Текст книги "Донник"
Автор книги: Ольга Кожухова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
– Хлопцы, тихо! Опять…
– И пожрать не дадут…
Кто-то с болью вздохнул:
– Божж-же мой…
– Удивительно… Странно! – сказал, приподнявшись, сосед Большакова – толстогубый, седой политрук с култышкой по локоть вместо правой руки. – Вы, наверное, это тоже з-заметили, – спросил он, слегка заикаясь. – Где бы бомба ни раз-з-рывалась, всегда к-кажется, что ты находишься в эпицентре раз-зрыва…
Сергей в ответ только молча кивнул.
Всего несколько суток назад он лежал под такой же бомбежкой. Немецкие самолеты, вытягиваясь гуськом, заходили по кругу и рушились с высоты на позиции батарей, на окопы, на танки, на бегущую по глубокому снегу пехоту, выстилая огнем пулеметов в цепях наступающих ясно видимую дорожку. Но в горячке атаки Сергей Большаков ничего не боялся. Он успел рассмотреть и нырнувший к земле самолет, и покатые круглые линзы очков, и ухмылку пилота. Он тогда был здоров и легко управлял своим телом: мог спрыгнуть в окоп, мог бежать по широкому полю, петляя, мог стрелять по летящему. И это их вроде бы по-солдатски равняло.
Сейчас этот, ноющий в высоте, имел явное преимущество: он летел над беспомощным, распростертым.
И в работе моторов было что-то жесткое, излучающее тоску…
Грохот бомб накатился обвалом. Он все рос, приближался в объеме, приминая, давя самим звуком моторов в форсаже распластанные на соломе тела, унижая лежащих минутой животного страха.
Низкий, дробный, натужливый рев прокатился по крыше – и удалился, ушел. Может быть, самолет снова делал круг – на новый заход.
А Сергей напряженно, растерянно думал: «Нет, а что там, на фронте, сейчас происходит? Отчего эти гады… летят и летят?» Он давно изучил эту тактику: сперва наши войска обрабатывает их авиация, потом бьет артиллерия, прорывает в каком-нибудь месте неокрепшую оборону. Потом двинутся танки и мотодесанты, потом в рост, поливая огнем автоматов, зашагает пехота. Пока в наших окопах останется жив хоть один человек. «Рус, сдавайс!» А в ответ полетит сбереженная до последнего часа граната. И последняя пуля – щелчком, для себя…
Потому он с таким напряженным вниманием и волнением и слушал это набрякшее гулом, тревожное небо. Словно это давало возможность понять сокровенные замыслы тех, кто поднял приказом перегруженные бомбардировщики и штурмовики. Словно там, в вышине, был ответ на немые вопросы: зачем? для чего?.. что за этим последует?..
4
Сестра с тихим, замкнутым, строгим лицом, с тем же самым спокойствием, с каким ее видели здесь в минуты бомбежки, то входила, а то выходила из комнаты, высокая, очень стройная, ладная, в гимнастерке, затянутой комсоставским ремнем, – халат и косынку, залитые кровью, она бросила в угол – разговаривала с санитаром:
– Капитоныч, пожалуйста, заготовь еще дров. Чтобы ночью не бегать.
– Сейчас, Лидушка, детушка-а, – откликался певуче Капитоныч. – Принясу те хоть во-оз…
– Да, пожалуйста, – она наклоняла белокурую голову с подстриженным по-мальчишески чубом. – А потом мне поможешь вон того переложить от порога к окну, – кивнула она на Сергея.
– Эт-то миго-ом, вот только управлюсь с дровами, – откликнулся санитар.
Потом они говорили о каких-то своих госпитальных делах.
– Как там Галя, уснула? Кто ее оперировал?
– Да ня знаю, не спи-ить… Шинковали ее, говорять, как капусту. Сам Георгий Антоныч. Помогала Мария Петровна. Да ее самою-то, Марию Петровну, осколком-то ка-ак в плечо саданеть!..
– Жаль Побережникова…
– Да, – сказал Капитоныч и скорбно вздохнул. – Ишшо жил бы и жил бы. Ганс проклятый! Наделал делов…
Лида слушала, отвечала, а сама, перешагивая через лежащих, раздавала таблетки и порошки, кипятила шприцы, меняла повязки, а когда подходила к Сергею, тот, встречаясь с ней взглядом, всякий раз почему-то терялся: лицо девушки ему было знакомо. Только где и когда он видел ее? Мысли все еще путал, туманил наркоз. Иногда Большаков начинал сомневаться. Нет, наверное, обознался. Разве мало их встретишь на фронте, таких вот девчонок. Подползет под обстрелом, спасая тебя, только руку протянет с бинтом – и вдруг дернется под осколком или снайперской пулей. И уже не узнаешь, откуда, как звать…
Бомбы рвались на улице, но Лида как будто не слышала их. Она вышла из комнаты, притворив плотно дверь, и вдруг сразу же возвратилась, веселая, возбужденная, наклонилась над Сергеем.
– Скажите, пожалуйста, вы капитал Большаков?
– Я… А что?
– К вам пришли. Там какой-то полковник…
– Ладно, бросьте шутить! – Сергей отвернулся, махнул недовольно рукой. – Ко мне некому приходить… Да еще под бомбежкой! – И он усмехнулся: – Полковник!
Но сестра уже отступила в сторону, давая дорогу вошедшему.
На пороге в бекеше и присыпанной, словно солью, морозной пыльцой каракулевой папахе, лихо сдвинутой на затылок, стоял сам комдив Степан Митрофанович Шерстобитов, загорелый, веселый. За плечом его, в темноте, чуть белело девически нежное лицо адъютанта комдива лейтенанта Веньки Двойных. Тот приятельски подмигнул: «Знай, мол, наших!»
– Ну, орел! Вот ты где! – сильным голосом, весело закричал Шерстобитов, наклоняясь к Сергею, обдавая его при этом крепким смешанным запахом снежной свежести, конского пота, морозного сена и спирта. На раздвоенном, мощном его подбородке, словно след от осколка темнела глубокая выемка. – Наконец-то нашли! Все санбаты объездили. Говорят, таких нет. А ты вон где: под бомбами! Ну, рассказывай, как здоровье?
– Сильно ранен, товарищ полковник… Головы не нашли!
Шерстобитов захохотал:
– Молодец, что не хнычешь! За это люблю!
Что-то сладкое до мучительства красной, жаркой волной оплеснуло Сергея. Он влюбленно, с той давней готовностью – хоть на смерть, хоть в огонь – молча, жадно глядел снизу вверх в темнобровое, энергичное лицо командира дивизии, хорошо понимая, что значит такое его посещение. Сам… И время нашел для тебя.
– А я новостей целый ворох привез! – закричал Шерстобитов. Он, наверное, был контужен, говорил и смеялся так громко, что некоторые раненые уже начали приподниматься, оборачиваться на него. – Тебе – орден Красного Знамени! За бои под Москвой! И майорское звание… Ну, герой, брат, герой, от души поздравляю!
Сергей, от волнения ослабев, приподнялся с усилием. Ответил не по уставу:
– Большое спасибо… Спасибо, товарищ полковник!
– Ну… Спасибо тебе! – отозвался комдив, не заметив совсем невоенной его оговорки. – Понимаешь, если бы ты со своим батальоном не отбил все атаки под Гнездовом и Березовкой, может быть, и меня уже нынче… отпели бы! Это я тебе честно скажу…
Сергей сжал задрожавшие губы. Это тоже было как награда – такие слова. Он их слышал впервые. В их суровом окопном военном быту, в стрелковой дивизии, никогда никого ни за что не хвалили. Так самим Шерстобитовым было сыздавна заведено. Так они воевали, командиры полков, батальонов и рот… И при этом гордились: а за что же хвалить? Ты обязан сражаться, обязан погибнуть, но позиции не уступить. Для того ты и создай. А иначе какой же ты к черту солдат!
С Шерстобитовым они были не начальник и подчиненный, а товарищи по войне – молодые, удачливые, поинмающие друг друга и давно и навечно скрепленные пережитым: отступлением по Украине от самой границы страшным, памятным летом горящего сорок первого, сражением под Смоленском, окружением, а теперь трудным, стремительным наступлением от Москвы – по снегам, по сугробам, где в лоб, где в обход, сквозь метели и вьюги.
– Что в полку? Взяли Каршино?
– Взяли, с третьей попытки… твои молодцы. Там теперь я со штабом.
Между тем самолеты опять заходили над крышей. Снова каменной осыпью рушились бомбы. Громко, режуще бил пулемет. Нервно, дробно и словно бы при разрыве снаряда подпрыгивая колотили по небу зенитки. А полковник как будто не слышал бомбежки. Он то громко смеялся, а то вдруг умолк, следя взглядом за Лидой: как она набирает в шприц камфору, как проходит по комнате, переступая через лежащих, спокойная, строгая, перетянутая ремнями, наклоняется, а потом разгибается, чуть откидывая ладонью назад свои белокурые волосы. Как опять возвращается и садится у печки.
– Мда-а-а, – сказал Шерстобитов с таким выражением лица, словно что-то увидел впервые и это увиденное поразило его. Он сощурил глаза, хохотнул, взгляд скользнул по высокой груди, по плечам медсестры. А брови при этом хищно, дерзко, насмешливо переломились. – Видал, брат… миндал?! – обернулся к Сергею и тем же густым, жизнерадостным голосом спросил: – Что, помощники смерти не обижают тебя? Им ведь только поддайся…
Но Сергей, сжавшись весь, ничего не ответил. С неожиданной для себя отчужденностью он подумал: «Ну вот…» И хотел приподняться, но опять побоялся, что жжение в ране распластает в беспамятстве, а он почему-то теперь не хотел бы при полковнике и при Лиде уплывать по безжизненной, черной реке, по которой не раз и не два уплывал за последние сутки. Уплывать-то легко, а назад возвращаться…
Он дышал тяжело, торопливо, с усилием, капли пота со лба поползли по щекам. Шерстобитов нагнулся, спросил по-отцовски участливо:
– Что, болит? Э-э, да ты, брат, совсем никуда! – Вспыхнул порохом, как обычно гневливо. – Двойных! Начальника госпиталя! Или нет… Погоди! – Позвал строго: – Сестра! Лида! А ну-ка идите сюда!
Та с волнением оглянулась:
– Простите… меня? Вы ко мне… товарищ полковник?
– А к кому же еще? – грубо бросил комдив.
Лида встала с березового чурбачка, на котором сидела, подбрасывая дрова, освещенная пламенем, золотая. Подошла, встала несколько боком.
– Я вас слушаю…
– Головой отвечаете мне за этого человека! – указал на Сергея коротким кивком Шерстобитов.
– Я за всех отвечаю.
– А за этого, значит, особо. По особому счету. – И полковник при этом назидательно поднял палец. – Приеду – проверю. За три дня чтоб поставили на ноги. Слышите?! – Он глядел на сестру очень строго, и слова были строгие, а Сергею казалось: и в словах и во взгляде комдива есть какой-то второй, скрытый смысл, непонятный им всем, окружающим, но понятный Лиде. А иначе… отчего бы она покраснела?
– За три дня! Да уж как бы не так. Это было бы слишком просто! – сердито ответила Лида и бросила взгляд на Сергея. Понимает ли он, о чем они говорят? Чуть пожала плечами. И Сергей вдруг по этому молчаливому жесту догадался: Лида знает полковника, где-то видела его раньше, и весь их разговор не о нем, Большакове, а о чем-то своем, о другом… Лида словно боится комдива и зависит уже от него. И теперь не решается отказать в чем-то важном, огромном, меняющем ее жизнь, может быть. Он-то, раненый, здесь совсем ни при чем…
– Ну? – спросил Шерстобитов. – Чего вы молчите?
– А мне нечего вам ответить, – подумав, спокойно заметила Лида и, решительно повернувшись, пошла снова к печке.
– Вернитесь, сестра! – приказал Шерстобитов.
Он был серым от гнева. Даже голос вздрагивал.
Лида молча остановилась, не дойдя до березового чурбачка. С неожиданной твердостью в голосе сказала сурово:
– А вы здесь не имеете права приказывать. Здесь приказывает только врач. Я не просто сестра, я дежурная. И пожалуйста… разговаривайте с капитаном потише…
Она постояла минуту, вся в розовом пламени печки. Потом ловко открыла кипящие биксы, спиртом вымыла руки, стерильным пинцетом насадила иголку на стержень, набрала полный шприц светлой жидкости из надколотой ампулы и склонилась над стонущим краснолицым танкистом с ранением в голову, начал а разговаривать с ним тихо, заботливо, с нежностью, успокаивая его как больного ребенка.
Что-то злое, тяжелое, неукротимое промелькнуло в лице Шерстобитова, его ноздри раздулись. Он хотел было что-то сказать, но сдержал себя, только брови нахмурил, взглянул непрощающе, строго. С высоты богатырского роста наклонился над Сергеем:
– Ну, давай выздоравливай! – сказал он как ни в чем не бывало, опять энергично, напористо. – Вернешься в дивизию, примешь полк у Тышкевича…
– У Тышкевича?! А с Арсентием что?.. – Сергей побледнел. – Он ранен? Убит?
– Жив-здоров твой дружок. И не ранен. И не убит. Не волнуйся, пожалуйста. Арсентий штабник. До мозга костей. Заберу к себе в штаб, на место Смирнова. А ты примешь хозяйство… Вот так. Ну, пока, будь здоров! Я поехал…
5
Самолеты ушли.
День, наверно, смеркался, потому что едва уловимые взглядом паутинки дневного света, пробивавшиеся сквозь щели в забитом окне, сперва побледнели, потом посинели, а теперь и совсем слились с темнотой, затаившейся по углам. Но зато как-то ярче затеплилась печь. К ней сейчас направлялись все мысли, все взгляды лежащих. Каждый слушал расслабленно ее напряженные гулы и вздохи. Теперь, если бы кто-нибудь и захотел бы отвернуться, замкнуться в себе, вне ее притягательной силы, – все равно бы не смог. Рвущий кору березы огонь, иссушающий монолиты дубовых и сосновых поленьев, превращающий их в белый пепел, обладает каким-то таинственным магнетизмом, думал Сергей. Можно долгое время не спеша наблюдать, как оранжевый, мохноногий зверек, языкастый, дразнящий, быстро, весело перебегает по мокрым поленьям, а поленья при этом шипят недовольно; как он точит их длинным, огненным зубом, разгрызает на части, как взлетает клубком и опять обрывается вниз, оскользаясь; как гудит и урчит, пожирая тяжелое, грубое тело полена. В этом есть что-то древнее, постоянное, вечное, может быть, сама жизнь.
Все затихло вокруг. И Лида устало, не торопясь, кидает на угли две-три мерзлых дровины и щепочкой осторожно прикрывает железную дверцу. И вся комната разом гаснет во тьме. Виден только девический силуэт, одинокий, чуть сгорбленный, грустный. Хорошо лежать на соломе и смотреть на него. И не думать ни о чем. «Глубь мерить глубже, тише слушать тишь». Потому что на большее, на какое-то проявление личности Сергей еще не способен: нет ни воли, ни сил.
За короткое время своего пребывания здесь Сергей как-то свыкся со своим одиночеством, с состоянием общей неузнанности и бесправного равноправия перед сестрами и врачами. А сейчас против воли снова вырван из мира больных, умирающих и с трудом побеждающих в себе смерть: вроде он и не раненый, а опять командир для своих подчиненных, за которых давно уже, может, три дня, а может, четыре, ни перед кем не отвечал. Да и сам он все это время никому не подчинялся. А теперь вот снова вынужден подчиниться человеку, который давно, может, три, четыре дня, а может, пять, был не властен над ним.
Большаков почему-то смущен этой встречей с комдивом. А еще ему очень неловко перед Лидой, сестрой. Ей-то тоже, наверное, показались нарочитыми и могучие плечи полковника, и его громкий смех, громкий голос, и его жизнерадостность, сила, здоровье, а главное, этот дерзкий, насмешливый и как будто бы обнимающий взгляд – как Сергей полагал, – унижающий женщину.
Он уже пожалел, что полковник его разыскал на немытом полу, на соломе, в душной, темной, пропахшей карболкою комнате, неподвижного, с многодневной щетиной на серых щеках.
Он хотел уже было подозвать медсестру, но вовремя разглядел, что Лида, сидящая в полумраке у печки, как-то очень печально, почти безнадежным движением вытирает глаза. Слезы льются, а она их вытирает то ладонью, то рукавом. И все это тихо, беззвучно. И он поразился своей собственной новой догадке: «Да они чем-то крепко связаны, мой Степан Митрофанович и спокойная наша, строгая, дорогая сестрица… Чем-то очень серьезным, видать. И еще эта ссора у всех на глазах…»
Лида встала, взяла с поленницы охапку дров, наклонилась к огню, и Сергей чуть не ахнул. Ну как же! Ну конечно же, он ее знает, встречал! Просто в тот черный памятный день эта девушка была в ситцевом выцветшем платье и плюшевой порыжелой жакетке, в платке, а сейчас в гимнастерке. А еще тогда у нее были тяжелые, длинные косы…
Он позвал ее:
– Лида!
Она оглянулась. Помедлив какое-то время, словно что-то обдумывая, сказала:
– Сейчас! – И спокойно, не прячась, вынула из кармана теплых, стеганых брюк трофейное зеркальце в сафьяновом чехольчике, стерильной салфеточкой промокнула глаза, подошла.
– Что случилось? Кто вас обидел?
– Меня? – Она вскинула голову. – Никто.
– Ну не надо… Не плачьте, пожалуйста…
– А я и не плачу.
– Может, я чем-нибудь помогу?
Лида медленно повернулась. Стала боком, готовая отойти.
– Не-ет… Ничем не поможете.
– А что? Это так безнадежно?
Она не ответила. Эта девушка где-то всему научилась: говорить и молчать. Говорить так, чтобы не было сказано ничего, и молчать так, чтобы все было ясно без слов.
– А я вас узнал. Мы ведь с вами встречались. Вы помните?
– Как не помнить! Еще бы!
– Нет, а я вас не сразу узнал. Вот только сейчас догадался: это же девушка с переправы…
– Да. На Тихоновом лугу…
Она так повзрослела, что он в самом деле не узнал ее сразу. Та была деревенская, ничего не видавшая девочка, эта – многое переживший и все понимающий человек. А прошло всего, может, полгода… Даже меньше. Что значит война!
Он спросил:
– Значит, все же добились, чего хотели?
– Да… Добилась…
Ее голос был ровен, спокоен. А он вдруг представил себе тот сентябрьский нерадостный день. Бой. Горящие села Смоленщины.
Их дивизия все откатывалась и откатывалась на восток, отступала, пытаясь по возможности сохранить и остатки полков, и кое-какую еще уцелевшую технику. Днем на звуки ожесточенной стрельбы, по ночам на усталых часовых из лесов выходили к ним группами и в одиночку обросшие, изможденные окруженцы. Их расспрашивали, проверяли оружие, документы и ставили в строй. Видя строгий порядок в дивизии, те быстро, легко подчинялись. Так дивизия становилась опять полнокровной. И опять истощалась, угасала в боях.
Однажды после боя с колонной вражеских танков раненого Большакова – в то время он был еще лейтенантом, носил в петлицах два кубаря – везли на телеге. Рана уже начала гноиться, и он тихо постанывал, весь в жару, повторяя одну только фразу: «Яша, пи-ить! Яша, миленький, пить…» На болотистом торфянистом лугу, возле речки, им встретилась девушка. Была она тоненькая, белолицая, сероглазая, в старой плюшевой порыжевшей жакетке, в дешевом платочке. Деревня нередко рождает такие прекрасные тонкие лица, что даже ездовой, небритый, седой Яков Прудников, невольно на это лицо обернулся, поглядел из-под низко нависших бровей. И девушка попросила его:
– Товарищ начальник, а товарищ начальник! А можно, я с вами?..
Вокруг горели деревни. Глухо били орудия, не смолкая который уже день. Немецкие самолеты, пролетая на бреющем, теперь не обстреливали, не бомбили войска, а разбрасывали листовки: предлагали сдаваться.
Яков Прудников грязным пальцем с обломанным ногтем указал на повозку:
– Вот… Проси лейтенанта. Он начальник, не я…
Она обратилась тогда к Большакову:
– Ну пожалуйста, возьмите меня…
– Да куда тебя взять-то?! – Сергей сквозь туман, качавшийся перед глазами, усмехнулся, сказал откровенно: – Мы в кольце… В окружении.
– Ну и что? – Девчонка в платочке нисколечко не смутилась. Она объявила с возможной серьезностью: – Я вам помогу… – Большаков тогда хмыкнул: она им поможет! Помогальщица тоже нашлась! А девушка продолжала: – Я вас так проведу по лесам, что вы немцев не встретите.
– Уж прямо не встретим!
– Это я обещаю…
– Ты еще молодая! Куда тебе воевать!
– Мне семнадцать уже.
Яков Прудников, недоверчиво слушавший их разговор, шевеля в задубевшей руке чуть привядшую ветку березы, приподнялся на ящиках из-под снарядов:
– Чего врешь-то, бессовестная? – И уже разозлился, сердито ощерясь: – А ну давай, девка, дуй отселя, покуда цела! Ишь каку таку моду взяла: с солдатами из дому убегать! – укорил он ее по-родительски строго. – Тебе в куклы играть, а не в бой ходить, такая сопля! Убьют, сволочи, – вот и вся недолга! Ты об этом подумала?!
Та с гневом метнула пылающий взгляд на ездового, осадила его:
– А вы, дядько, трусите, так помолчите! Я не вам говорю! – И опять обратилась к лежавшему на телеге, уже задремавшему было Сергею. – Ну, товарищ же лейтенант, я вас очень прошу…
– Нет, – отрезал тогда Большаков. Он был голоден, зол, утомлен своей раной и спешил к переправе, пока еще не было «юнкерсов». А нога вся горела в огне, словно кто мелкозубый и хищный грыз ее в глубине, от колена до кончиков пальцев. Повторил: – Нет и нет! – Подумал мгновение, помолчал, глядя в белое, умное, очень живое лицо с тем обидчивым выражением, какое бывает у молоденьких девушек, еще не осмысливших, что они привлекательны.
Он представил себе эту девушку раздавленной танком, обезглавленной взрывом бомбы или мины. Это было нелепостью, не укладывалось в мозгу. Постарался смягчить свой отказ, успокоить ее:
– Вот вернемся назад, погоним фашистов, тогда приходи! А сейчас не могу…
– Я ведь все буду делать… Перевязывать тоже умею. Это только на внешность я такая невидная…
Тогда Большаков привстал на телеге и скомандовал резким голосом:
– А ну, от телеги назад… шаго-о-ом м-ммарш! И домой! И отставить вступать в пререкания! – Лег на сено и задрал кверху ногу, положив ее на подпрыгивающую грядушку, и колонна с автоматчиками по бокам, с притомившимися замыкающими потянулась к виднеющейся вдалеке переправе, не ведая, не догадываясь, что на взлобке, на том берегу, единственная для них необстреливаемая дорога уже перерезана…
Сейчас он смотрел на стоящую перед ним Лиду, вспоминал тот далекий сентябрьский день – и стыдился пехотного лейтенанта, лежавшего на телеге, еще глупого и жестокого. Жестокого потому, что в то время Сергеи был весь в себе, в своих собственных чувствах – в своем нетерпении, в своей острой, пронзительной боли, в ожидании тягот, а быть может, горя и смерти, но опять только лишь для себя самого.
С того времени много воды утекло. Он опять лежит перед ней на соломе, снова ранен, война повернулась назад от Москвы на Германию, на Берлин, а Лида, та девушка в ситцевом платье и плюшевой порыжелой жакетке, повзрослела и так изменилась, что ее не узнать.
Он спросил:
– А где мы находимся? Как деревня-то называется?
– Это станция, не деревня. Может, слышали: Суховершино.
– Суховершино? Как же, как же! Тогда все понятно. Эшелоны подходят – и сразу же под немецкие самолеты. А нам попадает заодно…
– Не всегда заодно. Они специально бомбили и нас. Обстреляли палатку в лесу… Колонну автобусов с ранеными. Мы на крышах везде разложили большие полотнища с красным крестом, они ясно видны с самолетов…
– Это госпиталь? Или медсанбат?
– ППГ[1]1
ППГ – полевой передвижной госпиталь.
[Закрыть]…
– И нас что же, эвакуируют?
– Нет, не знаю. Пока еще нет, – она помолчала. – Пока нет приказа. Если двинется фронт, тогда мы за ним, а вас дальше, в тылы.
Он спросил с осторожностью, глядя снизу, с соломы, в молодое, усталое, опечаленное лицо:
– Я… надолго прикован? Как я выгляжу, Лида?
– Плохо.
– Мда-а, не очень-то вы разговорчивы, – сказал Большаков, удивляясь все больше и больше свершившимся переменам и во внешности, и в характере своей давней знакомой.
– А откуда вы знаете Шерстобитова? – неожиданно для себя самого спросил вдруг Сергей. Эта мысль в нем жила как заноза, он не мог не спросить.
– Шерстобитова? – удивленно переспросила Лида. И вдруг наклонилась, подобрала с полу какую-то соломинку. – Не знаю, не ведаю никакого Шерстобитова!
– Как же, как же! А он-то вас знает, – заметил Сергей. – Называет по имени. Я сам это слышал. – Пояснил, усмехаясь: – Ну, тот самый полковник, что ко мне приходил. Наш комдив!
– Разве он… Шерстобитов? – и Лида умолкла. Потом объяснила: – Так, однажды столкнулись… На большой дороге.
– И кто же был разбойником? – пошутил Большаков. – Неужели Степан Митрофанович?
– Я, конечно, – ответила Лида и пошла в полутьму, к раненому танкисту, застонавшему во сне. Она взяла кружку с водой, подала ему пить, положила к ногам горячую грелку.
– Спи, усни. Еще ночь… Спи спокойно, – сказала она раненому, осторожно поглаживая его по плечу. Тот утих.
Лида снова вернулась к Сергею.
– А как это, Лида, случилось, что вы все же в армии? – спросил он.
– Очень просто. Спасибо полковнику Шерстобитову. Он помог…
– И давно это было?
– Недавно.
– Молодец Митрофаныч!
– Может быть… – Лида замкнуто, холодно отвернулась. – Извините, пожалуйста, – сказала она, – я должна сейчас сводку представить. Если нужно что будет, тогда позовете.
– Ладно! Что уж поделаешь!.. Сводка.
– Вы поспите пока…
И она отошла, окинула комнату медленным взглядом, словно что-то выискивая, отмечая в уме, пересчитывая их, лежащих. Лида, видимо, хорошо уже знала дистанцию, ту невидимую черту, которая так решительно отделяет здорового человека от раненого, мужчину от женщины, начальника от подчиненного, и во всех этих трех измерениях отстраняла его, Большакова, от себя до обидного, до смешного спокойно и трезво.