Текст книги "Ранний снег"
Автор книги: Ольга Кожухова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
В Радоме, на развилке дорог, я не встретила привычного указателя: «Хозяйство генерала Бордятова» – и долго стояла, не зная, куда мне идти. Ехать ли прямо на Лодзь, куда мчатся по шоссе бесчисленные машины, или же свернуть на просёлок и топать пешком, пока не наткнёшься на своих: дивизия наша всю войну в стороне от больших городов, от торных дорог, «болотная, непромокаемая». Уж, наверное, на Варшаву её не двинут.
И чёрт меня дёрнул задержаться с грузами в Люблине!
На перекрестке январский ветер сшибает с ног. Тучи низко ползут. Иногда прорывается солнце. И тогда и деревья, и крыши, и мостовые начинают сверкать миллионами мелких алмазных брызг. Поневоле от их слепящего блеска чуть прижмуриваешь глаза.
Город весь в двухцветных, красно-белых полотнищах флагов: они свисают из окон, с конических крыш, с чердаков, с фонарей, полосатые, гулко хлопающие на ветру. В лучах яркого солнца, в голубизне неба флаги взлетают, как огромные красно-белые птицы.
А где-то за городом ещё гулко бьёт артиллерия.
С подъехавшей к перекрёстку машины, идущей на Лодзь, на обочину спрыгивает молодой капитан с полевой сумкой в руках.
– Вы случайно не знаете, где хозяйство Бордятова?
Я растерянно пожимаю плечами:
– Сама вот ищу...
– Ну, значит, попутчица! Будем вместе искать, – говорит он. И сразу берёт «командование» на себя: – Сейчас сперва нужно чаю попить, обогреться. Потом – к коменданту. Узнать маршрут. А потом уже топать дальше.
После чая и короткого отдыха я уже знаю, что спутника моего зовут Михаил Фёдорович Антонов, что работает он в штабе корпуса, и что нет такой трудности, из которой нельзя найти выхода. После чая Михаил Фёдорович сходил к коменданту и узнал направление, куда нам теперь нужно двигаться. Он раздобыл себе табачку, закурил, отдыхая: потом протёр пистолет, проверил патроны, сказав при этом: «Голый разбою не боится». И подмигнул мне смешливо. И я ответно, впервые за весь день, улыбнулась: что-то было лёгкое, свойское в этом шумном, подвижном и ласковом человеке. Наверное, лёгкой будет с ним и дорога.
Солнце уже склонялось к закату, когда мы быстрым шагом прошли через Радом и вышли в открытое поле: январский день короток, и я пожалела, что заходила пить чай и греться. Сейчас бы уже прошла половину пути.
Впереди, за широким, заснеженным лугом, темнела зелёная лента хвойного леса. За его туманной тёмной грядой глухо били орудия. Где-то близко постреливали немецкие пулемёты.
Михаил Фёдорович посмотрел на меня, на поле, на лес и заметил:
– Может быть, вернёмся назад? Посмотрите, как быстро смеркается. Путь опасный...
Я только покачала головой и ускорила шаг.
Мы шли по широкому лугу, чуть понижающемуся в сторону леса. Он весь был исчерчен тонкими следами лыж и толстыми, ребристыми – грузовиков. Кое-где чернели воронки от снарядов. Пустынная пелена снегов дышала пронизывающим холодом.
Вдруг у самого леса показалась фигурка лыжника с автоматом. Человек быстро шёл нам навстречу и что-то кричал. Ветер относил его слова в открытое поле.
Капитан сразу заволновался:
– Кто такой? Чего ему надо?
– Поживем – увидим...
– Может, немец?
– Всё может быть...
Мы оба с тревогою всматривались в приближающегося человека. Он шёл на лыжах легко, высокий, в отороченной мехом куртке, с ярким клетчатым шарфом на шее. За спиною болтался немецкий автомат. Напряжённое зрение сразу отметило: на рукаве человека красно-белая повязка. Значит, не немец. Поляк.
Задыхаясь от быстрого бега, лыжник шел и кричал:
– Эй, куда-а вы?
Мы остановились.
Он подъехал вплотную, встал длинными лыжами поперёк нашей дороги, закрывая её. Строго сказал:
– Я кричу: куда вы? А вы молчите. Почему не отвечаете? – Человек хорошо говорил по-русски.
– Я догоняю дивизию. Товарищ мой тоже туда же, – ответила я, слегка защищаясь от взгляда пронзительных, ястребиных глаз лыжника.
– Почему так поздно? Здесь опасно.
– А вы кто такой, что указываете? – спросила я в свою очередь, замечая, что капитан наклонился, поправляя сапог. В наш разговор он почему-то не вступал.
Лыжник весело улыбнулся.
– Кто я-то? – спросил парень, и я поняла, что перед нами никакой не поляк. – Я-то вятский. Бежал из Германии. Из плена. Здесь остался в партизанском отряде. Сейчас держим охрану Радома. В лесу, куда вы идёте, полно фрицев... Окружённые! Мы их вылавливаем потихоньку. – И он снова сказал, обращаясь опять к капитану: – Смотрите, лучше вернитесь!
Антонов недовольно заметил мне:
– Я вам говорил... Лучше в Радоме переночевать, а утром идти!
Партизан, опираясь на лыжные палки, внимательно его слушал. Сказал мне:
– Слышишь, что говорят? Вернись, девушка... А? Пока не поздно!
На Смоленщине, в Белоруссии я, быть может, прислушалась бы к их совету. Но сейчас всё моё существо восстало против здравого смысла двух здоровых мужчин. Мне по лесу-то нужно пройти всего три километра. А за лесом сразу деревня, в ней наш штаб. И если я не приду этим вечером, они рано утром опять уедут ещё дальше на запад. И я снова должна буду их догонять. А у меня давно уже нет ни продуктов, ни денег. Всю дорогу я на «бабушкином аттестате»: кто покормит, а кто и нет. И потом я устала от одиночества, от холода и от пешей дороги, без попутных машин.
Я сказала вятичу:
– Хорошо. Спасибо, что предупредили. Теперь буду знать, что меня ожидает. – Потом обернулась к Антонову: – Я решила идти, товарищ капитан. До свиданья! До встречи.
Михаил Фёдорович стоял растерянный, смущённый. Наверно, два чувства сейчас боролись в его душе: осторожность и стыд. Он глядел на меня недовольно, угрюмо.
Лыжник тоже глядел на Антонова с большим интересом: как тот выйдет из положения. Не дождавшись ответа, сказал:
– Ну, если на то пошло, я, конечно, могу проводить. До половины дороги. А уж дальше как-нибудь сами! Мне приказано ещё засветло возвратиться в отряд! – И он добавил спокойно, обращаясь ко мне: – Так-то прохожих они не трогают. Патронов, видать, маловато. И боятся: если тронут кого, мы их к ногтю прижмем!
Мы пошли с Антоновым по дороге. Вятич бойко заскользил рядом с нами на лыжах. Теперь он передвинул автомат со спины на грудь и поставил на очередь.
Я с волнением смотрела на громаду хвойного леса, к которой мы приближались. Там сейчас в окружении немцы. Те самые немцы, которые под Вязьмой уничтожили всю нашу дивизию. Те самые немцы, которые травили собаками наших бойцов и расстреливали их с самолетов, били из пушек и миномётов по площади, наугад и всякий раз попадали во что-то живое. И вот теперь мы окружили их – не ради пощады!
За лесом то и дело взлетали зарницы: короткие отблески работающих батарей. Потом железно скрежетали «катюши». Лиловые трассы реактивных снарядов густо расчерчивали всю западную полусферу январского неба. В ответ резко щелкали немецкие фаустпатроны. Видно, круг замыкался. Не маленький, будничный – ещё одной полосой окружения на пути ещё одной отступающей немецкой дивизии. Замыкался огромный, фантастический круг, о котором мечталось в декабре сорок первого года. И я, глядя на лес, лежащий тёмной громадою впереди, на блистающий вспышками запад, ощутила всей кожей, как он изменился, окружающий меня мир. Как вроде бы незаметно, но бесповоротно переломилась война.
Вскоре мы вошли в лес, почти бесснежный, темнеющий каждым своим кустом и пугающий каждым своим поворотом. Тут и там среди сосен валялись разбитые немецкие повозки, раздавленные гусеницами танков полевые орудия, убитые лошади. В кюветах, справа и слева дороги, упираясь тупыми носами в кустарник, стояли обгоревшие, пробитые осколками штабные автобусы, грузовики. Вокруг них, в разных позах, валялись убитые немцы в грязно-серых шинелях. Ветер гнал по земле чёрный пепел, обрывки газет.
Партизан показал, вдруг вытянув руку:
– Видите? Вон они бродят! В самой чаще... Глядите, глядите!
Но я, сколько ни вглядывалась, ничего не увидела за стволами деревьев.
Здесь, в лесу, было тихо, никто не стрелял, и лыжник сказал, замедляя шаги:
– Ну, все! Мне пора возвращаться! – И снова добавил, обращаясь скорее к Антонову, чем ко мне: – Вас они, конечно, не тронут. Разве голод заставит. Ради хлеба. А так, можете не сомневаться! Ну, счастливого вам пути!
И он быстро пожал мне руку. Козырнул Антонову. И сразу исчез, скользнув за кустами.
Капитан, как только лыжник ушёл, вдруг стал отставать, сказав, что натёр себе ногу. И мне то и дело теперь приходилось останавливаться, поджидая его. Время от времени я оглядывалась, прислушиваясь к шорохам хвои и мелких опавших листьев, к свисту ветра в высоких вершинах. Иногда мне казалось, что за нами кто-то следит, укрываясь за стволами деревьев. Но я не боялась. Мне даже хотелось столкнуться лицом к лицу хоть с одним окружённым и увидеть, что там, в его отупелых глазах: растерянность, страх, ожидание смерти?
Круг расплаты за нашу дивизию, за медсанбат, за Ивана Григорьевича Петрякова замыкался сейчас, в этих хвойных лесах. Он ещё не защелкнулся намертво, ещё били «катюши», но я уже рисовала себе тёмный облик расплаты – для тех самых, скитающихся под деревьями, – и первой расплатой было то, что я иду через лес, наполненный немцами, и уже не боюсь их, а только гляжу с волнением и любопытством и думаю: нет, мы не должны травить их собаками. Это было бы глупо: стать такими же, как они. И нельзя убивать их, расстреливая с самолетов, или бить по площади из орудий. В сорок первом или в сорок втором ещё можно было сделать так, не раздумывая. А сейчас уже надо хорошенько подумать. Смерть для них не расплата. Пусть они поживут. Пусть увидят крушение, прах, обломки идеи, посягающей на человека. Вот какой должна быть наша жестокая месть! Пусть они пройдут все круги унижения. Пусть почувствуют то, что мы чувствовали, отступая, в сорок первом году...
Дорога стала круто изгибаться вверх, в гору, прижимаясь одной стороной к отвесному склону лесистого холма. На самом крутом её изгибе чернел разбитый снарядами немецкий танк с разорванной башней. Это было отличное место для засады: отсюда шоссе хорошо просматривалось и вправо и влево, а сам танк, отбросивший чёрную тень на дорогу, мог служить надежным укрытием.
Замедлив шаги, мы приблизились к чёрной громаде. И вдруг прямо нам на головы с вершины холма из-под чьих-то сапог потекли комья глины и снега: там метнулась чёрная тень. Антонов, вскинул руку, трижды выстрелил из пистолета и упал рядом с танком, в укрытие, и тотчас же в ответ просвистела пуля.
Потом всё умолкло. Ни выстрела, ни шагов.
Лес молчал. Деревья важно качали зелёными головами. Подождав, прислушавшись, я сказала:
– Вставайте, пошли! Он сам больше нашего испугался. Уже нет никого.
Антонов недоверчиво посмотрел на меня, приподнялся, стал хмуро отряхивать шинель от пепла и снега. И вдруг повернулся и молча быстро пошёл назад, один, в сторону Радома, в сгущающуюся темноту.
6Я знаю весёлость Кедрова. В ней большая спокойная скрытая сила. Я знаю весёлость Марьяны. В ней детскость и чистота. В весёлости Женьки было много завистливого, изломанного. Но Антонов... Весёлый и легкий Антонов! Мне одно непонятно, почему о таких говорят «свой парень», «добряк», «весельчак»? Как будто не ясно, что за этой весёлостью укрывается одна ненадежность и слабость. Тот, кто хочет нравиться всем, слишком много затрачивает усилий, чтобы всем угодить и понравиться, поэтому на большое, всерьёз очень важное дело его не хватает. Когда нужно, чтобы кто-то стоял с тобой рядом, лицом к смерти, он опасней врага, такой ненадежный, пустой человек.
Оставшись одна в лесу, возле танка, я долго прислушивалась. Артиллерия на западе смолкла. Всё давно уже тихо, наверное, бой отдалился. Я шла в темноте осторожно, стараясь ступать как можно неслышней. Лес стал редеть, поредел и кустарник. А вскоре передо мною открылось большое, широкое поле, на котором темнела деревня.
При виде деревни, лежащей в сумерках, без огней, но, по-видимому, полной жизни – там фыркали лошади, переговаривались люди, кто-то брякал ведром, мои руки стали мелко дрожать. Я остановилась, не в силах двинуться с места. Страх, осознанный задним числом, навалился тяжёлой, давящей глыбой.
С хлынувшей к сердцу бешеной кровью я снова и снова переживала сейчас этот мрачный, наполненный тенями лес, и выстрел, и чёрную тень разбитого танка, и как Антонов встал, отряхнулся и молча пошёл назад, один, в сторону Радома. Как Алёшка. И даже в его походке было что-то от крадущегося в темноте Комарова.
Наверное, прошло много времени с той минуты, как я вышла из леса, потому что на небе появилась луна. Меня заметил проходящий патруль.
– Кто здесь?
– Свои.
– Кто свои? – Боец щёлкнул затвором. – Тут и немцы свои! Не чужие...
Я узнала по голосу солдата из комендантского взвода.
– Это ты, Перемышленников?
– Я, товарищ старший лейтенант! Здравствуйте! Откуда это вы?
– Из Радома.
Тот удивился:
– Ночью? Шли через лес?
– Да. Что ж тут такого? А где наши, политотдел? – в свою очередь спросила я.
– Сейчас будут грузиться.
– Сейчас?
– Да. Приказ уезжать. Немцы драпают! Никак не догоним.
Я прислушалась: в темноте не освещённой огнями деревни уже слышался рокот моторов. Кто-то крикнул:
– Иван, запрягай пароконные! Поживее! С твоими худобами чёрта с два их догонишь!
Там, на западе, где-то очень далеко впереди, снова вспыхнуло небо. Это били «катюши», но их скрежетание уже не было слышно, только отблески, голубоватые всполохи разрезали ночное, серое небо.
– Нелегкое дело – войну догонять! – сказал Перемышленников.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1Вот и Одер.
Я долго шла к нему: целую жизнь.
Он в розовых шапках садов, барханистый, рыжий. И словно кипит и клубится в спиральных водоворотах.
Город мрачен, горбат от черепичных розовых крыш. Он ещё догорает. Под ногами трещат стекло и осколки железа. Ветер носит комья бумаг по огромной безжизненной площади, подбрасывает их мягкими лапами, волочит в тупики.
Груды щебня, завалы из камня, обрушенная черепица. А в домах внутри комнат всё так, как будто жители только что вышли. Вот снаряд прошел через толщину стены и лег прямо на стол, не разорвавшись. А на столе, в чашках, кофе. Хлеб в сухарнице. На зеркале – известковая пыль.
Я смотрюсь в это зеркало.
Думала ли я когда-нибудь, что мне придётся с оружием приходить в этот город? Нет, не думала. В первый раз я подумала об этом, когда вместе с Сергеем Улаевым встречала выходящих из окружения, искала своих. Вот тогда я и поклялась отомстить за Ивана Григорьевича, за девчат медсанбата.
Тогда я решила обязательно посмотреть на эти безглазые чёрные окна и завалы из кирпичей и на бурлящий, ходящий, как огромная рыбина на крючке, серый Одер с понтонами на хребтине, с обрушенным взрывом чёрным мостом.
Это наше последнее наступление.
За войну я видела много больших наступлений. И у каждого из них было своё, непохожее на других лицо.
Наступление под Москвой в декабре сорок первого года было яркое, буйное, безрассудное, – может быть, оттого, что впервые. Тогда мы не знали ещё, что такое идти побеждать. И царила какая-то окрылённость, и всё было внове и очень пестро. Матросы с расстегнутыми воротниками бушлатов, несмотря на лютый мороз: должны же немцы увидеть морскую полосатую душу, узнать, что в атаку идут сами «чёрные дьяволы»! И тут же развернутой цепью, во весь рост, латыши: «психическая атака». А где-то на фланге – лихая казачья конница в чёрных бурках, с алыми башлыками поверх белых мохнатых папах. И весёлые лыжники в маскхалатах, с автоматами за плечами, которые нам казались тогда необыкновенной новинкой. И гвардейцы Панфилова, загорелые, узкоглазые, в замасленных полушубках, приехавшие из казахстанских степей. И девчонки-зенитчицы, озорные, отпетые, из Вологды и Саратова. И московские профессора, все седые, в очках с золотыми ободками, ездовыми в заиндевелых обозах. И сибирские стрелки, звероловы и следопыты... Даже в самых названиях военных частей: Истребительный батальон, Коммунистический батальон, Пролетарская дивизия, народное ополчение – был какой-то отголосок гражданской, боевой заряд неувядшей романтики. А в ней – наша сила и великая слабость. Сила нашего советского духа и слабость нашей воинской подготовки, недостаточность вооружения, неумение применять новейшую тактику, подсказанную маневренной машинной войной.
В сорок третьем под Спас-Деменском я видела уже бой военных машин и гигантские карусели из самолетов, эти гудящие над землею весы, на которых лежали две равные силы: их сила и наша. Их сила уже убывала, а наша росла и росла. Но в тот самый первый день наступления на двух чашах лежали ещё, примеряясь, две веры, два строя и два отношения к жизни. И мы победили. А они бежали от нас.
Я видела разгром немцев под Варшавой и западнее Ополья. Эти сотни разбитых, обгорелых немецких машин, разбежавшихся от шоссе по огромному вспаханному чёрному полю, поперёк борозды. Как грозные мастодонты в смертельном страхе, убегая, они громоздились, карабкаясь друг на друга. И в их чревах теперь гулял зимний ветер, шевелил на убитых светлые волосы, что-то нашёптывал про себя, листая бумаги...
Время шло. Шла война. И вот я стою над берегом Одера. Он в розовой пене живого цветения. А надо мной, заслонив собою всё небо до горизонта, идут сомкнутым строем железные «ИЛы». Они мчатся так низко над самым берегом, что мне снизу видны даже заклепки на их широкоразмашистых крыльях. И всё небо от рева моторов мне кажется грозным, суровым. Это небо – всё наше. В нём не встретишь врага.
Мстите, «Илы»!.. За всё пережитое. За расстрелянных, окружённых, за униженных в отступлении, за безвестные наши могилы от Москвы до этой свинцовой немецкой реки!
Я смотрю: выше «ИЛов», выше их железного неба течёт и струится, играя, другое, ускользающее в голубом, серебристое небо, состоящее из одних истребителей. Они реют в воздухе по звенящим спиралям, в развевающихся одеждах из разорванных громом моторов перистых облаков. И весь мир отзывается им, как серебряный резонатор: «Мстите, мстите! За всех наших убитых. За всех наших сирот. За седых матерей...»
Я смотрю: к переправе через Одер идут машины, машины... Все новенькие, одинаково тёмно-зелёные трёхосные грузовики. В них, тесно прижавшись друг к другу плечами, сидят новобранцы. В новых касках. С воронёными автоматами. И с такими светящимися одинаково молодыми, весёлыми лицами, как будто их тоже, как новенькое оружие, только что отштамповали в тылу на заводе.
Я завидую им, чистеньким, молодым: им достались в наследство наше железное небо и этот железный грохот орудий за вздувшейся водоворотами грязной рекой.
Что-то рвётся, громыхает за Одером. Там качается жёлтое небо, застилается дымом, чернеет. Там – Берлин. Туда мчатся наши «ИЛы», тяжёлые бомбардировщики. Там победа.
Мы спешим по шоссе. В глубине молодого, чуть тронутого первой зеленью леса – какие-то лягушечьего цвета зелёные тени, повозки, зарядные ящики, пушки, вороха штабных карт и бумаг. И немцы с оружием – ещё и не пленные, но уже не воюющие и не нужные никому. Это, видимо, их удивляет. Они помнят самих себя там, в России.
На обочину натёртого до блеска шоссе выходит один, в лягушечьей шинели без оружия, в смятой пилотке, молодой.
– Рус! Где плен? – На лице его недоумение.
В ответ мы только пожимаем плечами.
Кто знает, где плен? Да, наверное, в этой самой стране. Где же кроме? Вся Германия сама себя взяла в плен в тридцать третьем. А мы сейчас её выпускаем на волю из плена. Я так понимаю...
По шоссе нам навстречу толпою какие-то оборванцы. Все обросшие, в постукивающих на ходу деревянных башмаках, с длинными косицами волос на висках из-под каскеток и шапочек.
Я прошу шофёра остановиться
– Наши, что ли? Из плена?
– Наши.
– Русские мы... Домой возвращаемся.
Я вдруг замираю. Мне знаком этот чёрный, угрюмый, стоящий в стороне человек. Я его окликаю:
– Матвей Илларионович! Майор Железнов!
Он подходит. Его губы дрожат. На небритой щеке – огромный синяк. Под глазом – другой.
– Шура! В-вы?
– Как вы сюда попали?
Нас сейчас разделяют такие суровые годы, что мы даже не можем обняться, как нужно бы было обняться старым друзьям.
– Как попал? – Он на миг умолкает. Потом сглатывает подступивший к горлу комок. – Вот, раненого только и взяли. А так бы не дался! Но – жив, ничего.
– А это? – Я показываю на синяк.
– Это? – Он трогает его грязным, без ногтя, ободранным пальцем. – Это... охрану лагеря напоследок прирезал!
– Ну что ж, хорошо, – говорю я растерянно. Мне так хочется расспросить Железнова о наших общих товарищах, о его пребывании в лагере, обо всём, чего я не знаю, но мои слова умолкают, ещё не родившись. Страшен лик Железнова. Что попусту время тратить? Разве так, на ходу, он расскажет о себе, этот человек с провалившимися глазами, с искалеченными пальцами, с глубокими, словно борозды, складками возле губ!
Мои спутники по машине меня торопят:
– Едем, едем! Кончай! Всю колонну задерживаешь! .
– Да. – Я грустно и растерянно жму руку Железнову. – До скорой встречи, Матвей Илларионович! Счастливый путь вам на Родину!
– До свиданья!
Вот оно как бывает!
Изо всех – в живых один Железнов. И тот весь искалечен, изуродован. Я гляжу ему вслед с машины: сгорбившись, чуть прихрамывая, он бредёт в родную берёзовую Россию. Что ждёт его там?..








