Текст книги "Радищев"
Автор книги: Ольга Форш
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
Радищев позвал слугу и велел купца вывести вон. Однако тот не унялся и продолжал действовать через свою жену. На другой день жена купца приехала навестить Аннет, которая еще лежала в постели после родов, и оставила в презент большой сверток драгоценных вещей. Радищев немедля велел сей сверток водворить обратно в экипаж купчихи.
Однако работой в таможне он был просто завален, едва попал в помощники к советнику казенной палаты, старику Далю. На этого Даля возложено было управление делами петербургской таможни с поручением составить новый тариф.
Даль был стар, болен, плохо знал русский язык, и помощнику его, Радищеву, в сущности пришлось вместо него и управлять таможней и единолично составлять новый тариф.
Эти годы семейного счастья с Аннет Радищев почитал для себя блаженнейшими, полагая лучшую долю в обладании прекрасной женой-другом. По временам огорчала его только чрезмерная нервозность Аннет и непонятная ее преданность суевериям народным. То, что лошади понесли их свадебную карету, едва они в нее вошли после венца, не шутя продолжало удручать ее, суля ей, как она была уверена, либо краткую, либо несчастливую жизнь.
Еще немало страдал Радищев, что не приходилось ему отдавать сил прямому призванию его – литературе. Бывали минуты, когда потребность закрепить словами бушующие у него в груди чувства и мысли была так могуча, что до утра, запершись в кабинете, пренебрегая сном, он писал всю ночь напролет.
Так было на днях. После одинокой прогулки за Невский монастырь Радищев на обратном пути зашел на кладбище посетить памятник Ломоносову. Его воображение с такой силой вызвало образ великого русского поэта и гения науки, что, придя домой, он почувствовал необходимость излить на бумаге обуревавшие его мысли.
«Пускай другие, раболепствуя власти, превозносят хвалою силу и могущество. Мы воспоем песнь заслуге к обществу».
Вся пламенная статья, которую он пока начерно набросал в своем дневнике после этой вечерней прогулки, была о том, какие великие скрытые силы могут таиться в людях простого звания, «коих окружность мысленной области не далее их ремесла простирается».
Радищев писал о том, как неуклонно, настойчиво, вдохновенно развивался гений, какой пышный цвет дал он в русской науке, в русском слове. Говоря о Ломоносове, Радищев провидел в его силе, в его предвосхищающем примере дары миллионов, скрытые до времени.
В общем жизнь Радищева в эти годы протекала хоть в напряженной работе, но счастливо. Имея дома ангела тихого – жену, на службе старшего начальника – друга, Радищев углубился в себя, уединился от светского общества и в благотворном домоседстве как бы собирал и копил все свои силы для предстоящего дела его жизни – выпуска в свет давно задуманной книги.
Однажды, глубокой осенью, случился в доме большой переполох: Аннет ушла с утра за покупками и в обычный срок не вернулась. Между тем начали палить пушки, возвещая все растущее наводнение:
Нева кинулась из берегов, затопила все части города, кроме высоко лежащих Выборгской и Литейной.
Середович, видя, как Александр Николаевич беспокоится, пошел немедленно разыскивать Аннет, но тоже пропал. В отчаянии Радищев сам бросился на улицу, но счастливо встретил подъезжавшую на лодке в свою очередь встревоженную за него жену. Она, смеясь, рассказывала диковинные вещи, которых только что была свидетельницей: мимо Зимнего дворца через каменную мостовую переплыл купеческий корабль, а знакомые дамы, как птицы, сидели на деревьях, ожидая спасательных лодок.
Середович, вернувшийся в сумерках и восторженно встреченный сыном Радищева, которому был он любимым дядькой, рассказал про то, как другой корабль, из Любека, груженный яблоками, занесло на десять саженей от берега, в лес, на Васильевский остров. Теми яблоками угощали всех, кто случился, задаром. Середович в своем кармане принес Васеньке живое доказательство в виде двух отменно великих яблок.
Неустанно работали по случаю наводнения вновь учрежденные сигналы из подзорного дома для Коломны, а с Галерной гавани не переставая палили пушки для Васильевского острова. Барабанщики били в барабаны. И как чудо красоты высилась над водой и сверкала только что вызолоченная решетка строителя Фельтена у Летнего сада, вызывая восхищение иностранцев.
Решетку ходили смотреть, когда вода спала, Аннет со своей сестрой, Елизаветой Васильевной, окончившей Смольный вместе с Нелидовой и отмеченной не однажды вниманием и похвалой императрицы при исполнении французских комедий.
Елизавета не была так хороша, как Аннет, лицо ее к тому же было тронуто оспой, отчего она полагала, что сам бог ей поставил преграду к личному счастью. Но тем не менее природа ее была полна нежного материнства, которое обильно изливалось на племянников.
Сейчас, перед великолепным зрелищем золотого кружева решетки, Аннет растрогалась и, переживая заново едва не постигшее ее бедствие во время наводнения, с печальной улыбкой на устах сказала сестре:
– Обещай мне, Лиза, что ты заменишь мать моим сиротам, когда я умру!
Аннет в четвертый раз готовилась стать матерью, и злые предчувствия, скрываемые от мужа, ее не покидали.
Елизавета Васильевна хотела было рассмеяться и, как Радищев, нежно пожурить сестру за то, что она опять предается мрачным, ничем не вызванным опасениям, но, глянув в глубоко ушедшие прозрачные глаза Аннет, дрогнула внутренне от повторенной сестрою проникновенной просьбы и просто сказала:
– Будь покойна, дорогая Аннет, я детей твоих никогда не оставлю.
Как-то в поздний ночной час, незадолго перед родами, Аннет легко постучала к Радищеву в кабинет, хотя знала, что он сейчас что-то пишет в своей заветной тетради.
– Александр, я тебе не помешаю… Я на минуту, мне что-то не спится.
– Друг жизни моей, – восторженно обнял Радищев Аннет, – твое вещее сердце тебя привело. Я только что написал строфу, и сдается мне, как Юлий Цезарь, перешедший Рубикон, я уже знаю, что не остановлюсь, доколе не завоюю свою Галлию, доколе не выскажу современникам все до конца, чем бы мне это ни грозило…
– Прочти мне твою новую строфу, – сказала Аннет в сдержанном волнении, стоя рядом с Радищевым.
– Ты испугаешься, Аннет. Ты будешь меня отговаривать…
– Полно, Александр, не всегда ведь «враги человеку домашние его». Я знаю твою благородную скорбь, я понимаю, что тебе не удержаться в пределах благоразумия…
– Друг мой и жена, – сказал с гордостью Радищев, – есть ли кто в браке меня счастливей?
И он ей прочел свое пророческое видение:
Возникнет рать повсюду бранна,
Надежда всех вооружит:
В крови мучителя венчанна
Омыть свой стыд уж всяк спешит.
Меч остр, я зрю, везде сверкает,
В различных видах смерть летает,
Над гордою главой паря.
Ликуйте, склепанны народы,
Се право мщенное природы
На плаху возвело царя.
– Александр, – сказала после безмолвия в глубоком волнении Аннет, – прошу тебя об одном: когда ты свершишь дело твоей жизни, когда ты выпустишь свою книгу в свет, вспомни о наших детях!
При дворе о несчастье цесаревича говорить перестали. Екатерина всем и каждому утверждала, что Павел совершенно утешился с новой женой, принцессой вюртембергской, в крещении Марией Федоровной, особливо после недавнего появления у него первенца сына – Александра Павловича.
Державин написал оду «На рождение порфироносного отрока», а «Санкт-Петербургские ведомости» поместили стишки:
Счастливых областей России
Чрез плод от Павла и Марии
С Олимпом вдруг сравнялся край!
После пугачевщины Екатерина, подкрепляемая и руководимая Потемкиным, все окончательнее и тверже строила единую опору трону – власть дворянско-помещичью.
«Сломав рога сему зверю, мысли во множестве вдруг приходят», – любила она теперь изрекать.
А этими хвалеными мыслями было не что иное, как учреждение губерний. Своим новым полицейским характером они нимало не походили на былые мечтания императрицы в весну ее увлечений ансиклопедистами и просветительного «Наказа», писанного «для блаженства всех и каждого».
«Наказ» был заимствован у Монтескье, «Положение о губерниях» – из наставлений об управлении землями остзейских баронов.
Все растущая самоуверенность Екатерины, питаемая лестью придворных, лишала ее всякого критического чувства. Императрица получила вкус, как смеялся француз де Линь, восхищаться собственным талантом к «лежисломании», сиречь составлению законов, и непогрешимостью своего здравого смысла.
Любовно писала она о себе в третьем лице барону Гримму:
«Императрица чрезвычайно уединяется, она не имеет ни минуты свободной. Двадцать четыре часа для нее слишком коротки…»
Екатерина постарела, отяжелела. Полюбила умиляться созерцанием своих дел, уверяла себя, что благосостояние народа растет не по дням, а по часам. Из необходимости самозащиты перед невысказанными укорами в резкой измене направления мыслей, которые она все-таки чувствовала вокруг себя, Екатерина стала бронироваться в пренебрежительное отношение к своим былым учителям, представителям просветительной мысли. Вольтера еще по привычке она продолжала расхваливать, но речь свою, обычно прежде уснащенную его цитатами, заменила неумело произносимыми русскими поговорками и присказками.
Когда в семьдесят восьмом году умер Вольтер, Екатерина немедленно написала Гримму:
«Дайте мне сто полных экземпляров сочинений моего учителя, чтобы я могла их разместить повсюду. Хочу, чтобы они служили образцом, хочу, чтобы их изучали, чтобы их выучивали наизусть, чтобы души питались ими. Это образует граждан, гениев и авторов. Это разовьет сто тысяч талантов, кои без того потеряются во мраке невежества…»
Казалось бы, какой возврат былой ученической восхищенности, какое пышное надгробное славословие! Но вот Екатерина внезапно прерывает свое красноречие, чтобы самой же на него полюбоваться, словами: «Какова тирада, какова тирада!»
Так именно заканчиваются ее красноречивые поминки Вольтера в письме к Гримму. Оказывается, говоря о философе, она любовалась только собой. Еще лучшим доказательством необыкновенной безответственности и остылости чувств императрицы служит письмо ее к тому же Гримму, уже в ответ на исполнение ее просьбы – присылку требуемых книг Вольтера.
Как бы в отместку фернейскому философу за долгие прежние годы хвалы и подчинения Екатерина сейчас восклицает почти с пренебрежительной усмешкой:
«Но послушайте, Гримм, кто же в силах прочесть все эти пятьдесят два тома сочинений господина де Вольтера?!»
Тот же семьдесят восьмой год – утрата Вольтера, а через несколько месяцев еще сильней поразившая чувство смерть Жан-Жака Руссо – был важным внутренним событием в жизни Радищева.
Не блестящее остроумие и едкая насмешка Вольтера, столь увлекшие Екатерину, не изумительная разносторонность его творчества делали память о нем дорогой, а главным образом то, что Вольтер был одним из первых защитников свободы совести человека.
В сокровищнице сердца, там, откуда пережитое, прочитанное становится побудителем уже на действие собственное, хранилась у Радищева память о выступлении Вольтера по делу Каласа, фанатически сожженного католиками. Он знал, конечно, что Вольтер, при всем яде своей тонкой улыбки, преследующей воображение всякого, увидевшего ныне присланную императрице его мраморную статую, был мечтатель и верил в сказки. Он, например, питал доверие к монархической власти, считал возможным, что, будучи просвещенной, она возьмет под свою защиту благо народное.
Но ведь рукой палача сожжена была его «Естественная религия» вместе с творением Гельвеция «О духе».
Еще гораздо ближе Вольтера к мыслящему существу Радищева был Жан-Жак Руссо.
Навеки врезаны в памяти и в сознании, навеки пленили своей правдой для всех и навсегда сказанные золотые строки «Общественного договора»:
«Надо найти такую общую форму соединения, которая защищала бы и охраняла своей общей силой личность и имущество каждого своего члена и посредством которой каждый, соединяясь со всеми, повиновался бы, однако, только самому себе, оставаясь столь же свободным, как и раньше».
Но какое между сими двумя мыслителями, столпами века, во всем противоположение?!
Вольтер – насмешка и рассудок, Жан-Жак – весь пламень и чувство. Он склонен к мечтательной грусти и столь близок сердцу в своем стремлении к утраченной на земле, или, вернее, еще на ней не бывшей, прекрасной естественной простоте – золотому веку человечества!
Какой угодно образованности противуставляет Руссо, уважая человека в его первобытных, исконных свойствах, его прирожденную мудрость, не затемненную пороками и суетой приобретательства.
«Он у меня вызвал желание стать на четвереньки!»
Любя сарказмом удерживать мысль от преувеличения и фантастики, так высмеял Вольтер мечтанья Руссо. Однако горячей страстностью своей проповеди, своей верой в нового, лучшего человека не кто иной, как Руссо, питает и будет питать сокровенные силы души.
Смерть обоих властителей дум его века – так чувствовал Радищев – создает могучее требование немедленного преемства их дела.
Ведь едва король умер, немедленно возглашается новый король: «Le roi est mort – vive le roi!» [93]93
«Король умер – да здравствует король!» (фр.)
[Закрыть]Ведущие человечество к свободе смелая мысль и воля – им ли оставаться без преемника?!
Слова Руссо и Вольтера надлежит перевести в дело. И пора об этом деле ударить в набат…
Глава пятнадцатая
Потемкин приехал из Крыма в Полоцк, где поджидал Екатерину. Она затеяла эту поездку для встречи с императором Иосифом Вторым, который должен был приехать в Могилев под именем графа Фалькенштейна.
Потемкин остановился у маркиза де Муши, в большом доме на горе, окруженном старыми дубами, цветущим фруктовым садом и многочисленными службами. И камердинер и повар здесь были французы. День распределялся согласно парижским привычкам маркиза. Обед подавался торжественно вечером, при зажженных канделябрах, лакеями в белых перчатках.
После лихорадочной деятельности в Крыму на Потемкина внезапно нашла ему свойственная злая хандра.
Последние две недели он в совершенной распущенности, неумытый, обросший волосами, не вставая лежал на кушетке. То измышлял новые варианты к «проекту греческому», то, отмахнувшись от всякой политики, тешился с какой подвернется девой, то просто гнал всех к чертям и самоубийственно тосковал.
Он задыхался от своей рассеянной воли, метался, как темный зверь, забивая тоску приливами бешеной деятельности. И все-таки он не умел собрать себя на чем-либо окончательно, чтобы поглощающе приложить свои силы.
Он воевал, населял пустынные земли, насильничал, чудил. Создавал для Екатерины новые города и на многие десятилетия вперед забивал страну крутой полицейской системой. Как в тиски, зажал этой системой империю, разделенную на губернии, при посредстве губернаторов, полицеймейстеров, несметных, как злая мошкара, чинов мелкой власти. Миллионы загнал он в железный строй, а с самим собой ничего не мог сделать. И съедала тоска.
С досадой ждал Екатерину, которая что-то все медлила. Ждал свою вторую племянницу, Катеньку, к ней сейчас была у него пассия.
Всех племянниц, дочерей родной его сестры, вышедшей замуж за Энгельгардта, было три. Александра, всех пригожее, сама к нему привязалась и была глубоко огорчена, когда его потеряла. Варвара с ним люто ссорилась, держала его как под хлыстом, чем непрестанно волновала ленивые его чувства. Но Варваре светлейший дядя надоел, она его бросила для Голицына.
Оставалась третья племянница – Катенька. Ее Потемкин не то чтобы любил, но она его успокаивала, то-то и прозвал он ее «ангел во плоти». Без особого ума и образования, она уступила мимолетному капризу Потемкина, дабы его не огорчить, а удержала его привязанность навсегда.
Катенька пользовалась расположением императрицы и вместе с нею должна была ехать сейчас в Могилев.
Попав в европейски размеренный быт маркиза де Муши, Потемкин был даже рад подтянуться, как не в меру разленившийся школьник, уставший от своеволия.
У маркиза была древняя и новейшая библиотека, и Потемкин зарылся в книги. Перечитывать Жан-Жака Руссо толкала его недавняя кончина философа. Любопытно было ему пересмотреть и проверить силу воздействия на себя былого кумира юности.
– Делает честь вашей терпимости, маркиз, – сказал, улыбаясь, Потемкин вошедшему де Муши, указывая ему на кожаные, в золоте, обложки ансиклопедистов, – делает честь вам держать просветителей в своей библиотеке, если она у вас открыта для юношества вашего католического новициата. Ведь это все равно, что на пороховом погребе затеять выстроить дом. Полагаю, что в рассуждении юношества вам даже католическими доктринами подобных философов не перекрыть…
– Чтение Вольтера, Руссо и прочих вольнодумцев внесено в нашу учебную программу, – сказал скромно маркиз, – но будьте уверены, ваша светлость, мы с достаточной ловкостью опровергаем все их идеи, опасные для целостности веры и послушной нам мысли наших питомцев.
– Ой ли? – усмехнулся Потемкин. – Чай, среди дураков могут и умники подвернуться!
– А умников соблазнить всегда можно властью.
Посмеялись, как понимающие друг друга без слов. И де Муши без дальних околичностей стал убеждать Потемкина склонить Екатерину на утверждение в России главы иезуитского ордена.
– Наш генерал есть ведь не что иное, как персонификация принципа авторитетности и власти избранных людей, почитаемой и вами как единственно возможной. Генерал ордена иезуитов – это само наличие единовластия и порядка.
– Любопытствую, чтобы вы мне доказали, какое собственно мне может быть дело до вашего черного генерала.
– Есть дело, и большое, – не смутился де Муши. – В ту минуту, когда ваша светлость откажется ускорить победу и торжество нашего ордена, вы этим самым положите свою силу на чашу весов врагов всякого порядка и умной власти немногих.
Сейчас противуполагаются в мире две силы: власть правителей законных, то есть миропомазанных, как еще веруют своим детским сознанием народы, и другая сила – власть его самого, еще не вышедшего из пеленок народа. Не будем беспечны, ваша светлость, – в голосе де Муши послышалась угроза, – сейчас из Франции, всему миру в пример и поучение, уже подымается эта слепая, темная сила. – Понизив из вежливости голос, де Муши коварно добавил: – Не правда ли, ваша светлость не так давно имели случай убедиться во всех ужасах крестьянского бунта и в стране собственной?
Язвительность де Муши не задела Потемкина. Отдаваясь собственным мыслям, он задумчиво и печально сказал:
– Да, ничего не поделаешь, в жизни только две формы существования: либо властвовать, либо подчиняться. И как только властитель поколеблется в своем праве на власть, его песенка спета.
Потемкин прошелся по библиотеке, заложив руки за спину, тяжелым шагом напирая на штучный мудреный паркет, выбирая, куда именно ставить ногу.
– Я предпочитаю, как и вы, де Муши, не подчиняться дуракам, а ими командовать. Но я делаю это не за всякую цену… а вы за всякую.
Теперь де Муши пропустил мимо ушей неприятный намек на отсутствие брезгливости в практике ордена и, возвращаясь к главной своей теме, сказал:
– Надо быть последовательным, ваша светлость. Если признать власть избранных над прочими, то надлежит этим избранным для собственного усиления соединиться. Если сегодня в вашей стране у нашего ордена появляются враги, поверьте, назавтра они уже не только наши, но и ваши враги.
– Короче, де Муши, – внимательно остановился Потемкин, – назовите этих врагов, ваших и наших.
– Извольте. В первую голову московские масоны, и впереди всех Николай Иванович Новиков.
Потемкин добродушно засмеялся:
– Эх, куда вы хватили! Новиков – святой жизни человек, уж таковым его матушка родила. С ним вместе в университете учились, и хотя оба только тогда и делали, что не отрывали носа от книг, за леность исключены были. Да и масоны, полагать можно, сплошные божьи коровки!
– Ошибаетесь, ваша светлость, – твердо и холодно сказал де Муши. – Конечная цель даже их самой отвлеченной ветви весьма дерзкая. Даровать народам «совершеннейшее правление» – вот основной пункт политической программы, который таится под выставленной ими безобидной моралью «исправления нравов». Вопрос же о совершеннейшем правлении неизбежно связан с вопросом о личности не кого иного, как государя. Именно государь, – подчеркнул голосом де Муши, – должен, по их мнению, давать образец поведения своим подданным. – Де Муши подошел совсем близко к Потемкину и, как будто он обнаружил и поймал государственного преступника, торжествующе сказал: – В одном издании Новикова так и говорится: «Примером, более чем словом, должно правительствовать». А его издание «Жизнеописания Конфуция», ваша светлость, изволили с вниманием читать? – И де Муши процитировал наизусть тираду, как видно, давно приготовившись к сегодняшнему разговору: «…правительствующая особа, если будет сама справедлива и расположена ко всяким добродетелям, то тем самым подданных своих может без всяких увещаний добровольно ко всякой добродетели примером своим привлечь». Под сей особой, легко угадать, подразумевается не кто иной, как цесаревич Павел. Уверяю вас, ваша светлость, именно это имя представляет всякий, читая приведенный мною абзац. Но послушайте, каковы намеки в последующих страницах, хотя речь и ведется хитро, якобы все о том же Конфуции: «…восхвалим государя, который отженет от себя ласкателей и удаляться станет от венерических забав».
– Болтовня, – бросил лениво Потемкин и стал перелистывать только что им прочитанный томик Руссо, заложенный драгоценной, шитой жемчугами закладкой.
Но де Муши не сдавал позиций:
– Если приведенные мною цитаты, по вашему мнению, болтовня, – извольте услышать недавние факты: обожаемый глава ваших московских мартинистов, в честь коего они и приняли свое наименование, Клод де Сен-Мартен, отказался посетить Россию, пока в ней царствует… я принужден произнести точные его слова, не правда ли? – извиняющимся тоном давая понять всю дерзость Сен-Мартена, сказал де Муши и придворным полупоклоном склонился в сторону Потемкина.
– Требуются не только точные слова, но и заверка этих слов до-ку-мен-тально, – деловито ответил Потемкин.
– Документ будет вам представлен, а слова таковы: «…пока в России царствует превосходящая беззаконием Мессалину…»
– Довольно, – остановил вельможным жестом Потемкин, – не приедет ваш Сен-Мартен, мы и не чихнем!
Он опустил руку с зажатым в ней томиком Руссо и строго спросил:
– Вы уверены, маркиз де Муши, что упоминаемые вами инсинуации находятся именно в книжках Новикова?
– Завтра же оные книги доставлены будут вашей светлости… – обязательно поклонился маркиз.
Потемкин внимательно на него посмотрел:
– К чему, однако, сие хитроумное предисловие, попрошу вас изъясниться наконец прямо? Что имеете вы персонально против Новикова? Сомнений нет, что сей скорпион вас чем-то ужалил!
– Он пишет историю нашего ордена, книга почти вся готова.
Де Муши совсем близко подошел к Потемкину и настойчиво, со всей твердостью сказал:
– Ваша светлость, издание Новикова «История иезуитов» не должно увидеть света, не должно иметь распространения.
– У книги своя судьба, – уклончиво ответил Потемкин. И, пытливо взглянув на маркиза, добавил: – Что же, книга, по вашему мнению, клеветническая?
– Если иные, пусть исторически верные, факты подаются не рукою друга, она уже клевета! Нередко в истории нашего ордена жестокость, которая казалась профанам недопустимой, на самом деле бывала вынужденной самим временем и, скажу прямо, полезной.
Потемкин захохотал громко, от души. С восхищением вымолвил:
– Ну и ловкачи! Даже инквизицию норовят подать потомству с апробацией. Вот попробовал бы я вас, маркиз де Муши, поджарить слегка на костре, – сомневаюсь, чтобы вы нашли в этом деле большой вкус.
Потемкин протянул де Муши томик Жан-Жака, развернув его на странице, заложенной жемчужной закладкой:
– Прочтите. Этот пример самого Руссо потрясает меня больше всех видов человеческой слабости и низости воли.
Потемкин опять широко шагал в другом конце библиотеки по французскому розовато-зеленому ковру из утла в угол, пока де Муши читал примечание к одной из страниц «Исповеди», где Руссо писал, что своих пятерых детей он отдал одного за другим в воспитательный дом, чтобы их никогда больше не видеть.
Потемкин остановился перед изящным, утопающим в валансьенах [94]94
Кружевах.
[Закрыть]де Муши.
– Человек этот, – он указал на портрет Жан-Жака, где художник благодаря странной большой шапке изобразил его похожим на пожилую женщину, – этот гений чувства сделал переворот на весь мир в деле воспитания всех людей, а вот своих собственных детей, от законной жены, без всяких смягчающих это дело обстоятельств, не вследствие нищеты или принуждения, закинул, как щенят, в воспитательный дом, просто так, для личного удобства. Без детей, пишет он, ему свободней. И плакать жене не позволял. Больше того: как тут можете прочитать ниже, графиня X вздумала ему удружить, разыскала нумерки, под коими сии обездоленные дети были сданы. Руссо пишет, что он был крайне недоволен непрошеной находкой. Старушенция-то порадовать думала: пора, дескать, Жан-Жак, ваших деток обратно, а он, как видите, погнал ее к чертовой бабушке.
Де Муши внимательно прочел, пожал плечами:
– Непонятно, ваша светлость, на что намекаете вы сим примером…
– А на то, – сердито сказал Потемкин, – что ежели так обстоят на белом свете дела, что у наилучшего из людей слово с делом расходится, то правителям, которые не суть моралисты, совсем нечего себе счет добродетели предъявлять. – Он остановился, помолчал. И вдруг, тряхнув кудрями парика, резко вымолвил: – Что же касается Новикова, распорядитесь, любезный де Муши, чтобы сюда доставили возможно скорей «Конфуциево учение» и прочие вами отмеченные книги…
– Все эти книги уже имеются здесь в библиотеке, в секретном ее отделении.
– В секретном, – улыбнулся Потемкин, – так что уж этих вашему новициату читать не даете?
– Выработаем опровержение и дадим, – ответно улыбнулся маркиз.
Екатерина ехала в Могилев по-семейному. При ней был новый фаворит Ланской, отличный от всех прочих особо деликатным сложением чувств, пристрастием к искусствам, главное же – настолько неподдельной, безрасчетной привязанностью к ее особе, что серьезно заболевал при всяком облачке, угрожавшем его отставкой от персоны матушки.
Кончилось тем, что сама Екатерина не заметила, как привязалась особой, материнской любовью к Ланскому.
Был сейчас при ней умнейший Безбородко, умевший так удобно оборачиваться, что из каждого положения выходил сух из воды.
До Екатерины дошли слухи, что Безбородко тратит огромные суммы на актрису Анну Навию, предается чрезмерным дебоширствам и кутежам. Екатерина приказала Анну Навию отправить восвояси, а Безбородку принялась было строжайше распекать, но сей хитрец украинским своим говором смиренно сказал:
– Не одним дебоширством я занимался. Я трохи вашего императорского величества славу подытоживал. О, что за пышная картина! Без малого полтысячи великих и добрых дел натворили.
И, скрывая под умеренной фамильярностью то ли тонкость насмешки, то ли действительную преданность, умный Безбородко поднес матушке на атласной негнущейся бумаге статистическую таблицу славных дел ее царствования:
За девятнадцать лет понастроено губерний по новому образцу 144
Конвенций и трактатов заключено 30
Побед одержано 78
Замечательных указов, законодательных и учредительных, издано 88
Указов для облегчения народа 123
Все эти разнообразнейшие деяния для рельефа славы императрицы Безбородко свалил в одну цифру простым сложением: итого – 463.
Как ни груба и неуклюжа была лесть, Екатерина имела слабость принимать ее с благоволением. Качество это хорошо понимали все дипломаты. Иосиф Австрийский уже на второй день свидания с императрицею в Могилеве писал своему премьеру Кауницу:
«Я понял, что имею дело с женщиной, которой дело только до себя самой, а до России ей столько же дела, как и мне. И прежде всего ей надо льстить».
Екатерина задумала союз с Иосифом, чтобы обеспечить себе со стороны Австрии помощь в захвате Крыма и в турецких делах. У Иосифа тоже был расчет: в случае победы над турками изрядно за их счет попользоваться. Екатерина была уверена, что союз с Австрией откроет ей ворота Константинополя, и ей стало казаться, что император Иосиф является обладателем «орлиного взора». Совсем недавно мать Иосифа, Мария-Тереза, которая своим правоверным католическим сердцем содрогалась перед вольтерьянством Екатерины и ее «домом распутия», сломила свое отвращение и написала ей смиренное письмо. Она просила ее быть посредницей в вопросе о так называемом «баварском наследстве». Иосиф после смерти электора [95]95
Правителя.
[Закрыть]Максимилиана якобы в защиту германской конституции хотел захватить баварские земли. Пруссия протестовала.
Лед между Россией и Австрией был сломан. Путешествие Иосифа в Могилев под именем графа Фалькенштейна предпринято было для закрепления отношений.
В разгаре весны среди цветущих фруктовых деревьев Екатерина въехала в Полоцк и тотчас отправилась в православную церковь, верная своему положению русской императрицы, почитающей веру своего народа. Потемкин же отправился в униатский собор.
Иезуиты приветствовали императрицу в своих орденских одеждах, повсюду запрещенных папой и только Екатериной умно разрешенных в России.
– Эти славные плуты-иезуиты помогут мне приручить и держать в респекте моих подданных, – любила Екатерина говорить.
И иезуиты помогали.
Сейчас они стояли в два ряда, провожая императрицу до трона. Когда она села, Черневич произнес речь, приготовленную по-латыни:
– Августейшей императрице России, победительнице турок, умиротворительнице царств, распространительнице общественного счастья, всемилостивейшей охранительнице общества Иисусова!
Вечером была невиданная в городе иллюминация с пятью пирамидами вышиной со здание коллегиума. Разноцветные шкалики составляли изречения, которые горожане читали с бесцеремонным хихиканьем:
«Славная добродетелями!»
Имена фаворитов облетали толпу, передаваясь из уст в уста.
За примером недалеко было ходить: тут же рядом, в Шклове, поражала воображение соседних губерний сказочная роскошь бывшего недолго в «случае» серба Зорича, к которому в сопровождении Потемкина и последнего сегодняшнего баловня фортуны Ланского на несколько дней собиралась в гости императрица со всей свитой.
Потемкин, озабоченный своими мыслями, ехал мимо славославящих Екатерину транспарантов, равнодушно читая: «Знаменитая победами», «Страх врагам», «Опора друзей», «Любовь подданных». Потемкин думал, будет ли ему на руку принять участие в интриге иезуитов, хлопотавших по-прежнему настойчиво о разрешении им Екатериной учредить звание генерала ордена, упраздненное папой.