Текст книги "Радищев"
Автор книги: Ольга Форш
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
Глава шестая
Сегодня Екатерина с великим князем и его супругой ездила мимо стоящих против Адмиралтейства на обширном лугу качелей, балаганов и гор.
Цесаревич сказал: «В карусели едут все по́солонь, а на качелях падают с норда к зюду!»
Наблюдение Павла вызвало смех. Все стали рассаживать попарно придворных, воображая, как изменятся у них лица и все поведение при внезапности падений и взлетов. Понимать сие цесаревич предложил в аллегории…
Шла бойкая торговля гречаниками, квасом, блинами. Колонисты продавали свой молочный товар. Венгерцы и греки – нарядную мелочь и губки. Смехотворные и вольные шутки отпускал ярмарочный дед – дюжий парень с привязанной бородой.
В одном месте было много народу и крику. Полиция силилась схватить лист из рук махавшего им человека. Другие его защищали.
При виде кареты защитники разбежались. Арестованному стали крутить назад руки. Народ узнал Екатерину и шумно ее приветствовал. Цесаревич бросал в народ деньги. Екатерина остановила карету и приказала дать ей тот лист, который она видела издали. Не смели ослушаться – подали.
Екатерина пробежала строки глазами и приказала препроводить схваченного человека к генерал-адъютанту Потемкину. Наследнику с женой Екатерина листа не показала и, улыбаясь на все стороны, отбыла во дворец.
Сейчас этот лист лежал перед ней, развернутый на столе в ее рабочем кабинете. Черными, тесными буквами было на нем напечатано:
«Я во свете, всему войску и народом учрежденны велики государь, явившийся ис тайного места, прощающей народ и животных в винах делатель благодеяний, сладкоязычной, милостивый, мяхкосердечны российски царь, император Петр Федоровичь, во всем свете вольны, в усердии чисты разного звания народов самодержатель: прочая, и прочая, и прочая».
Екатерина вспомнила, как восторженно приветствует ее появление народ, и опасливая настороженность отпустила ее сердце.
Она сложила лист, заперла его в ящик, презрительно молвила:
– Ах, эти глупые казацкие гистории!
В дни брачных торжеств наследника с Вильгельминой объявилась первая весть о новом самозванце Емельке Пугачеве.
Немало было уже самозванцев со дня ее восшествия на престол. Немало злоумышляли и против полноты ее власти: заговор Гурьевых, дело Ласунского, Арсений Мациевич, казненный Мирович. И сейчас вот идет дело претендентки княжны Таракановой. Да кто они? Все бесправные.
С портретом Иоанна Антоновича, точно, деньги печатались. Здесь законны были и власть и права. А вот не ему судьба вышла, а ей. Царя ли мужицкого ей побояться?
Вот «дом свой» очистить надо бы. Дом Панины роют, – эти пострашней самозванца. Не по-ихнему вышло – не регентша из ихних рук, а самодержица. Так ведь разве угомонились?
С известным интриганом Тепловым проект состряпали о предоставлении власти совершеннолетнему Павлу.
Кто этот Павел – наследник и мало знакомый сын?
Чужда его душа ее твердому нраву и, что перед собою таить, неприятна. А связи той, несказуемой, что у матери с сыном бывает, у них нету вовсе, ни даже крепкой привычки.
Видывала его, как рос он при тетушке Елизавете, всего один раз в неделю, и то ненадолго. Без воли ее и дозора Павла кутали до удушья, баловали, глупили, на четырехлетнего парик с буклями напялили, парик этот няня кропила святой водой…
Такова судьба ее – матери: при Елизавете не пускали к сыну, сейчас сына нельзя вызволить ей от Панина. Чуть заболеет Павел – а здоровья он не крепкого, – тотчас пойдут наговоры. Недавно в Лондоне брошюру издали, где уже накаркано: «Падет Павел жертвой властолюбия матери».
И наше и европейское общественное мнение за то, что Павел в безопасности, лишь пока он за Паниным. «Ну, а разве тот прекратит класть руку „между деревом и его корой”?» – с досадой спросила она себя по-французски.
В день совершеннолетия Павла все ждали, что допущен он будет к правлению. Но рассудили за благо не допустить его дальше командования кирасирским полком, коего был он полковником. Даже в Совет не взяла. Допустить его… тотчас Панины его втянут в «действо».
Екатерина задумалась, взяв понюшку табаку из великолепной табакерки работы художника Бларамберга. Разрисованы были на ней те празднества с иллюминацией, что даны были в день бракосочетания цесаревича.
Екатерина опять забеспокоилась. Она вдруг вспомнила одного из удачливых самозванцев. Выходит, им тоже бывает удача…
Некий Степан из Крайны под видом лекаря прошел всю Черногорию и всенародно провозгласил себя императором Петром Третьим. Черногорцы поверили, его признали правителем. И ведь не выдали, несмотря на его деспотическое правление, а даже вступили с турками из-за него в кровопролитную войну. Степан был только недавно убит слугой-греком, подкупленным турками. Турки Степана боялись. И нам было то на руку, что боялись.
Однако вот и самозванцу бывает удача, коли выйдет судьба!
И, желая успокоить себя окончательно, дабы ночь провести отрадно, не теряя сил попусту, Екатерина взялась за переписку.
Ее переписка была громадна. При наличии курьеров и доверенных агентов при дворах переписка была лучшим способом общения, поддержки общественного мнения, его изменения в желаемом духе и направлении. Корреспонденты Екатерины все были люди на виду, знаменитые талантами и сферой влияния.
Когда Екатерина была многострадальной великой княгиней и нелюбимой женой Петра III, ей предстояло или погибнуть, или научиться жить, скрывая вероломную и хитрую дальновидность под всем видимой жизнью каждого дня.
Оскорбления мужа, доведшие Екатерину до ненависти к нему, огромное честолюбие готовили ее к действию. Размеренная работа, твердая программа сделались необходимой школой.
В переписке с нужными людьми, кроме расчетов политики, Екатерина создавала и самое себя. Она придумала себе поведение, которое стала выполнять. Умный заказ – умное выполнение. Мало-помалу был ею создан тот образ русской царицы, в который поверили все. Образ обаятельно веселый, открытый, с проблеском гениальной непосредственности, великодушия и здорового, уравновешенного характера.
На самом же деле непосредственности не было никакой. Екатериной владел один твердый, неустанный расчет. И даже здоровья ведь не было: с детства хворость, ужасные головные боли, ныне – распухшие ноги. Но чем меньше равновесия было внутри, чем больше угрозы вокруг, тем с большей настойчивостью писала она о том, сколь все у нее благополучно, сколь в улыбательном виде идет ее «маленькое хозяйство», – так кокетливо именовала империю.
Писала она всем европейским знаменитым старухам и самой из них умной и злой, самой большой сплетнице – когда-то обожаемому Мари-Аруэ Вольтеру.
Его первого околдовала умелой лестью:
«Узнав ваши сочинения, перестала читать все другие романы. Вам обязана своими познаниями, вас предпочитаю всем на свете писателям».
С Вольтером Екатерина усвоила особливый, прехитрый и буффонадный манер. С полуслова оба лукавца понимали друг друга, и «отодвинутому» навеки Руссо был предпочтен этот иной, этот покладливый философ.
Вот что писал Екатерине Вольтер в самое худшее время турецкой войны:
«Каждое письмо, которого В. В. меня удостаиваете, вылечивает меня от лихорадки, приносимой плохими вестями. Уверяли, что ваши войска везде потерпели большой урон, что они совершенно очистили Морею и Валахию, что в вашей армии появилась чума и что за успехом последовали всевозможные неудачи. Ваше величество – мой врач. Вы вполне возвращаете мне здоровье. Я же, как только узнал настоящее положение дел, сейчас описываю всем и заставляю морщиться тех, которые недавно на меня наводили тоску».
Екатерина отлично понимала, что философ под настоящим положением подразумевает именно то, которое она хотела, чтобы знали в Европе.
Впрочем, с егозливым французским подбрыком это удостоверял и сам знаменитейший старичок:
«Уведомьте меня на милость о взятии пяти-шести городов, о пяти-шести победах, хотя бы для того только, чтобы зажать рот завистникам».
И в ответ на Вольтеров французский подбрык отвечала «матушка», помахивая платочком, дородная румяная немка в парчовой русской робе, плавая лебедью в эрмитажных залах, куртагах и маскарадах:
«Несмотря на клевету наших завистников, у нас нет ни чумы, ни болезней в лагере Румянцева».
И насчет военных потерь так утешала философа:
«Потери ничтожны, нет ни одного значительного лица, даже никакого офицера главного штаба раненого или убитого».
Убитых солдат было без счета, но солдаты были не в счет.
О победах писала с усмешкой, присвоенной всем портретам того времени, порождающей легкие ямочки. Словно обмахивалась веером и стреляла глазами, говоря:
«Если считать христиан достойными награды за убиение турок, то моя армия целиком попадет в рай».
Или после чесменского боя:
«Вода небольшого чесменского порта побагровела от крови».
В город Гамбург известной мадам Бьелке Екатерина писала иные письма, не военные. Писала о роскоши своего двора, о могуществе, щедрости и богатстве былой бесприданницы – ангальт-цербстской княжны. Мадам Бьелке – старая подруга матери. Ей лестно будет похвастать мировому торговому городу, какие у нее друзья, а торговый город разносит вести до обеих Америк.
Мадам Бьелке писано про маскарады, балы и приемы. Пусть война идет с турками: с ними воюют войска, коих занятие есть воевать. «А в России все идет обыкновенным порядком. Есть провинции, в которых почти не знают того, что у нас два года продолжается война. Нигде нет недостатка ни в чем. Поют благодарственные молебны, танцуют и веселятся».
И только в самом конце этих парадно распущенных павлиньих хвостов промелькнет невзначай малый постскриптум, ради которого и написано-то все письмо.
«Не находите ли вы странным это сумасбродство, которое заставляет Европу всюду видеть чуму и принимать против нее меры, между тем как она только в Константинополе, где никогда и не прекращалася. Впрочем, и я взяла свои предосторожности, – всех окуривать до задушения, однако очень сомнительно, чтобы эта чума перешла через Дунай».
Чума перешла не только через Дунай, от чумы позорно бежал из Москвы сам главнокомандующий – старик Салтыков, полководец известной храбрости, от которого в свое время бегали пруссаки. Из-за чумы в Москве убит был Амвросий, из-за чумы был бунт. В общей сложности от чумы умерло около ста пятидесяти тысяч человек.
Кажется, можно было остепениться и при новой надвигающейся беде уж не писать столь фиглярно о некоем «маркизе де Пугачев», как она его сейчас окрестила в посланье к Вольтеру.
Екатерина отодвинулась от письменного стола, подошла к жаркой печке, всей спиной прислонилась к изразцам. Ее зазнобило.
Простудилась ли, когда в опущенное окно кланялась на гулянье народу, – весна в Петербурге всегда несет с собой рюматизмы, – или зазнобило от иной причины… от страха перед словами Панина, в котором себе не хотелось признаться?
Когда разнеслась весть о появлении на Яике самозванца, она, не подавая вида тревоги, сказала тогда впервые у нее ныне ставшее обычным: «Все это глупые казацкие гистории!»
Но Панин ответствовал, забыв всю придворную улыбательность:
«Сие не токмо казацкие гистории, ваше величество, сие опасные крестьянские волнения».
Доложили приход графини Брюс. Ее раз навсегда приказано было, не в пример прочим, проводить чрез секретные комнаты прямо в спальню. С Брюсшей связана нежная юность и все секретные увлечения.
Брюсше Екатерина показала только что спрятанный ею «указ» Пугачева. Брюсша прочла внимательно и, презрительно сморщив свой толстенький нос, сказала:
– Как дело внутреннее и домашнее сие устрашить не должно. Давно ли наш Урусов усмирил заводских малой картечью? Для этих потребоваться может картечь покрупней. Вот и все различие. Важнее немедленно хлопотать о европейском престиже, чтобы эту весть не раздули.
– Господину Вольтеру уже начато и напишется завтра, – сказала Екатерина, – а прочим, кому еще будет надо, посоветуюсь с Гришенькой.
Брюсша прикусила губы. Орловым коронованный друг ее никогда не заменял. Значит, отодвинута, как больше ненужная. Только что близкий сердцу ее зачеркнул, а сейчас и она, друг целой жизни. Нет, уж этому не бывать!
Да что откладывать? И сейчас может она доказать, сколь ревниво стоит на страже оскорбления ее власти самодержавной. Рано, рано делать из нее, П. А. Брюс, quantité négligeable. [74]74
Ничтожную величину (фр.).
[Закрыть]
– Като, – сказала дрогнувшим голосом Брюсша, – ты уж видала перевод Мабли «О причинах падения Греции»?
Брюсша несколько неестественно протянула царице книжку в кожаном переплете с тиснением золотом.
– Тут вот особливо примечательна выноска переводчика. Полюбопытствуй на странице сто сорок шесть… «О самодержавстве».
Екатерина прочла вслух и улыбнулась. Пристально глянув на Брюсшу, сказала нежданно:
– Что ж, сочинитель, я нахожу, прав! Его замечание только отнесено должно быть к правительствам деспотическим, к коим себя я нимало не причисляю. Но кто же сей автор?
– Александр Радищев.
– Ах, не тебе ли, мой друг, он писал восхищенные стихи в «Живописце»? Как мне известно, сей молодец состоит под управлением твоего мужа и под светским твоим руководством. Я оное на себе знаю и очень хвалю. Почему ж ты, мой друг, взбудоражена? Почему хочешь сочинителя подвести? Ведь я дерзостью его ничуть не задета.
Брюсша вспыхнула и, не скрывая досады, сказала:
– Ну, если ты сама, Като, вольнодумное примечание к себе не относишь, тем паче не могу относить его я. Радищев склонен к чрезмерному увлечению Руссо, и я боюсь, как бы он, одаренный талантами, не сменил столичную жизнь на идиллию деревенской. Необходимо измыслить ему назначение, чтобы, соответствуя его склонностям, оно включало непременное пребывание в столице и приближение ко двору.
– Ах, вот оно что… – лукаво и понимающе протянула Екатерина. – Ну, я подумаю, на что будет можно его употребить. Ведь главное, чтобы он оставался в столице?
И, что-то вспомнив внезапно, уже без улыбки, глядя холодными, умными глазами, она добавила:
– Мне говорено было, что гнусный отрывок о «деревне Разоренной» принадлежит перу того же господина Радищева? Так ли?
– Мой друг, я на это не имею сведений… но может ли быть помещено что-либо гнусное в журнале Новикова? Ведь он посвятил его тебе самой!
– То-то и посвятил Новиков, – нахмурясь, сказала Екатерина, – чтобы развязаны у него были руки…
Екатерина с некоторым волнением глянула на себя в зеркало. Она то тут, то там тронула щеки заячьей лапкой с румянами.
– Ты, я вижу, Като, в особо авантажном состоянии духа, – обрадовалась Брюсша переменить разговор, – не буду тебе более докучать. Ждешь, видно, милого гостя?
– Гриши-фи-шеньку! – глуповато сказала Екатерина. Лицо ее распустилось, стало простым и бабьим. – Не уходи, мой друг, пока Перекусихина не доложит.
Влюбленными глазами смотрела Екатерина на миниатюру Потемкина, показывая ее Брюсше.
– Обрела в нем не только фаворита-супруга и советника. За ним – как жена за крепким мужем. И никакие самозванцы мне с ним не страшны. Что за ум, что за стать! Я, мой друг, его обожаю.
– Ах, как же Васильчиков, Като? Ужели вовсе отставлен? – любопытством зажглась Брюсша. – С этакой красотой, мягким нравом?..
– И той же мерою скучен, сколько пригож, – усмехнулась Екатерина. – В государственных делах – сущий профан, а в любовных, мой друг, лишен всякой имажинации… Намедни Храповицкий принес мне малую модель гидравлического пресса. Стал крутить ручкой, показал точную правильность сей машины. Работает, как часы… А я, мой друг, как рассмеюсь, – вообрази, Васильчикова вспомнила! Наплела Храповицкому невесть что в ответ на круглые глаза, которые он сделал на мой смех.
Подруги развеселились и заговорили про интимности.
– Допрашивала я Платона, мой друг, – сказала Екатерина, – на предмет философский о женщине: точно ли разнствует она от мужчины? Долго мямлил Платон, все текстами сыпал по-церковнославянскому, цитировал из Пифагора «Золотые стихи». Именовал женщину производительной Диадой, соподчиненной великой Монаде, – сиречь началу мужскому. Надоела мне эта канитель, мой друг, и я говорю: «А что бы вам, батюшка, сказать попроще? Мои философы учат – все точно ясное уму может быть и формулировано простыми словами, дитяти понятными». Он, мой друг, уязвлен стал в самолюбии, – пришпорила я его, – и как пойдет, забыл даже, с кем говорит… «Женщина, будь она превосходнейшая умом и дарами, сама собою скучает, ибо она есть окружность, внутри ее пустота, – и в дерзости на круглой моей табакерке пример показал. – Сию скуку женщина ложно принимает за свою чувствительность и вменяет себе в похвалу. А дело все в том, что она, как пустая, обязана чем ни на есть себя заполнять. Вот и прилепляется она к мужу, к детям или к делам. Но все сие своекорыстно. Женщина прежде всего всегда требует свою часть и награду. Там, где мужчина довлеет себе, ибо он есть Монада, женщина ищет только своего, ибо она есть Диада…» Дабы Платонову дерзость пресечь, говорю: «И что это вы цитируете, батюшка, всего охотнее в проповедях ваших – Пифагора и прочих фабульных мудрецов? Чаятельно, должны быть у вас склонности и к прочим масонским обычаям?..» Узнай, мой друг, мимоходом, так ли сие? Платону и невдомек, что я им недовольна, чай, остерегаться не станет.
Екатерина не знала, что Платон, увлекшись существом разговора, когда она его речь прервала, вмиг отрезвел и подумал: «Ах я, октопод [75]75
Восьминогий.
[Закрыть]этакий, и с кем по душе разговаривал? Ну, теперь за мной последят…»
Рассерженная Екатерина продолжала:
– Сколь дика варварская наша страна, ежели Платон, просвещенная персона, столь ничтожно про женщину думает? Ну а что думают прочие? Полагаешь, мой друг, я не ведаю, что про меня болтают? Не ведаю, сколь зазорно прозвал князь Щербатов Потемкина? Новый лейб… Знаю и про песенку, что будто сложена про Анну Иоанновну, а распевают про меня. Все знаю et je m’en fiche – по-русски – плюю. Вчера написала госпоже Бьелке: «Я презираю всех, кто осуждение обо мне имеет, не зная моей души». И точно, мой друг, чувства мои таковы. Коль по справедливости рядить, разве дела постельные для меня суть важнейшие? Мои привязанности потому изменчивы, что не амур – бог моей судьбы, а справедливая Минерва.
Брюсша умно молчала, зная, что много горечи накопилось у царицы за последнее время и надо ей высказаться.
Екатерина перешла с Брюсшей на козетку красного дерева, и за «бобиком», уставленным склянками духов и притирок, друзья углубились в интимнейшую часть разговора.
– Мне довольно, мой друг, той горькой первой любви, – сказала простым женским голосом Екатерина, – что посетила меня в ранней юности. Бывало, вошел Сергей Салтыков – и солнце взошло. Нет его – сердца нет, самой жизни нет. Всё в нем одном – целый свет. А он-то? Знай, «валяется с кем ни на есть». – Екатерина подняла голову и высокомерно сказала по-французски: – Прилично ли той, в чьих руках вся империя, как девчонке томиться и сохнуть от сердечных скорбей? Что же сделать мне оставалось, мой друг?
– Только то, что ты сделала, дорогая Като, – ответила тихо Брюсша.
– Да, я перестроила, перехитрила, я свершила насилие над своей нежной женской природой. Я стала поступать, как они… как мужчины. Но в то же время и работать, как самый лучший из них. Зачем же они судят меня? Какова б моя ночь ни была, чуть утро, ведь я сижу за делами. Кому фавориты мешают? Если мой избранный глуп, он в делах государственных не имеет участия. Если он умен, как Потемкин, от него государству быть может только профит… Потешаются, что в случай ко мне попасть может даже Федька-печник. Но чисто вымытый Федька, скажите на милость, чем он хуже иного? Зато, мой друг, я отомстила за все наше овечье женское трусливое стадо! Знаю, что история все, все мне запишет в хулу. И Перекусихину, cette pauvre eprouveuse… [76]76
Эту бедную испытательницу (фр.).
[Закрыть]Но за меня свидетельствовать будет мой век и мои труды.
– А многие, спросить, брезговали «испытанием», – сказала язвительно Брюсша, – брезговали проходить через эпрувёзу-Перекусихину? Три ночи пытали на ней мужскую силу ради того, чтобы о них было доложено в соответствии.
Про себя Брюсша добавила: «А за соответствие и награда не мала – миллион и флигель-адъютантство».
Екатерина закончила свою мысль гневно, тоже по-русски:
– И после этого они судят меня… эти ко́боли!
Брюсша расхохоталась и сказала:
– Ты, вероятно, Като, произносишь это слово от немецкого Kobold. Но это простецкое и, запомни вперед, это непотребное русское слово «кобе́ль».
Часы пробили одиннадцать. Екатерина тряхнула колокольчиком. Тотчас же камер-фрау внесла ей атласный ночной халат и распустила длинные густые волосы царицы. Когда камер-фрау Степанида Ивановна, любимая Екатериной за остроумный разговор, по прекрасным волосам царицы провела гребнем, она сказала:
– С гребешка искры спелые так и сыплет… мы, матушка царица, на твою женскую силу просто потрясаемся!
Екатерина рассмеялась и спросила:
– Вот после этого, Степанида Ивановна, ты скажи, можно ли всех людей под одну мерку равнять?
– Никак, матушка, невозможно. Да и недалеко ходить: почему из цельного фунта кофею тебе всего четыре чашечки делают, и пьешь ты их все на здоровье. А давеча, когда секретарю твоему такой же крепости единую дали, так он чувств лишился. Сила сердечная, выходит, разная. Недаром в писании сказано: «Одна честь солнцу, иная звездам. Да и звезда от звезды разнствует».
Екатерина и Брюсша покатывались со смеху.
– Имея в Степаниде Ивановне адвоката, вперед будем знать, где защиты искать, – сказала Екатерина. – Ну, скажи правду, много меня пересуживают?
– А кто же это он, кто пересуживать смеет? И какой суд, коли злодея на земле вовсе нетути, а есть токмо одно: сколько бесов к кому приставлено. К этому – два, а тому – легион, и всем поручено своих обуздать!
Вошла знаменитая «эпрувёза» – Перекусихина. Вошла она утицей и, как мажордом щеголяя превосходнейшим блюдом, доложила запросто, без чинов:
– Григорий Александрович, матушка.
Екатерина встала и обняла вставшую брать абшид [77]77
Прощаться.
[Закрыть]Брюсшу.
Но как ни увлечена была предстоявшим свиданием, царица деловито сказала:
– А книжку Мабли ты, Прасковья Александровна, мне оставь. Я ужо рассмотрю на досуге.
Когда запирала перевод Радищева в особый маленький ящичек, на губах Екатерины играла лукавая усмешка:
– Предположительно, этот лейпцигский студент мою умную Брюсшу посадил в дураках и нанес ей амурный афронт!
Екатерина, подойдя к зеркалу, обмахнула кружевным платочком лишнюю пудру с лица и приказала Перекусихиной ввести фаворита.