Текст книги "Радищев"
Автор книги: Ольга Форш
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
Придворно изогнувшись, себя почитая виновником главным всего торжества, Иван Иванович Бецкий поднес Екатерине выбитую на сей случай золотую медаль. В свою очередь он получил из рук матушки ленту вновь утвержденного ордена св. Владимира.
Обласканы были столетние ветераны, собранные со всех концов империи, которые еще помнили живые черты лица Петрова.
Поспешливый стихотворец Рубан написал стихи в честь нового памятника, которые кончались четверостишием, особливо прославлявшим камень «Гром», пьедестал статуи:
Нерукотворная здесь росская гора,
Вняв гласу божию из уст Екатерины,
Пришла во град чрез Невские пучины
И пала под стопы великого Петра.
Однако ни придворные пииты, ни сама Екатерина, написавшая цесаревичу Павлу за границу: «Наконец-то мы открыли памятник, он великолепен», – никто ни единым словом не помянул создателя замечательного произведения искусства – Этьена-Мориса Фальконета.
Глава шестнадцатая
Предчувствия Аннет своей скорой кончины, к великому горю Радищева, оправдались. Только восемь лет они и прожили вместе. Было у них уже три сына – Вася, Николай и Павлуша, – когда, родив дочку Катю, еще не оправившись от родов, Аннет была сильно перепугана ночью трещоткою ночного сторожа, возвестившего таким способом ближний пожар.
Аннет сильно расстроилась, молоко ей бросилось в голову, и, недолго проболев, она скончалась.
Радищев был неутешен, даже оставшиеся сироты не могли его вывести из состояния глубокой подавленности своим горем. Ему казалось, что со смертью Аннет ему ничего не надо, что кончена личная жизнь. С того вечера встречи у Херасковых и до конца не было облачка между ними. Одна гармония чувств и мыслей, одно неразличимое существо был их брак. Да, она должна была умереть, ибо недопустим, казалось, на земле сердечный покой. Неудовлетворенность и несчастье должны подстегивать человека к неустанной работе над улучшением великих несовершенств людских отношений и законов природы!
Он похоронил Аннет на кладбище живописного Невского монастыря и на памятнике ей хотел награвировать самим сочиненную эпитафию:
О! если то не ложно,
Что мы по смерти будем жить;
Коль будем жить, то чувствовать нам должно;
Коль будем чувствовать, нельзя и не любить.
Надеждой сей себя питая
И дни в тоске препровождая,
Я смерти жду, как брачна дня;
Умру и горести забуду,
В объятиях твоих я паки счастлив буду.
Но власти, блюдя чистоту и строгость веры, не дозволили выгравировать стихи на памятнике, усмотрев великий соблазн для посещающих в том, что автором допущено сомнение насчет бессмертия души, особливо в последних строках:
Но если ж то мечта, что сердцу льстит, маня,
И ненавистный рок отъял тебя навеки,
Тогда отрады нет, да льются слезны реки.
Мавзолей в память Аннет с этими стихами Радищев вместо кладбища поставил среди того лабиринта в саду, среди жасминов и роз, где Аннет так любила мечтать, пророчески воображая себя отмеченной роком героиней Руссо.
Радищев остался один со своими детьми. Но дети окружены были материнской заботой сестры Елизаветы Васильевны, которую сама Аннет еще при жизни себе назначила преемницей.
Эта преданность сестры Аннет ее детям снимала с Радищева часть ответственности, которую он так остро чувствовал, что она временно как бы парализовала выполнение дела его жизни – издание той пагубной для него книги против насилия, в защиту обездоленных рабством, которая, знал он, не может не навлечь на него гнева и мести властей.
Еще при жизни Аннет начал он читать «Историю обеих Индий» аббата Рейналя, – служебные занятия, болезнь и смерть жены отвлекли, дочел книгу только сейчас.
Сильнейшее впечатление произвели примечания и авторские отступления в тех местах особливо, где говорилось Рейналем о тиранстве в России и проводилось уподобление процветающего в ней крепостничества с самым позорным для человечества делом – торговлею невольниками, как скотом.
Чувство русского, пораженного язвами своей родины, рвалось в своем возмущении высказаться все с большей силой.
То, что должно войти в эту книгу, пылающую святым гневом, вынашивалось Радищевым с детских лет, когда еще ребенком он бессильно плакал, слыша рассказы о жестокостях соседа помещика. Мысли, вскормленные детскими чувствами, гневом отрока, получили углубление и опору в зрелой мысли. И стоял он сейчас в полном вооружении, в могучей силе воспламененной совести один против врагов.
Радищев стал добывать деньги, чтобы завести свой типографский станок, потому что вышло вдруг разрешение открывать всем желающим собственные типографии. Радищев окончил свою оду «Вольность». Она могла быть напечатана только в собственной типографии. Ужасное время фаворитизма в «доме распутия» и связанное с ним бесправие горько вдохновили Радищева, и в его оде, сознав свое право, народ судил царя, который видит в нем лишь «подлую тварь».
Жалованная грамота дворянству окончательно разделила русских людей на «благородных» и «подлых». Первые были освобождены от податей, только на «подлых» они падали всей своей силой. Екатерина против своей предшественницы Елизаветы Петровны еще усилила права помещиков над крестьянами, позволив им людей своих отдавать в каторжные работы, запретив жалобы даже на самых лютых господ.
Следствием жестокого притеснения народа – Радищев вдохновенно предсказывал в своей оде – должно быть восстание и тираноубийство.
Народ в ярости упрекает царя за нарушение данной клятвы о справедливой и заботливой власти. На престоле тирана – «народ воссел». Народ – владыка, он судит, он приговаривает тирана к казни.
Еще Радищев писал о том, что настанет время, когда «лучи яркого света разгонят сгущенную тьму». Сам он этого желанного дня свободы не дождется и только завещает потомству, когда хладный прах его осенится
Величеством, что днесь я пел;
Да юноша, взалкавый славы,
Пришед на гроб мой обветшалый,
Дабы со чувствием вещал:
«Под игом власти сей рожденный,
Нося оковы позлащенны,
Нам вольность первый прорицал».
В то время как Радищев, собрав воедино все силы своего ума и воли, готовился совершить дело своей жизни, Николай Иванович Новиков развивал в Москве необычайную просветительную деятельность. Он завязал прямые сношения с заграничными книжными фирмами, так что работы «Дружеского общества» выиграли в содержании и расширились. Кроме педагогического семинария, возник еще и переводческий. Материальные средства росли не по дням, а по часам. Благоприятным было для процветания новиковского просветительского дела и то, что главнокомандующий, московский граф Захар Чернышев, был также масон, а митрополит Платон – весьма просвещенный человек. От них обоих Новикову нетрудно было добиться официального разрешения на существование «Дружеского общества».
Одна надвигалась беда: в далекое прошлое кануло время, когда Екатерина сама была «полна забот» о просвещении народном, которыми она столь кичилась в начале своего царствования.
Сейчас эти заботы вызывали у нее только насмешку. Так, про четыре тысячи даровых народных школ, учрежденных в Англии, она весьма холодно и неодобрительно отозвалась: «Они не сделают народ умнее!»
Больше того: сейчас она была просто нетерпима к начинаниям общественным, которые шли помимо нее. Даже в таком невинном случае, когда общество только опережало почин власти, Екатерина была недовольна и намекала, что в «учреждении о губерниях» уже создан особый «приказ общественного призрения», коему и надлежит заведовать делом просвещения империи. И когда дворянское собрание провело постановления об открытии школ, императрица выразила губернаторам надменную укоризну «за преждевременное усердие».
Выходило, что заранее осуждались все те, кто, не дожидаясь приказа и распоряжения властей, попытался бы заявить себя ретивым гражданином хотя бы и на великую пользу отечественному просвещению.
Наконец все передовые люди поняли, что гроза вот-вот готова разразиться над прежде поощряемой вольной мыслью, в какой бы форме она сейчас ни выражалась.
К числу людей с «кривыми» взглядами Екатерина относила и масонов. Она не могла не обратить на них давно внимания. Среди ее ближайших придворных было их множество. Прежде она считала, что в орден идут люди для карьеры и светских связей, но после скандальных похождений испанского мага Калиостро, особенно когда сам великий столичный мастер ложи Елагин пошел к нему учиться делать золото, она решила, что в ордене верховодят мошенники. Калиостро увлек петербургских масонов ловкими алхимическими опытами и необычайными фокусами подчинил их, как малых ребят, своей магнетической силе до того, что многие поверили в его способность воскрешать мертвых. Однако скоро обнаружилось, что Калиостро не воскрешает, а только подменяет безнадежно больных, умирающих детей здоровыми, внушая несчастным родителям, что это те самые дети, которые были им взяты от них на излечение. К довершению разоблачений испанский посол заявил, что на службе его короля «полковник Калиостро», за которого себя выдавал проходимец, не числится вовсе. Екатерина дала распоряжение, чтобы «сего какомага» немедленно вывезли из Петербурга.
То, что серьезные масоны с самого начала относились к Калиостровым чудесам неодобрительно, а московские с нескрываемым возмущением, Екатерина к сведению принять не захотела. Она всех носящих это имя свалила в одну кучу, книг же масонских читать не желала, а если что и прочла, то самый язык, устремления, мечты масонов – все было ей неприемлемо, неприятно и непонятно. Но пока она прямой угрозы и опасности для своей власти в масонстве не видела, серьезным преследованиям ордена она ходу давать не хотела. Нашла только нужным свое насмешливое и неуважительное о масонстве мнение выразить в нескольких комедиях, которыми хвастала перед Гриммом.
Комедии с успехом ставились в ее присутствии в Эрмитажном театре; в Москве они проваливались.
В дальнейшем нужно было очень немного, чтобы Екатерина неприятных ей, особливо московских, масонов, именовавших себя «мартинистами», объявила людьми, полными кривотолков и вредоносными обществу.
Сейчас же ей, впрочем, было не до них, ибо все мысли ее устремились на борьбу с Турцией.
В июне 1784 года умер от «неумеренного употребления кантарид», сиречь шпанских мушек, для возбуждения амурного любострастия (так шептались при дворе) фаворит Екатерины – молодой Ланской. Полгода Екатерина была неутешна. Но с января нового года вошел в «случай» смельчак и умница Ермолов. Безличной фигурой, как многие иные, он в руках Потемкина быть не захотел и, напротив того, открыл против «князя тьмы» кампанию.
Желая свалить всем ненавистного вседержителя, он нашептывал Екатерине, что пора торопиться с поездкой на юг, дабы собственными глазами убедиться в плохом управлении доверенных Потемкину новых земель, в убыли населения, в готовности татар отложиться. Все обстоятельства сугубо важны при возможности близкой войны с турками.
Хотя фавор Ермолова длился недолго и уже в июле того же года он был из «чертогов» отпущен, но его ядовитые речи не остались без влияния на царицу.
Внезапно сенату было приказано дать указ Потемкину о поставке на каждую станцию потребного для громадной свиты числа лошадей, о поправке дворцов на пути предполагаемого шествия на юг.
Потемкин, презрительно усмехнувшись, сказал адъютанту:
– Сие шествие превращено будет не токмо в контроль над моим поведением, а в превеликое мое торжество… Но для сего принять надлежит меры.
И меры приняты были столь ретиво, что прежде всего ассигнованных Екатериною десяти миллионов оказалось недостаточно.
По нарочитым столичным рисункам светлейший задумал на пустопорожних местах возвести превеселые перспективы, по пути шествия закупил в городах до полусотни лучших квартир для размещения свиты, повырубил кое-где леса, чтобы возжечь с обеих сторон дороги на всем великом пробеге невиданные костры. Восхищая иностранных послов, кареты и сани понеслись из столицы на юг по аллее огней. Несчетные обозы с индюками, курами и прочей живностью предваряли приезд царицына поезда на отмеченный маршрутом привал.
Подгнившие от ветхости заборы, нищету черных изб приказано было снести как мусор или благообразно для взора прикрыть на время проезда триумфальными арками. На чахлые пустые поля надлежало согнать обильные стада овец и табуны лошадей. Пастухам и конюхам, облаченным в костюмы по французским картинкам, надо было временно вести кочевой образ жизни.
Представ восхищенным очам императрицыной свиты, им предстояло, едва поезд скроется с глаз, нестись что есть духу сокращенным путем, чтобы изображать новую встречу, играть снова приветствие на свирелях и дудках.
Потемкин расположился в Киеве, в Печерском монастыре. После усилий повернуть «шествие на юг» себе во славу и в посрамление врагам он впал в черную меланхолию, коей был повержен. Лежал сутками, полуодетый, на диване и гнал от себя монахов, с которыми еще недавно пил запеканки, исходя в яростных спорах о вере, либо дразня их кощунством Вольтера.
Вчера казачку дан приказ не допускать никого, кроме одного киевского архитектора.
Сейчас, с ним запершись, князь лениво выслушивал разнообразные его пропозиции. От страха сидел архитектор, как аршин проглотил, на самом краю монастырского стула с высокой резной спинкой.
– В скорейший срок можно мыслить только усадьбу с колоннадой дорической… – Архитектор перебирал слова спешным тоненьким голоском. – У дорических базис отсутствует, капитель простая и все прочее…
– Колонны потребны коринфские, – молвил Потемкин и сделал кудрявый жест рукой. Думая о Екатерине, прибавил: – Она эту махровость любит.
– На коринфскую колонну затратить придется времени вдвое…
Архитектор с перепугу привстал и застыл, как гусь с длинной шеей, ожидая окрика.
Потемкин подумал, тяжко глянул в голубоватой воды глаза архитектора и отрубил:
– К чертям и дорическую и коринфскую! Набери подручных сколько влезет и малюйте мне на холсте село с церковью, с барским домом вдали. Да чтобы избы пустили вокруг веселей. Чтобы солнце в окошках играло. Краплаку и сурику не жалеть. Легкие вещи делайте, как на театре. Свернуть чтобы на подводу – и марш! А разговоров твоих мне не надо… – оборвал Потемкин открывшего было рот архитектора. – Отвалим тебе по смете… но через три дня чтоб деревни с усадьбами были двинуты по маршруту.
«Потемкинские деревни» – так прозвала их молва – украсили скоро незаселенные местности южного края. Расставленные по живописным пригоркам, маскируемые деревьями, они давали в лучах нерезкого утреннего или вечернего солнца полную иллюзию действительности.
Расчет Потемкина оказался без просчета. Екатерина была большой ценительницей находчивости и остроумия. Она деликатно задерживалась в нужных местах для ночлега, давая возможность декорациям умчаться вперед себя на подводах, чтобы раскинуться на новых живописных холмах.
Эти театральные измышления приняла она не как грубый обман, а как любезное пророчество, предваряющее истину. Ведь на этих пустынных местах в самом скором времени действительно вырастут города. В этом Екатерина не сомневалась и понимающей улыбкой благодарила своего скифа за догадливость показать иностранцам товар лицом. И восторгу ее не было предела, когда внезапно возникший отряд всадников в блестящих мундирах оказался частью созданной в этих местах потемкинской конницы.
Знать, духовенство, дворяне приветствовали Екатерину во всех городах. Архиепископ Георгий Конисский на проповеди так захлебнулся от лести, что воскликнул:
– Пусть ученые мыслят, что земля вокруг солнца вращается. Наше солнце ходит само вокруг нас!
Потемкин в интимном кругу после того звал Конисского «астрономический враль».
Въезд Екатерины в Киев произошел под пушечный торжественный салют. Комендант поднес ей на бархатной подушечке ключи от крепости города. Купчихи и мещанки в украинской одежде бросали цветы пред каретой царицы. Она появилась на городом данном балу в русском платье, в драгоценно вышитых башмаках. Всех очаровала любезной улыбкой и щедрой игрой в карты, платя за проигрыш горстью чистых бриллиантов.
До Киева продвигались в каретах и целой сотне саней. Из Киева предполагалось плыть по Днепру на галерах римского образца, нарочито построенных, ослепительных позолотой и убранством и страдавших отменной неуклюжестью хода.
Потемкин безумствовал в тратах – его не переставала гвоздить мысль, что, как ни крути, Екатерина ехала его проверять. Сколь ни мастер он был отводить ей глаза – за последнее время таких накопилось за ним делишек… шила в мешке не утаишь! По всей империи пошли слухи, что он со своими ближайшими расхитил целый рекрутский набор с женами, чтобы заселить свои новые поместья в этом самом крае, куда двигалось шествие. Один выход – угодить сейчас матушке выше меры встречей.
И он угождал…
Строчились и рассылались по губерниям приказы «подробного встречания» монархини. Жителям потребно ожидать высочайшего проезда в наилучших одеждах. Девкам – в уборе на головах, с цветами. При лицезрении монаршей персоны всем купно делать любезный поклон и метать под карету цветы.
Дома, кои могут быть зримы с галер, чисто выбелить, обвесить гирляндами, из окон наружу вывесить портища суконные, стамедные или украинские плахты.
Езжалые добрые цуговые лошади должны быть представлены по первому спросу. При них держать четырех форейторов в красных камзолах. Жилеты, равно как исподнее платье, – белые. Городским магистрам велено наблюдать, чтобы торговцы одеты были опрятно, фартуки не мараны и в шинках бы на время проезда народ не спаивали.
Великую кару сулил приказ всем, кто осмелится персонально тревожить императрицу, подав ей из собственных рук прошение.
Виновных подвергнуть взысканию: имеющих чины – отсылке на каторгу, всем прочим в придачу – публичное наказание.
Екатерина верила в любовь народную предпочтительно перед лицом иностранцев. В невеликом кругу своих просвещенных друзей она любила отдаться своему прирожденному юмору и насмешливости, воспитанной вольтерьянством.
Так, в Смоленске, когда ей угодливо донесли, что толпа обожающих ее жителей стоит под окнами и ждет ее выхода, она со смехом сказала: «Обожание тут ни при чем, и медведя смотреть ходят кучами».
Но сейчас, в окружении всевозможных посланников, представителей держав европейских, не только дружественных, но и враждебных, восторги народные она любила ставить на вид. Необходимость политическая требовала, чтобы южная Россия предстала страной, полной радости и обилия, страной не угнетенной, а, напротив того, обожающей свою монархиню за ею данное счастье.
И, указывая на нарядные толпы поневоле согнанных крестьян, Екатерина с величием говорила посланникам:
– Будьте свидетели… вот оно, прославленное безлюдие сих мест!
Однако Киевом Екатерина осталась недовольна, и это вышло Потемкину тоже на руку. Киев был под управлением фельдмаршала Румянцева, его заклятого врага и очень нелюбимого императрицей.
Неприятен ей стал Румянцев со дня ее восшествия на престол, потому что он сего восшествия признать не хотел, и никакие триумфы его военного искусства, прославлявшие ее царствование, изгладить той первой обиды не могли. Кроме того, сейчас, исключая обычного бала, никаких особых стараний отметить «шествие солнца» по ему вверенному наместничеству Румянцевым приложено не было. Даже мелкие города ее избаловали своим особливым вниманием, и отсутствие его здесь, в Киеве, поразило как дерзость.
Екатерина поручила фавориту Дмитриеву-Мамонову намекнуть Румянцеву, что «ей Киев манкирует».
Заслуженный воин понял намек, но в долгу не остался. Глядя с высоты своего большого роста на мелкого костью, субтильного сегодняшнего фаворита, он пролаял резко и отрывисто:
– Передайте ее величеству, что я состою фельдмаршалом русского войска. Мое дело – города брать, а не строить. Тем менее украшать их пукетами из цветов.
Перед отплытием из Киева на галерах Потемкин кликнул клич, созывая по вольному найму искусников поваров, кондитерских дел мастеров и опытных буфетчиков.
Середович, по поручению Радищева ездивший к его старикам в Облязово, об эту пору оказался в Киеве.
Когда он увидел на Днепре раззолоченные галеры, готовые к отплытию, когда потолкался среди толпы разнообразных народов – татар, калмыков и киргизов, напоминавших ему его наилучшую, после Лейпцига, пору жизни – удалую пугачевскую ставку, – его с такой силой потянуло поплыть вот на этих галерах неведомо куда и зачем, что он не вытерпел и предстал перед дворецким царицы, нанимавшим для нее обиходных людей.
«При том… при батюшке, мужицком царе, я как-никак жалован был через плечо кавалерией и чином министра! Чем-то меня жалует она, матушка, дворянская царица?»
Так мечтал Середович, когда, расчесав поредевшую бородку, смазав волосы, он стоял, благообразный, перед важным дворецким. Оглядев его, как коня, дворецкий крикнул парнишке-писцу:
– Отметь этого дядьку истопником на «Днепре».
Середович хотел было, обидевшись, отказаться, но узнал, что на «Днепре» плывет сама императрица и печи топить надо будет именно ей.
Середович избоченился и сказал дворецкому:
– Не место красит человека, а человек красит место!
Всего на галерах отправилось по Днепру три тысячи человек. Когда подъезжали к Кременчугу, в каюте императрицы, боясь сырости от воды, еще топили, а с берега уже веяла в полном разгоне весна. Из фруктовых садов благоухали яблони, черешни осыпали черноземный плодородный ковер несметными белыми лепестками. Дикий мак горел огнем в нежной зелени, и далеко вглубь, между холмами, голубели долины, серебрились стволы старых грабов или стройно высились тополя хуторов. Кричала, тяжко двигая пестрыми крыльями, птица удод: «Худо тут! Худо тут!», а придворный седой шалун Левушка Нарышкин так ловко того удода передразнивал, что их обоих путали и люди и птицы.
С кормы галер вельможи пытались закидывать удочки и, ежели вместо рыбы ловили зеленую тину, тешились вдвое.
Над белыми хатами, на колесе, нарочито приделанном к крыше, чтобы на счастье завелся в доме аист, стоял он, высокий, на длинной ноге, другую высоко поджав под крыло. Стоял и лолокал, глядя в закат. Отсюда аисту имя на юге – лолока.
Над плавучей флотилией, игравшей на солнце своей позолотой, небо было чистое, синее, то вдруг покрывалось весенними вихрастыми облаками.
После чахлой петербургской весны, после ее больных белых ночей эти яркие краски, это пение соловьев и буйное цветение природы пьянили, как вино. И томили сердце гребцы-украинцы своими любовными песнями.
Хотя Екатерина кокетливо объявила, что она едет всего-навсего изучать «свое маленькое хозяйство» и поведет образ жизни, любезный героиням Руссо, сиречь близкий к натуре, изъяв утомление от государственных дел, – на самом деле на галеру «Днепр» перенесен был весь распорядок придворного быта. Как обычно, с утра шла работа с Храповицким и Безбородкой и прием иностранных послов. Работа кончалась в плавучем зале. По сигналу все вместе шли на галеру «Десну» обедать.
Забавляясь искусством легкой игры ума, щеголяя остротами и буриме, монархиня дипломатически узнавала про желание нового короля Фридриха-Вильгельма вмешаться в интересы соседних держав и про печальное положение Франции, которая близится к перевороту.
Был поздний вечер, когда Екатерина уединилась в своей каюте. Сидя перед открытым окном, она только что кончила комедию для завтрашнего представления и, любуясь отражением ясного месяца в волнах Днепра, предалась волнению легкой лирики. Обвела взорами отлогий берег с песчаной, белевшей под месяцем отмелью, с другой стороны – высокий, поросший плакучей ракитою и шиповником, прислушалась к томному пенью гребцов и мечтательно написала в своей заветной зеленой тетради:
Я куда ни погляжу,
Там утехи нахожу,
Там поют соловьи,
Множа радости мои.
Середович, сзади императрицы, подойдя к камину с вязанкой мелких дровец, застыл как статуй. Давно метился он поговорить с царицею по душам, да всё девки придворные мешали. Сейчас матушка сидит тут одна у окошка под месяцем в белой просторной кофте и в белом чепце, вроде Минниной тетки из Лейпцига. Приятная, румяная, видать – простецкая баба.
Хитрый Середович уже раздумывал, чего просить для начала, пока Екатерина не положила перо. Он двинулся было поближе, а левретка из-под юбок царицы как взвизгнет, как вцепится ему в ногу… полешки из рук так и грохнулись врассыпную.
Екатерина вздрогнула, обернулась, увидела уже привычного глазу истопника, сказала без гнева:
– Карош погода!.. Топить камин больше не есть нужно.
Середовича окончательно обнадежил немецкий говор монархини. Так, бывало, и Минна ломала русский язык, когда в Лейпциге ее обучал. И, расположась нелицемерно к матушке, Середович, нимало не смущаясь, сказал:
– Родимая ты моя, и как уж тебя кругом одуряют-то! Просто нет мочи смотреть. Ведь деревеньки-то, что на холмах, они не всамделишные! Они на тряпье намалеваны, вот с места не встать! Отбудешь ты – их свернут, ровно рогожу, и вскачь знай нахлестывают, и на других уже холмах, как простынки, развесят…
Екатерина испуганно встала, попятилась, схватила в руку звонок.
Середович двинул злющую собачонку так, что, смолкнув, она уползла снова под юбки хозяйки, и со всею душевностью напирал на царицу:
– Прошения тебе, матушка, подавать не дозволено… а что горюшка у людей! Что слез сиротских!..
Середович в подробностях хотел рассказать про великий голод в стране, о котором шептались в людской, но Екатерина изо всех сил позвонила, и тотчас в каюту влетел перепуганный фаворит.
Екатерина гневно сказала ему по-французски:
– Убрать этого сумасшедшего… Хорош недосмотр!
Растерявшийся Мамонов для чего-то спросил Середовича:
– Кто таков будешь?
Середович, по-военному вытянувшись, приложил руку для рапорта и сказал:
– Я буду министр… Министр самого Емельяна Иваныча Пугачева.
Проезд Екатерины мимо польских границ был для короля Станислава важным событием. Он и его партия надеялись на большие для себя преимущества в случае разрыва России с Турцией. Король выехал из Варшавы заблаговременно и в Каневе поджидал Екатерину.
Король вел себя бестактно: Безбородку он спросил напрямик, скоро ли начнется война с турками. Безбородко поежился, пришепетывая, мягко ответил надвое:
– А кто ж его знает – може, скоро, а може, и ни.
Екатерине совершенно не хотелось свидания с королем польским, а тем менее держать с ним старинный галантный тон, как с бывшим возлюбленным, амурам с которым вышла уже давность чуть ли не в четверть века. Но Станислав, не считаясь с ее настроением, послал Екатерине кокетливую записку, озаглавленную «Пожелания короля».
Неизвестно, что было в ответном письме, но только польский король, при всей склонности к хвастовству, запиской императрицы щегольнуть воздержался.
В Киеве Екатерина решила Станислава не допускать вовсе и вообще отделаться от него возможно скорей. Она опасалась, что он приехал с целью хлопотать об упрочении престола за своим племянником, чего она крайне не желала. И главное – теперешнее свидание с королем польским могло иметь вид заключения союза, что было уж совершенно невыгодно по отношению к Турции.
С такой прохладою и расчетом распоряжалась Екатерина человеком, с которым в дни юности было столь много пережито: и пылкая любовь, и угроза гибели, и нежное материнство…
О безумии тех лет было немало записано в ее дневнике:
«Лев Нарышкин заболел горячкой и стал писать мне записки, но я хорошо знала, что они не все от него. Записки были очень весело и галантно написаны. Нарышкин уверял, что это его секретарь. Но я узнала, что это – граф Понятовский…»
С этого началось, а там пошли свиданья: Лев Нарышкин мяукал особым образом, и его впускали вместо кота. Екатерина после родов Павла спала одна, калмык-парикмахер приносил ей мужское одеянье, и она, пока великий князь Петр Федорович пьянствовал у себя на половине, садилась в карету с Нарышкиным и отправлялась к его сестре на свидание с Понятовским.
Как на другой день бывало весело на придворном балу! Боялись глянуть друг на друга, чтобы не помереть со смеху при одном воспоминании о вчерашнем маскараде.
Так начался пятьдесят пятый год.
И Станислав вспоминал, как он ездил в Польшу, откуда вернулся обратно в Петербург уже министром польского короля.
Тогда и произошел этот и сейчас лестный для его самолюбия анекдот, озаглавленный остряком Нарышкиным «Болонка-обличительница». Понятовский посетил Екатерину в Ораниенбауме со шведским графом Горном. Когда пришли они к ней в кабинет, маленькая злющая болонка зашлась от ярости при виде Горна, но, узнав Понятовского, перешла к бурному собачьему восторгу.
Понятовский самодовольно улыбался при мысли, как Горн, чуть согнув высокий стан, лукаво вымолвил:
– Ничего нет опаснее этой породы. Женщине, чью верность мне надо было проверить, я всегда дарил болонку и при ее посредстве безошибочно узнавал своего тайного соперника. Несомненно, что здешняя злая собачка, при встрече с вами обезумевшая от радости, обнаруживает крайне близкое с вами знакомство.
Дальше в памяти Понятовского шли воспоминания тревожные, угрожавшие не только карьере – быть может, свободе, самой жизни…
Русские победили пруссаков при Гроссегерсдорфе. Внезапное отступление Апраксина вызвало подозрения Елизаветы. Дело же было в том, что от дочери и Петра Шувалова Апраксин получил известия о предсмертном состоянии здоровья Елизаветы и о расположении Петра Третьего прервать немедля войну с пруссаками.
Апраксин отозван, канцлер Бестужев арестован.
А Екатерина беременна.
Петр, злой, что ему из-за болезни жены приходится одному появляться на скучных для него куртагах, кричал во всеуслышание:
– Бог знает, откуда моя жена беременеет; я не уверен, что должен признать этого ребенка своим.
О, как блестяще она вышла из этого положения! Она послала Льва Нарышкина с требованием взять от цесаревича клятву, что он с нею не спал, и заявить ему, что после подобного сообщения она сама отправится к начальнику тайной полиции Александру Шувалову.
Понятовский поморщился, так ясно возник в ушах крик Петра:
– Убирайтесь к черту!.. Я больше не буду говорить об этом.
То есть это не Петр кричал перед ним – это, изумительно его имитируя, изображал Левушка Нарышкин.
Еще он вспомнил, как Екатерина показала ему одну решающую надпись в своем дневнике:
«Я увидала, что́ мне остается в будущем: разделить его судьбу, находиться от него в зависимости, ждать молча, когда он погубит меня, или… или…»
Он похолодел тогда от волнения и, сжимая ее маленькие ручки, повторил вопрошающе:
– Или?
Она тряхнула гордой головой с великолепными двумя косами, положенными короной, которую он шутя называл пророческой, и сказала: