока врачи и медсёстры не снимутся с места и не отойдут с ранеными подальше, в глубь леса. Кто-то должен их задержать и, возможно, погибнуть ради спасения остальных.

Петряков не стал долго раздумывать, кто именно должен был это сделать. Он схватил карабин и бегом бросился по огородам к высотке, где в засаде стоял пулемёт, охраняемый легкоранеными. Оттолкнув двух бойцов с забинтованными головами, он упал на снег.

– Отходите! Отходите! – крикнул им командир батальона. – Отходи быстрей! Я сам задержу!

Приникнув к щитку, Петряков вгляделся в зеленоватую, серебристую мглу снегов. Тёмные пригибающиеся фигурки наступающих на какой-то краткий миг застыли на гребне сугроба, и он нажал на гашетку.

Он бил короткими очередями, пригибаясь и время от времени высматривая новые цели.

Пули шли рассыпчатым веером – золотистый, летящий пунктир, точно вычерченный на тёмном снегу. Оттуда, из-за гребней сугробов, из-за чахлых кустарников, сквозь треск автоматов донеслась немецкая брань.

Вдруг лента кончилась. Он и забыл, что здесь мало патронов, и с тоской стиснул зубы: «Ну, все! Теперь уже все. Не уйти».

Никогда он не думал, что это случится так быстро. Он верил, что задержит их, что отсрочит конец – и свой и других. Но стрелять больше нечем.

Петряков уже приподнялся, чтобы взять карабин. Но кто-то с разбегу уткнулся рядом в снегу, запаленно дыша, толкнул его в руку.

– Заправляйте скорей! Заправляйте скорее новую ленту! – Это была Марьяна.

Он не понял, как она здесь, рядом с ним, очутилась, но почувствовал к ней огромную нежность.

– Заправляйте, – торопила Марьяна. – Дайте мне карабин!

Петряков заправил в пулемёт новую ленту, поданную Марьяной, взглянул на неё. В темноте она лежала рядом с ним на снегу перед бруствером небольшого окопчика и, как заправский снайпер, вела нечастый прицельный огонь.

Наступающие на какое-то время притихли под этим нечастым, но прицельным огнем, потом снова подняли головы. Но Петряков быстро нажал на гашетку. Он бил короткими очередями, а в такт им гремело, ликуя, его сердце.

– Да здравствует Хайрем Максим! – закричал Петряков, вглядываясь в сгущающуюся темноту. Немцы в нерешительности остановились. – Да здравствует Хайрем Максим! – закричал опять Петряков, направляя огонь в самый центр наступающих, где шел эсэсовец с парабеллумом. Почему-то Ивану Григорьевичу сейчас вспомнился изобретатель станкового пулемёта. И он в третий раз крикнул: – Да здравствуют Хайрем Максим и Марьяна Попова!

Марьяна с удивлением взглянула на него: не сошел ли командир батальона с ума. Но Петряков озорно обернулся, сверкнув зубами.

Прямо перед бруствером хлопнула мина, затем вторая.

– Надо менять позицию, – сказала Марьяна. – Скорее, Иван Григорьевич!

Они потащили вдвоём пулемёт, пригибаясь к самому снегу.

Петряков вдруг замер, оглядев потонувшую в синем мраке деревню, закричал Марьяне:

– Назад! Марьяна, назад! Окружают!

Почти сутки они скрывались в болотах. Наконец, пробродив по лесу целую ночь и целый день, замёрзшие и голодные, поздно, вечером вышли к человеческому жилью. Это была глухоманная деревенька на краю леса, из тех, про которые говорят: «Три кола вбито да небом покрыто». Немцы, видимо, сюда не заглядывали: ни часовых на околице, ни следов военных машин на снегу здесь не было. А от овечьих кошар, от коровников пахло живностью, свежим навозом.

Петряков постучался в дверь крайней избы с отблеском топящейся печи в тёмном окне.

Дверь открыла высокая, худая старуха в подшитых валенках, в домотканой поддевке, подпоясанная цветным кушаком. Она вышла им навстречу с ведром пойла в руке.

– Бабушка, пусти обогреться, – сказала Марьяна. – Замерзли совсем.

В заиндевелой одежде она сейчас напоминала снежный куль.

– Свят, свят! – с достоинством осенила себя крестом старуха. Она без боязни посторонилась, пропуская незваных гостей в сени, строго сказала: – Сейчас я мигом снежку принесу, оттереть руки-то... Не спешите к теплу!

Принеся в тазу снег, старуха помогла Марьяне оттереть руки, потом провела их в избу и усадила на лавку напротив огня. Вытащила из печи чугунок с похлебкой, дала поесть. Пока они с жадностью ели, хозяйка время от времени искоса посматривала на Марьяну, на её карабин, поставленный в угол рядом с ухватом, на тощенький вещмешок, брошенный на полу.

– Ну-ка, скинь мокрое, я обсушу, – сказала старуха Марьяне, с участием, но сердито. – Да лезай на печь, она теплая. Грейся!

Марьяна, обессилевшая от мороза, от долгой ходьбы по лесам и болоту, всё ещё сидела над пустой миской за столом, не в состоянии пошевелиться, и растерянно улыбалась. Ей не верилось, что они ушли от немцев, что они в тепле, сыты и не слышно погони.

Петряков, пройдя в глубь горницы, долго стоял, глядя на закопченные образа в дешёвых окладах, перед которыми теплилась синего стекла, похожая на колокольчик лампада, молчал.

– Раздевайся, Марьяна, я не смотрю, – сказал он немного погодя почему-то охрипшим, глухим голосом.

Марьяна сбросила с себя мокрую гимнастёрку, натянула на влажное, ледяное тело холщовую застиранную рубаху старухи и полезла на печь, в душно пахнущую овчиною и валенками темноту. Там, в узком пространстве между печью и потолком, тотчас матово засветилось её бледное улыбающееся лицо.

– Иван Григорьевич, – сказала Марьяна. – А -здесь места много. Залезайте, согрейтесь. А то заболеете...

Старуха ушла задать корм корове.

Петряков наскреб на дне кармана несколько крошек махорки, покурил, попил холодной водички из ведра, стоящего на лавке под алюминиевым от мороза окном. Подумал. И стал медленно стягивать с ног промокшие сапоги. Портянки были чёрные от грязи и пота, и он бросил их к порогу. «Надо будет завтра попросить у хозяйки мешковины и нарезать себе и Марьяне новые», – с привычной заботой подумал он.

Забравшись на приступок, а затем на белёные теплые камни, чуть прикрытые ветхой дерюжкой, Петряков боком сел на краю, взглянул на Марьяну. Она лежала в одной нижней холщовой рубахе, отодвинувшись к самой стене, почти втиснувшись в неё телом, и глядела на него большими темнеющими глазами.

Так близко, как сейчас, они ещё никогда не были вместе, и он испугался. Он не мог, не имел права быть с девушкой рядом, пока она так беспомощна, беззащитна.

– Вы ведь тоже промокли, – через какое– то мгновение сказала Марьяна. – Вам нужно раздеться и всё просушить.

– Без вас знаю, что мне нужно делать, – грубо ответил ей Петряков.

Марьяна обиженно замолчала.

А он всё размышлял, не зная, как поступить. Уйти в другую избу или остаться здесь и лечь на полу? Но лицо Марьяны так таинственно белело из мрака, а на печке было так уютно, тепло. Да и мог ли он оставить её здесь одну? А вдруг ночью по их следам придут немцы?

Надо было что-то решать.

Наконец Иван Григорьевич стал раздеваться. Он развесил на верёвке, протянутой над пригрубком, мокрую одежду, а сам в одном нижнем бельё лёг на прогретые камни, закинул за голову руку.

Тяжело топая валенками, вошла в избу хозяйка, внесла пахнущие морозом берёзовые дрова, бросила их возле печки: на завтрашнюю растопку. Затем она вышла снова, и её долго не было. А они лежали рядом и молчали, словно боясь нарушить что-то запретное, возникшее между ними.

Хозяйка снова вошла. На этот раз она принесла большую вязанку соломы, раструсила её посередине горницы.

– Изба-то моя с краю, – сказала она. – Может, кто ещё на ночевку придёт. Вы-то спите, не бойтесь! Германец не ходит у нас...

Погасив ночник, хозяйка пошептала перед образами и тоже легла к себе на постель за обклеенной старыми газетами перегородкой. Поворочавшись и повздыхав, она вскоре уснула.

Петряков слышал её тяжёлое, с присвистом дыхание.

Теперь в избе они бодрствовали с Марьяной одни. Было тихо. Только тикали ходики да слабо потрескивал фитилек в стеклянной, похожей на колокольчик лампаде.

Марьяна лежала притаившись, молчала.

Она была совсем рядом. Петрякову стоило только протянуть руку, чтобы дотронуться до неё. Но оттого, что она не шевелилась, не раз-говаривала, им овладело глубокое чувство тревоги.

У каждого в жизни есть своя тайна, своя первая тёмная ночь, свое счастье, и он давно ждал её, эту тёмную тайную ночь. Только он не хотел, чтобы его счастье с Марьяной было таким торопливым, случайным.

«Милая! – думал он, лежа рядом с нею. – Разве так я желал бы с тобой встретиться? В чужой избе, на грязной дерюжке... Под храп чужой, незнакомой старухи. Я за белую свадьбу. За розы!»

Он лежал не шевелясь. Крепко стиснув кулаки, так что ногти впились в ладони. И вдруг Марьяна совсем рядом с ним тревожно вздохнула.

Теплой рукой, осторожно и как бы ласкаясь этим робким прикосновением, она чуть дотронулась до плеча Петрякова. Ощутила его жёсткую напряженность – и, видимо, удивилась: Петряков почувствовал, как она замерла. Помедлив и снова о чём-то вздохнув, Марьяна взяла его сведенную судорогой руку и стала осторожно отгибать холодные, жёсткие пальцы. Сперва один, потом другой. Кажется, она пересчитывала их про себя, чтобы не пропустить: большой, указательный, средний, безымянный, мизинец. И в том, как она их отгибала, осторожно касаясь, было что-то такое ребяческое, молодое, что Петряков в темноте улыбнулся. У него от этих прикосновений бежали мурашки по коже.

Наконец, разжав все до единого пальцы, как будто пересчитав заодно с ними и все остающиеся до решающего шага минуты, Марьяна притянула его руку и положила себе на грудь. Петряков с волнением ощутил всю нежность, всю атласистость девичьей кожи. На какой-то краткий миг он застыл не дыша. И вдруг потянулся всем сильным, истосковавшимся телом к чуть белеющему во мраке теплу.

– Милая! Ты моё счастье...

– Да.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю