Текст книги "Радищев"
Автор книги: Ольга Форш
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
Все было торжественно, все великолепно. Безбородко в своем имении вблизи города дал грандиозный бал.
Тем дерзновеннее показалось внезапное, как гром в безоблачном небе, появление в устье Днепра турецкой эскадры. Она возникла как грозное предупреждение, безмолвная, упорная, преграждая дальнейший триумфальный путь. К великому конфузу Екатерины, пришлось отказаться от уже объявленного иностранным гостям путешествия в Кинбурн.
По дороге в Бахчисарай изобретательность Потемкина несколько рассеяла неприятность от нарушенного праздника шествия.
Тысяча вооруженных всадников на богато убранных конях стремительно окружила императорский кортеж. Это была подобранная Потемкиным парадная стража из татар. Они были столь дико воинственны, что принц де Линь не преминул сострить:
– Сей татарский почет весьма страшен! Что сказала бы Европа, если бы вдруг эти вчерашние свободные, сейчас верноподданные, насильно отвели в гавань императора и царицу и, увезя их в Константинополь, не моргнув, подарили бы султану?!
– И главное – таковой поступок даже нельзя было бы назвать преступлением, – подхватил другой, не менее ядовитый француз, – он был бы только отплатой за вероломство этих двух государей, которые похитили их страну.
Екатерина торжествовала, что Потемкин столь смело и наглядно устроил перед иностранцами сей маскарад, который выказывал расположение Крыма к его захватившей империи.
Но татарский парад проведен был с предварительным и строгим отбором. Посему самых именитых татар Екатерина пригласила обедать и одарила их вновь напечатанным изданием Алькорана. В кругу придворных она острила, смеясь:
– Сей Алькоран не для распространения магометанства, но токмо для приманки моих свежеприобретенных магометан на уду.
Храповицкий в своих записках очень осторожно отметил, что император австрийский, посланники Англии и Франции и сам фаворит Мамонов «сих упований на верность татарскую не разделяют».
Сменялись еще и еще города, щеголяли одно перед другим пиршества среди великолепия природы юга…
Наконец роскошно обедали на балконе, задрапированном громадной театральной завесой. Во время обеда завесу раздвинули, и севастопольская гавань предстала в своем великолепии, с военными кораблями, с множеством мелких судов. Палили из пушек. Екатерина подымала бокал за здоровье Иосифа. Австрийский император давал клятву, что севастопольский порт – наипрекраснейший в целом мире.
И не рассерди Потемкин иронического Иосифа, быть может, он еще бы надолго утаил свои истинные впечатления от всего им увиденного.
Но светлейшему, как это с ним часто бывало, вдруг сумасбродно захотелось показать императору своих, как утверждал он, «нигде не виданных, сказочных коз». Потемкин для этого каприза соорудил чрезвычайную поездку высоко в горы по мерзейшим дорогам, и все только для того, чтобы вывести напоказ своим августейшим гостям грязных длинношерстных, давно всем известных ангорок.
Этот нелепый по дерзости, невыгодный для него поступок был Потемкину как глоток свежего воздуха в духоте. Его речь засверкала таким остроумием и любезностью, что Екатерина еще раз простила сего капризного баловня и в отличном расположении духа, уже поздней ночью водворилась на ночевку в Бахчисарай.
Но император Иосиф был чрезвычайно зол на Потемкина. Его растрясло до расстройства желудка, на него напала бессонница. Проклиная день и час, когда его понесло в эту варварскую страну с непроходимыми дорогами и сумасбродством фаворитов, он стал писать письма, не предназначенные для перлюстрации, своему министру Кауницу и фельдмаршалу Ласи.
Он писал о крупных промахах, сделанных Потемкиным в управлении краем:
«Он умеет лучше начинать, чем кончать. Во всем сделанном больше эффекта, чем внутренней цены. Впрочем, так как здесь никаким образом не щадят ни денег, ни людей, все может казаться нетрудным. Владелец рабов приказывает – рабы исполняют. За работу им вовсе не платят или платят мало. Их кормят плохо. Они не жалуются. И я знаю, что в продолжение этих трех лет в этих вновь приобретенных губерниях вследствие утомления и вредного климата болотистых мест умерло пятьдесят тысяч человек.
В Екатеринославе мы видели город, который никогда не будет обитаем. Место выбрано для него безводное. Херсон окружен опасною болотистою атмосферою. Крым лишился двух третей своего населения… После отъезда императрицы все чудеса исчезнут. Настоящая администрация, требующая постоянства, не согласуется с характером Потемкина».
В конце концов Иосиф аттестовал все путешествие в южный край таким словом: «галлюцинация».
Глава семнадцатая
Сколько ни старались газеты разъяснить «путешествие ее величества в полуденные страны» как обычную материнскую рачительность о стране, никто дома, ни тем более за границей, невинности сего длительного пикника не поверил.
Для всех было ясно, что Екатерина ездила для ревизии приготовлений светлейшего к войне. То-то целью путешествия был Херсон, который почитался важным военным портом, а также Севастополь, где строился флот.
И всем непонятна была дипломатия Потемкина: отлично понимая, что для окончательного укрепления новых гаваней и намеченного пополнения флота нужно по крайней мере года два мирной жизни, он, вместо того чтобы тонкостью обхождения усыпить обострившуюся подозрительность турок, сам их толкал на разрыв. Ни с чем ни считаясь, Потемкин настаивал, что цель России – господство на Черном море, а турки с негодованием кричали: пока Крым в руках русских, Турцию можно сравнивать с домом без дверей, в который каждую минуту войти могут воры!
Тщетно русские сановники с князем Щербатовым во главе настаивали на скромности русской политики, подчеркивая неподготовленность к войне. Булгаков, русский посол, вернувшись в Константинополь, обратился к Порте, по наущению Потемкина, с самыми резкими требованиями. В ответ на заносчивость русского посла вышедшие из терпения турки без всякой проволочки тут же, на заседании Дивана, объявили войну России, а самого Булгакова, осыпав упреками и руганью, засадили в Семибашенный замок. Турция потребовала возвращения Крыма.
Принц де Линь записал в своем дневнике, что императрица, утверждая свою уверенность в успехе русских войск и победе, на самом деле была сильно обеспокоена. В день подписания манифеста двенадцатого сентября Храповицкий, в свою очередь, записал выразительно и кратко:
«Плакали».
Потемкин внезапно упал духом. Неоднократно выражая словесно и в письмах императрице, что «весьма нужно протянуть два года, ибо война прервет построение флота», он сам эту войну вызвал. Растерянность и отчаяние повергли его в жестокую гипохондрию. Екатерина из Петербурга сама начала руководить кампанией, побуждая возможно скорей переходить к действиям наступательным.
Гарновский, доверенный человек Потемкина, писал ему, что все его враги подняли голову и, так как они почитают одного светлейшего виновником нежеланной войны, то, замыслив против него «маленькое шиканство», [99]99
Дрязги, крючкотворство.
[Закрыть]уже чинят препятствия к новому набору рекрутов.
Императрица приказала наладить отменно скорее сообщение между столицей и ставкой Потемкина. Для курьеров на каждой станции стояло по двенадцати лошадей. Но светлейший с донесениями медлил и в полном расстройстве чувств умолял разрешить ему оставить пост главнокомандующего, приехать в Петербург, «удалиться в частную жизнь, скрыться…» Екатерина вспыхнула, написала резкое письмо, которое начиналось словами:
«Я полагаю, что в военное время фельдмаршалу надлежит при армии находиться».
От посылки подобного письма удержал Екатерину Мамонов, фаворит, всем обязанный Потемкину. Он продолжал верить в его таланты и удачу, упадок духа считал временным, убеждал в том же и матушку.
Наконец Потемкин, решаясь на встречу с турками в море, приказал контр-адмиралу Войновичу собрать флот и «произвести дело». Он потребовал в своем ордере атаковать флот турецкий, где бы его ни завидели, и во что бы то ни стало, хотя бы всем пропасть, но «должно показать свою неустрашимость к нападению и истреблению неприятеля».
Но фортуна решительно Потемкину изменила. Корабли застигнуты были страшной бурей, неистовствовавшей несколько дней, и детище его – флот севастопольский был разметан и поврежден.
Потемкин писал Екатерине:
«Матушка… корабли и большие фрегаты пропали, бог бьет, а не турки. Ей, я почти мертв, я все милости и имение, которое получил от щедрот ваших, повергаю к стопам вашим и хочу в уединении и неизвестности кончить жизнь, которая, думаю, не продолжится».
Екатерина отвечала в перепуге:
«Ради бога, не пущайся на сии мысли: когда кто сидит на коне, тот да не сойдет с оного, чтобы держаться за хвост».
В Петербурге шла борьба между сторонниками Потемкина и Румянцева. В совете говорили о том, что светлейший погорячился, дав флоту повеление выступать в море по такому времени, когда суда к выходу не способны. Слухи подхватывал город. Шептались всё громче, что звезда «князя тьмы» закатилась, что императрица его вызывает из армии и все командование вручено будет Румянцеву, под которым сейчас числится одна украинская армия.
Слухи были неправильны. Екатерина, верная своему самолюбию, с упрямой гордостью говорила:
– Честь моя и собственная княжья требует, чтобы он не удалялся в нынешнем году от армии, не сделав какого-нибудь славного дела… Хотя бы Очаков взяли! Ведь должно мне теперь весь свет удостоверить, что я, имея к князю неограниченную во всех делах доверенность, в выборе моем не ошиблась.
Но Потемкин собственной карьерой уже не дорожил. Он написал Румянцеву после разбития флота столь отчаянное письмо, что враги его, во главе с Завадовским, немало издевались, торжествуя его унижение. Опять Мамонов довел до сведения Попова, секретаря Потемкина, все злые интриги, умоляя князя чувствительность обличающие, откровенные письма никому не писать, ибо здесь придворные таковы, что «великости духа» его цены не знают и только злодействуют его светлости. Любя князя как отца, остерегал его Мамонов от переписки, служащей токмо забавой врагам его.
Потемкину особливым препятствием собрать в твердости свои силы было присутствие в войске Суворова. Еще в самом начале войны с турками светлейшим было сделано распоряжение всему генералитету, кому в какой армии быть и какими частями командовать. Суворова он никуда не поместил. Все думали, что произошло сие потому, что Потемкин почитал Суворова, по причине его постоянного на людях юродства, кукуреканья и ужимок, хитроватым, но незначительным полководцем.
На самом же деле Потемкин знал раньше других, что этот небольшого роста, худой, болезненный и необыкновенный человек есть гений военный.
Екатерина была недовольна обходом Суворова. Потемкин в его лице пренебрег генералом, который первый въехал в Берлин при Фридрихе и уже прославлен был в прошлой турецкой кампании. По сему случаю светлейший получил реприманд.
Но, предупрежденный своими искателями, Потемкин умело ответил Екатерине: он лишь потому Суворова пропустил, что, зная ему высокую цену свыше, полагал предоставить ее величеству дать назначение сему храброму генерал-аншефу из собственных рук.
Составлены были по объявлении войны две армии: украинская, под командою фельдмаршала Румянцева, вторая – екатеринославская, под командою Потемкина. Ему надлежало с наступающей кампанией атаковать Очаков. Генерал же аншеф Суворов стал командовать в Кинбурне.
В Суворове все было противоположность Потемкину, все ему кололо глаза, все было живой упрек. Суворов уничтожил его.
Насколько Потемкин был грузен, тяжел, полон диких страстей и капризов, столь, обратно ему, был ничуть не наполнен самим собой Суворов. Потемкин ходил тяжко, как монумент. Суворов подлетывал, легкий и маленький. Солдату был он вправду отец, готовый с ним разделить и ужин от котла и пасть рядом в бою.
Потемкин гордился тем, что облегчил войскам амуницию и заботился об их нуждах, но солдат перед ним пугливо тянулся, робел и, рискуя свернуть шею, «ел глазами».
Суворова солдаты любили как ближайшего, а он верил всем сердцем в великие доблести каждого рядового, знал его лично и в походе был с армией неразделен.
Потемкин заботился о солдате, как умный барин о крепостном, чтобы тот на него же лучше работал. Суворов, едва появился, вселил в армию весь свой побеждающий, веселый, уверенный дух. Он не снизошел к солдату – он чудесным образом в нем растворился.
Суворов был русский человек, не боявшийся смерти, не разъедаемый супротивными мыслями, сейчас знающий только одно: ему со своими солдатами надлежит победить турок и он их победит.
Первой удачей этой войны, вызванной Потемкиным и сейчас его удручавшей до потери всех стратегических способностей, явилась победа Суворова под Кинбурном.
Положение русских войск было весьма опасно потому, что турки получали подкрепления от своего флота, и все же Суворов, верный собственной тактике, нежданно и стремительно на них напал. В сумерках он был ранен в плечо, потерял много крови, ослабел. Приказал казачьему старшине Кутейникову дотащить себя до моря, там промыть рану морской целебной водой и перевязать шейным платком. Потом опять сел на коня, возвратился командовать и прогнал турок из-под Кинбурна.
Эта первая победа была важна не только потому, что подняла дух войска, обессиленного примером нескрываемой гипохондрии Потемкина и его бездельной нерешимостью.
Победа под Кинбурном разбила все планы турецкого командования. Если бы туркам посчастливилось взять Кинбурн, им легко было бы напасть на Херсон и Крым и истребить русскую флотилию.
Армия ободрилась. Солдаты, утомленные бездействием, рвались в бой. Екатерина потребовала от Потемкина осады Очакова; он хмуро ей отвечал:
«Если б следовало мне только жертвовать собой, то будьте уверены, что я не замешкаюсь и минуты, но сохранение людей, столь драгоценных, обязывает идти верным шагом…»
Потемкин зло намекал на рискованную тактику Суворова, забывая о том, что она была неизменно победной. Эта тактика отнесена могла быть не к сумасбродству сего генерал-аншефа, а лишь к его гениальности.
Потемкин поехал в Херсон осматривать галерный флот и, будучи в лимане, намеренно, как бы в подтверждение своих слов о презрении опасности личной, по-мальчишески подошел близко к Очаковской крепости, так что шлюпка его оказалась под турецкими пулями.
Преувеличенными слухами, злыми сплетнями долетали мельчайшие события в Петербурге, вызывая против светлейшего негодование лучших людей за его бездеятельность военачальника и капризы персональные.
Цесаревич Павел был зол на Потемкина, приписывая ему запрещение матери ехать в армию, Вяземский жаловался, что Потемкин перебрал уже уйму денег, а не видно куда…
Александр Романович Воронцов открыто заявил, что на месте государыни он не только армию, самого Потемкина вручил бы распоряжению Румянцева, коль скоро светлейший собственную умную волю утратил: «С какой стати такому повиноваться, что, люди – чучелы, что ли?!»
Потемкин отправил для разведывания о неприятельском флоте капитана Сакена. В своей дубль-шлюпке сей капитан замечен был четырьмя турецкими галерами и был ими преследуем. Видя, что дело плохо и что ему несдобровать, Сакен зашел в устье Буга, высадил свой экипаж на берег, а сам спустился в крюйт-камеру.
Едва турки, почитая шлюпку пустой, вошли на палубу, как Сакен произвел посредством зажженного фитиля взрыв.
Дубль-шлюпка взлетела на воздух и вместе с ней четыре турецких галеры со всем экипажем.
Русский флот заставил флот турецкий оставить Очаков. Теперь бы и двинуть осаду Очакова, но Потемкин по-прежнему все оттягивал и бездействовал. Он горько и злобно завидовал великолепной и быстрой кончине славного Сакена, завидовал еще более победительной воле Суворова.
Однажды, при вылазке, Суворов на свой страх завязал большое дело. Батальон за батальоном он отправлял взять сады, прилежащие к крепости, так что весь левый фланг вступил вскоре в бой.
Еще весной Суворов предлагал Потемкину штурмовать Очаков и сам брался исполнить это дело. Потемкин отклонил, говоря, что сия попытка может только повредить.
Сейчас удачным движением Суворов решил либо насильно вовлечь Потемкина за собою на штурм, либо одному со своим корпусом прорваться в крепость.
Но Потемкин из тщеславия не желал следовать примеру Суворова уже потому только, что если б взяли Очаков сейчас, это бы только послужило к возвышению Суворова за его счет.
– Он один себе хочет все заграбить! – гневно вырвалось у Потемкина, и немедленно он повернул дело так, что Суворов достоин кары за то, что вышел из субординации.
Суворов, раненный в руку, сидел на камне, санитар ему делал, из чего пришлось, первую перевязку. На коне подлетел дежурный генерал прямо от Потемкина и, еще полный отражением его начальнического гнева, задал грозный вопрос Суворову о том, как мог он без приказа свыше завязать с турками дело.
– Завязал дело? – ухмыльнулся Суворов. – Да, чай, крепость не погляденьем берут!
Генерал протянул Суворову записку Потемкина, полную упреков:
«…странно, что мои подчиненные распоряжаются движением войска, даже не уведомляя меня о том».
Суворов прочел с трудом записку светлейшего, от крайнего волнения написанную неразборчивым, судорожным почерком. Он глянул через плечо на дежурного генерала необыкновенно ясными, веселыми глазами и пропел тоненько свой ответ:
– Я на камушке сижу… да на Очаков все гляжу.
Суворов присвистнул столь выразительно, что улыбнулся сочувственно против воли дежурный генерал и вовсе прыснул делавший перевязку санитар, поняв намек на бездействие Потемкина.
Подобно Суворову, все командиры и рядовые отлично понимали, что оттяжка атаки Очакова поведет только к большому кровопролитию и потерям от болезней.
Надвигалась зима.
Принц Нассау писал Сегюру из Варшавы, подтверждая как очевидец, что действительно Очаков легко можно было взять, как того и хотел Суворов, когда гарнизон в крепости не превышал четырех тысяч солдат. Между тем осадные работы начались только осенью. Турки возросли в количестве и столь многому обучились, что сам Потемкин про них говорил:
– Не те турки, не те… и черт их научил!
Непостижимая апатия связала его способности военачальника.
Он непристойно сибаритствовал и либо занимался делами столь посторонними военным, как, например перевод с французского истории церкви аббата Флери, либо, чтобы забыть свою тоску, предавался роскошным пирам, что давало повод принцу де Линю острить:
– Светлейшего от наступления задерживает превкусная здешняя рыба, до коей он великий охотник!
Адъютант Потемкина, высокого роста, пригожий собой, аккуратный, ограниченный человек, записывал за ним в своем дневнике:
«В один день спросил светлейший кофею; из бывших тут один вышел приказать. Вскоре спросил опять кофею, и еще один поспешил выйти приказать. Почти все по одному вышли по его нетерпеливому желанию. Но как скоро принесли кофей, то князь сказал: «Не надобно! Вот хотел я чего-нибудь ожидать, но и тут лишили меня сего удовольствия».
Еще была крайне недоумевающая запись в дневнике адъютанта об одном происшествии под осажденным Очаковым, в самом виду неприятеля:
«Вдруг светлейший вспомнил, что некто ему рассказал, будто капитан, живущий в Москве, в отставке, по фамилии Спечинский, знает наизусть все святцы. Тотчас он послал за ним. Тот, получивши от светлейшего князя приглашение, подумал, что как без Ахиллеса не могла быть взята Троя, так и без него не может быть взят Очаков. С восторгом принял он тот зов и при отъезде из Москвы обещал многим свою протекцию и разные милости. Когда он явился к его светлости, то князь спросил его: 13 января какого святого? Тот ему отвечал. Князь справился со святцами. А 10 февраля? Потом спросил по одному числу в каждом месяце.
– Какая счастливая у вас память! Благодарю, что вы потрудились приехать, можете отправляться в Москву, когда вам будет угодно!»
Льстецы наперебой старались потакать всем причудам светлейшего, полагая усердием разогнать его гипохондрию, которую почитали, как у капризной бабы, без глубоких причин. Обо всем том записывал ровными строчками неугомонный адъютант:
«В один день князь сел за ужин, был весел, любезен, говорил и шутил беспрестанно, но к концу ужина стал задумываться, начал грызть ногти, что всегда было знаком неудовольствия, и наконец сказал:
– Может ли человек быть счастливее меня? Все, чего я ни желал, все прихоти мои исполнялись как будто каким очарованием…
Вдруг светлейший ударил фарфоровой тарелкой об пол, разбил ее вдребезги, ушел в спальню и заперся».
Окружающим его поведение казалось лишенным причины и смысла сумасбродством. Но если смысла действительно было не много, причины его настроения были глубоки: грызущее недовольство собой и досада на фортуну, его избаловавшую до такой самоуверенности, что он ослеп, раздразнил не вовремя турка и вот сейчас по его милости надо зря резать войско. И нет у него права и силы Суворова вести людей в бой…
Иностранцы все разъехались, возмущенные медлительностью Потемкина и ужасными условиями холодной зимы. Армия теряла боевую силу, солдаты погибали от болезней, которые были смертоносны, ибо люди голодали. Год оказался неурожайным, и провианту вдоволь не добыли. Лазутчики доносили смехотворные вести: сам-де очаковский трехбунчужный паша дивуется, что его крепость не берут, когда гарнизон его, попавший в те же гибельные условия этой зимы, уже трижды бунтовал…
Потемкин делал вздорные операции, почему-то ждал, что очаковские турки нападут на армию из-за Буга, и только пятого декабря, когда дежурный генерал объявил, что топлива больше нет, когда обер-провиантмейстер представил реляцию, что хлеба для армии хватит только на сегодняшний день, Потемкин нехотя отдал приказ на штурм крепости. Он обещал солдатам все, что найдут в Очакове, даже пушки и казну.
Шестого декабря начался ужасный кровопролитный бой, продолжавшийся три дня. Потемкина видели сидящим на батарее, охватив голову руками. Он твердил в полном расстройстве чувств одно: «Господи помилуй… помилуй».
Наконец с огромными потерями русские взяли крепость и предались разрешенному свыше грабежу. Добыча была велика, на долю Потемкина достался изумруд величиною с яйцо, который он предназначил для Екатерины.
После взятия Очакова Потемкин несколько воспрянул духом, особливо после того, как получил письмо Булгакова, выпущенного из заключения в Семибашенном замке. В письме были строки:
«Взятие Очакова привело здесь не только турок вообще, но и известных наших врагов и завистников в крайнюю робость. Султан, совет, большие бороды – плачут: все желают мира».
Потемкин поехал в Херсон для распоряжений по части кораблестроения и затем двинулся в Петербург.
Екатерина, почитая честь светлейшего со своею сопряженной нераздельно, готовила ему, победителю Очакова, торжественную встречу. Приказано было в Царском Селе иллюминировать мраморные ворота и, украся военными и морскими атрибутами, написать на транспарантах стихи, кои выбрать сама изволила из оды «На Очаков» Петрова. Наверху было начертано в окружении лаврового венка: «Ты в плесках внидешь в храм Софии», и затем собственные императрицы якобы пророчествующие слова: «Он (то есть Потемкин) будет в нынешнем году в Царь-граде: о том только не вдруг мне скажите».
Подметили придворные, что враг светлейшего, Завадовский, при цитации оных надписей в его присутствии «плечами ужимал, сумнительно главой покивавше».
Потемкин ехал в столицу злой и расстроенный. Он останавливался в Харькове и в Могилеве весьма недолго. Современники закрепили его портрет в мемуарах.
В Харькове ожидали князя в собор на торжественную службу, он пришел под шапочный разбор, в самом конце: «остановился не на приготовленном для него седалище под балдахином, а с правой стороны амвона, посреди церкви, взглянул вверх, во все четыре конца.
– Церковь недурна, – сказал он вслух губернатору, вслед за тем одною рукою взял из кармана и нюхнул табаку, другою вынул что-то из другого кармана, бросил в рот и жевал; царские врата отворились, он вернулся в экипаж и уехал. Был он с ног до головы в таком виде: в бархатных широких сапогах, в венгерке, крытой малиновым бархатом, с собольей опушкой, в большой, сверх того, шубе из черного меха, крытой шелковой материей, с белой шалью около шеи, с лицом, по-видимому неумытым, белым и полным, но более бледным, чем свежим, с растрепанными волосами на голове; показался мне Голиафом».
Другой современник рассказывает о пребывании Потемкина в Могилеве:
«В день его приезда все власти собрались в дом губернатора и ожидали тут прибытия князя. Целый день звонили в колокола, и жители города вышли на шкловскую дорогу, по которой он должен был приехать, предшествуемый городскими знаменами… Около семи часов перед губернаторским домом остановились его сани. Из них вышел высокого роста и чрезвычайно красивый человек с одним глазом. Он был в халате, и его длинные нерасчесанные волосы, висевшие в беспорядке по лицу и плечам, доказывали, что человек этот меньше всего заботится о своем туалете. Маленький беспорядок, происшедший в его одежде при выходе из саней, доказал всем присутствующим, что он забыл облачить ту часть одежды, которую считают необходимой принадлежностью костюма: он обходился без нее во время пребывания в Могилеве и даже при приеме дам.
Будучи ростом в пять фут и десять дюймов, этот красавец брюнет имел лет около пятидесяти. Лицо его само по себе довольно кроткое, но когда, сидя за столом, он смотрит рассеянно на окружающих и, занятый в то же время какою-нибудь неприятною мыслью, склонит голову на руку, подперев ею нижнюю челюсть, и в этой позе не перестает смотреть своим единственным глазом на все окружающее, тогда сжатая нижняя часть его лица придает ему отвратительное, зверское выражение.
Во время трехдневного пребывания в Могилеве он не покидал своего халата даже на данном в его честь балу.
Длинные и короткие приветствия, речи, стихи, в честь его написанные, он принимал одним и тем же маловыразительным кивком головы.
И в губернаторской зале не открывал рта для беседы, сидел, опустив голову на руку, подымая ее только для того, чтобы проглотить большой стакан особо приготовленного, им любимого кваса – кислые щи, которого выпивал он до пятнадцати бутылок в день».
В таком же странном настроении был Потемкин и в столице, куда прибыл четвертого февраля.
Весь город был у него на поздравлении с победой, а ему это казалось оскорблением. Он страдал бессонницей. Едва закрывал глаза, ему мерещился маленький Суворов, раненный под Кинбурном, которому казак Кутейников промывает рану у моря морской водой, перевязывает чем ни попало, и снова Суворов на коне, снова ранен, но уже за узду сам держит лошадь, вот вскочит, вот умчится брать Очаков. А ему, Потемкину, подмигнув, кричит «ку-ка-ре-ку»! Или мерещился капитан Сакен, о коем он столь много думал, столь завидовал его великолепной, удачной кончине. Все здешние похвалы, лесть, иллюминацию он просто презирал…
Потемкин получил от Екатерины щедрые награды: медаль в честь взятия Очакова, похвальную грамоту и сто тысяч деньгами на достройку дома.
Екатерина была очень счастлива очаковской победой, главное тем, что исключительное положение при ней Потемкина получило опять свое оправдание в его превосходных качествах государственного человека и военачальника. Так она упрямо хотела думать, так сейчас на каждом шагу подчеркивала.
– Ко мне снова вернулся былой курцгалоп… – любила она повторять в эти дни недолгого пребывания светлейшего в столице. Хотела хоть временно забыть все неудачи на юге и внезапную войну с Швецией, которая тоже оказалась не столь-то легкой, как она было думала. Хотелось отдыха и отрады и в долгих беседах со светлейшим намечала, как привести в исполнение заветную мечту свою – греческий проект.
Надуман он был давно, еще когда у Павла родился второй сын, не без особого значения нареченный Константином, к нему нанята кормилица гречанка Елена, и на празднестве в честь него сам Потемкин читал греческие стихи, а медаль была выбита с изображением храма св. Софии и Черного моря, осененным звездой.
Славяне от новой войны с турками зашевелились на Балканах и вместе с греками стали помышлять о свободе от турок. Только сейчас, наедине с Потемкиным, разрешила себе Екатерина пережить все угрожающее положение империи, которое могло бы произойти, не вывези ее и на этот раз тот изумительный «счастливый случай», который, по мнению Вольтера, один и был разгадкой всех ее удач. Ведь она намеревалась послать, едва началась война с турками, все корабли с севера в Средиземное море. Большой запас оружия уже дан был славянам, огромные суммы ассигнованы грекам, бывшим на турецкой службе, для подкупа турок. По счастию, Англия задержала осуществление этой победы. К Англии же обратились потому, что не хватило судов транспорта.
Пока шли переговоры с англичанами, шведы открыли военные действия. По своим политическим соображениям они вдруг почли выгодным вспомнить, что когда-то у них с Турцией против России было сделано соглашение.
В который раз спасла Екатерину ее счастливая звезда; ведь если бы она успела флот услать в Средиземное море, шведы голыми руками взяли бы Петербург. Но готовые к отплытию корабли вместо рейса на юг пошли к северу против шведов.
Густав Третий с начала турецкой войны сблизился с турками и благодаря французским субсидиям привел свое войско в отличное состояние. Он учел верно, что западные державы, которым не на руку победы России, его косвенно сейчас поддержат и дадут ему возможность победой укрепить свое сомнительное положение в Швеции. Власть его была не слишком тверда, ибо он восстановил против себя весь государственный совет.
Согласно шведской конституции, Густав не имел права самовольно начинать войну, и для Екатерины было немалым потрясением узнать, что он вышел в море и предполагает атаковать Карльскрону.
Она старалась перед лицом истории отнестись презрительно к «эскападе шведа», произнеся перед теми, кому надлежало услышать и услышанное распространить: «Я шведа не атакую, он же выйдет смешон…»
Но Храповицкий досмотрел истину и неукоснительно записал:
«Не веселы».
До чего положение было опасное с неудачами на юге, с внезапной атакой шведа, могли во всей силе Екатерина и Потемкин позволить себе понять только сейчас. Любуясь огромным изумрудом, поднесенным ей светлейшим из очаковской сокровищницы, Екатерина, понизив голос, хотя была наедине со своим скифом, как в давние месяцы их любви, говорила ему о планах Густава, узнанных при помощи перлюстрации его писем в Варшаве.
Густав имел намерение захватить Эстляндию, Лифляндию и Курляндию и стремительно двинуться на Петербург, чтобы продиктовать ей, императрице, свои условия мира.