412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Слободчиков » Русский рай » Текст книги (страница 1)
Русский рай
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:48

Текст книги "Русский рай"


Автор книги: Олег Слободчиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)

Олег Слободчиков

Русский Рай

Продолжение романа «Заморская Русь»(или часть вторая)

«Русский рай»

Роман

Глава 1

Пускала по небу лучи-стрелы птица заревая, рассветная с чудным именем Алконост, тропила путь солнцу. Из-за курящихся гор Аляски к вулканам Камчатки, от них к Чухонским болотам неслись златогривые кони-дни. По морям и рекам волоклись компанейские суда, по тундре и тайге олени с лошадьми тянули груз дорогих мехов, отчеты, прошения и жалобы служащих. Обратно, против солнца, управленцы Российско-американской компании слали хлебный пай, не всегда доходивший до места, указы и законы, писанные людьми, почти не знавшими жизни за океаном.

Была осень 1804 года. После войны с ситхинскими тлинкитами, которых россияне называли колотыми или колошами, а европейцы и американцы – индейцами, шлюп «Нева»  под командой капитана-лейтенанта Лисянского ушел зимовать на Кадьяк – самый  большой остров Алеутского архипелага, прилегающий к материковой Аляске. Правитель  колониальных владений России в Тихом океане коллежский советник Баранов отправил на  военном корабле часть природных жителей Кадьяка – партовщиков-охотников и двух  промышленных контрактников: Сысоя Слободчикова и Василия Васильева, семьи  которых находились на острове в хозяйстве старого шелиховского боцмана Филиппа  Сапожникова. Во время войны с ситхинцами Баранов получил сообщение от Ивана  Ивановича Баннера, которого оставил вместо себя управляющим Павловской крепостью, что кадьяки готовились к восстанию, но бунта не случилось из-за поветрия оспы. В прошлом году туда пришел из Охотска галиот «Александр Невский», половина экипажа  которого умерла в пути, пятнадцать больных, но выживших моряков занесли на остров эпидемию.

На Ситхе был голод, на Кадьяке – зараза. Там и здесь сладкоголосая птица Сирин печальными песнями, зазывала в царство мёртвых, где нет ни хворей, ни печалей, но жизнь вечная. До дальних немноголюдных селений Кадьяка оспа не добралась. Узнав о ней, готовившиеся к восстанию жители, поняли, что побеждены и пребывали в уверенности, что поветрие наслали белые люди: «косяки»-русичи и европейцы торговых кораблей. Их сородичи, кадьяки и алеуты возвращавшиеся с Ситхи, этого не знали и радостно плясали на шканцах «Невы» едва показались на горизонте горные вершины родного острова. Затем, по своему обычаю, они плясали при входе корабля в Павловскую бухту Чиниакского залива, при виде острожных стен, салютах с корабля и береговой батареи, при клокотании якорных цепей в клюзах. К этому времени поветрие, безжалостно косившее жителей острова, служащих Компании и каюров* (выкупленных из рабства Компанией и пожизненно работавших на нее за еду и одежду, если их не выкупали родственники), пресытилось жертвами и шло на спад.

Срубленная из сырого леса крепость выглядела ветхой еще до войны с Ситхой. Василий с Сысоем высмотрели с борта «Невы» скособочившуюся сторожевую башню, обветшавшие крепостные ворота: один створ выше другого. Но уныние разрухи не смутило молодых служащих: они выжили, вернулись к семьям и с восторгом озирали пожелтевшие безлесые горы, отыскивали глазами знакомую тропу к Сапожниковской заимке. Новый управляющий Кадьяком Иван Иванович Баннер, встречая прибывший шлюп, к неудовольствию эскимосов велел им задержаться и сделать прививки. Некоторые из них позволили приказчикам оцарапать себя, другие умчались к своим жилам, едва были спущены на воду их байдарки. Беглецов не преследовали. Баннер, в статском сюртуке и шляпе, насмешливо взглянул на молодцов в шапках из шкур морского кота, душегреях и сапогах из сивучьих горл.

– А бородищи-то, что у айнов с Курил! – укорил, принимая кожаный пакет с ситхинской почтой.

– По праву! – ответил Сысой, с насмешкой разглядывая чисто выбритое лицо управляющего и плоскую чиновничью шляпу, с нависшими над ушами краями похожими на бычьи рога. – Мы – дети крестьянские, не какие-нибудь, кого царским указом заставляют скоблить морды.

Управляющий усмехнулся, ничуть не обидевшись на невежливые слова. Он служил на Анадыре, Камчатке, бывал на Курильских островах, не понаслышке знал компанейских контрактников, их нравы и отметил про себя, что оба хоть и молоды, но по манере держаться – старовояжные, служащие по второму, а то и по третьему сроку. Один, кряжистый, с усами нависшими на подбородок, настороженно помалкивал, стеснительно переминаясь с ноги на ногу и пристально вглядываясь в глаза Баннера, другой, по-юношески стройный, был словоохотлив, его борода слегка кучерявилась, он глядел на нового управляющего с дерзким вызовом, будто выпытывал: да кто ты такой, чтобы спрашивать с нас?

Баннер снисходительно умолчал о том, что прихватил в своих службах Екатерининские времена вольных промыслов до монополии Шелиховской Компании. Спросил только, на какие службы присланы молодцы.

– Много зим жили в хозяйстве Сапожникова. Жены у нас там, семьи! – дружелюбней ответил Сысой и спросил, живы ли тамошние люди? Не помер ли кто от поветрия?

– Две недели назад каюры привозили масло и молоко. Все были живы и здоровы! – добродушно ответил управляющий. – А вам надо бы привиться, – указал глазами на приказчиков, царапавших плечи партовщиков на причале. – Две недели назад получил с Уналашки материал против оспы: коли есть зараза в организме – помрете сразу, коли нет – уже никогда не заболеете! – съязвил с едва заметной усмешкой в уголках глаз и добавил. – Поучитесь, как это делается, привьете всех в фактории Сапожникова.

Зная извечную дурь начальствующих, промышленные уклонились от двусмысленного предложения управляющего, получили в крепостном магазине по паевому пуду муки, купили подарки домочадцам, не отстояв даже благодарственного молебна в церкви, ушли на заимку прямым, нахоженным путем. Но Филипп, опасаясь заразы, не пустил их в дом. Издали поглядев на жен и детей, радуясь, что те живы, служащие оставили мешки возле сенного сарая и вернулись в крепость. Ночевали они в казарме. Утром, в субботу, даже не покурив натощак, умылись, причесались и отправились в церковь, размышляя, что Бог вернул их по грехам, чтобы поблагодарили за милости в войне и дальнем вояже.

Белого попа на Кадьяк так и не прислали, служил бывший братский келарь, черный поп Афанасий, дьячил при нем иеродьякон Нектарий. Оба монаха прибыли на Кадьяк с миссией архимандрита Иосафа на одном корабле с Сысоем и Василием. Не смотря на воскресную литургию, народу в церкви было мало: полдюжины русских служащих и пара креолов,* ( бытовавшее на Аляске и Алеутах испанское название метисов – полукровок, родившихся от смешанных браков местных женщин с компанейскими служащими) на другой стороне стояли креолки и кадьячки. Женщин было больше.

Первым подошел к аналою Василий, склонился над Животворящим крестом для исповеди, но не успел сказать и двух слов, распрямился со смущенным и негодующим видом. Афанасий с жаром что-то выговаривал ему, да так долго, что Васька отворотил бороду и отступил на женскую половину. Не понимая, что произошло, к аналою шагнул Сысой. Он тоже не успел сказать ни слова из того, что обдумывал с вечера. Афанасий язвительно прошипел:

– Сколько невинноубиенных принял на грешную душу?

– Каких невинных? – удивился Сысой и вперился непонимающим взглядом в глаза миссионера.

– Разумеется колошей! Чью еще кровь вы пролили на Ситхе?

– Так они прежде нашей, русской, кадьякской и алеутской пролили безмерно. Сколько народу умучали, продали в рабство? – стал с возмущением оправдываться Сысой.

– Не пущу к причастию! – строптиво отрезал Афанасий, тряхнув седеющей бородой. – У вас руки по локти в крови.

Сысой с пылающим лицом тоже отошел в сторону, встал плечо к плечу с другом. Оба молчали, опустив головы, мысленно споря с монахом. Но эти путанные мысли вдруг вылетели из головы Сысоя, вместо них, нежданно и резко, накатила волна греховной страсти. Она пронизала его с ног до головы и срамно остановилась в середине тела. Он не сразу понял, что это за дьявольщина? Не смея оглянуться, с недоумением и беспокойством опустил глаза, увидел полу еврашковой парки, босые ноги, понял, что рядом стоит кадьячка и это от нее идет жуткое, постыдное прельщение. Стараясь перебороть его, Сысой замотал бородой. Такого соблазна, да еще в храме, в его жизни не было.

Он с раздражением подумал о Филиппе, не пустившем мужей к женам. Они с Васькой без блуда, терпели разлуку с самой весны, с тех пор, как Ситхинская партия ушла с Кадьяка. Оба спешили к семьям, даже в храм не зашли, и вот, по грехам, вынуждены ждать, пока старику не заблагорассудится их позвать.

Сысой опять скосил глаза на босые ноги. Блудный соблазн окатил его новой волной, да так, что он уже ни о чем другом не мог думать. Наконец, кадьячка, от которой шло бесовское прельщение, извиваясь всем телом, как это у них принято, просеменила к аналою, склонилась, шмыгая носом и смахивая слезы, стала исповедоваться. Афанасий слушал ее с умилением в лице, не перебивал, не выспрашивал. Кивком головы указал на Крест и Евангелие, накрыл голову епитрахилем и перекрестил, отпуская к причастию Святых Тайн.

Сысой распаленным взглядом впился в ее лицо. По островным понятиям она была не совсем молода, в поре замужества. Черные волосы покрыты повязкой и стянуты на затылке, обычное, приплощенное, эскимосское лицо с приуженными глазами. По нему, от подбородка к ушам тянулись татуированные родовые знаки, издали похожие на юношескую бородку. Скользящими шагами она вернулась на прежнее место, встала заспиной Сысоя, и его опять затрясло от ее близости. Не дождавшись благодарственного молебна, он пулей выскочил из церкви, обернулся к другу.

– Ты как? – спросил, буравя земляка дурным взглядом. Щеки его пылали.

– Балбес, что ли? Прости, Господи! – водя по сторонам глазами, пробормотал Васильев сквозь нависшие усы и перекрестился. – Мщение – святое дело! Мы близких освобождали, за друзей кровь проливали?.. – Пышные волосы скрывали уши Василия, смешиваясь с его окладистой бородой, среди них удивленно и растерянно блестели голубые глаза, розовел нос, крылья которого гневно раздувались.

– Бог ему судья! – отмахнулся Сысой и спросил: – Я про другое: ты рядом со мной стоял – ничего не чувствовал.

– Обиду чувствовал! – проворчал друг и перекрестился: – Наверное, грех?!

– И все, что ли? – страстно допытывался спутник.

Но товарищ, явно, не понимал его.

«Наваждение!» – подумал Сысой и стал успокаивать себя, предполагая, что все произошло случайно: наверное, Нектарий плохо окурил стены, где-то укрылся от него нечистый и потешался, измывался над грешными. Но в тот же день, после полудня, Сысой пришел в крепостную поварню за обеденным пайком и столкнулся с прельщавшей его в церкви кадьячкой. Повара на месте не было, две девки-приварки наводили порядок на кухне. Еще не выстыл жар печи, было жарко, кадьячки работали полуголыми, покрыв повязками одни только бедра. Она скоблила стол ножом, небольшие, округлые груди с аккуратными сосцами подрагивали и качались. Другая кадьячка, такая же незнакомая, была моложе и привлекательней, но Сысой не повел глазом в ее сторону, как кипятком из котла его вновь окатила, отпустившая было похоть. Он разинул рот и выпучил глаза, глядя на полуобнаженную женщину.

Поскольку ситхинские возвращенцы взяли паевой продукт на месяц вперед, и ушли к семьям, то после литургии им пришлось просить правителя конторы поставить их на довольствие в крепости. Видимо, промышленный слишком похотливо глядел на кадьячку, причастившуюся до полудня, или бес продолжал измываться и подстрекать ко греху, она отложила в сторону нож, подошла к нему:

– Бадада! – погладила ладонями бороду, обвила его шею руками, припала щекой к груди и заплакала.

Дальнейшее Сысой помнил смутно. На кухне появился повар, стал спрашивать записку от управляющего и сколько каши накладывать. Потом, поглядывая как на полоумного, сунул ему в руки котёл и выпроводил. Васька выданный обед перехватил, а Сысой с кадьячкой оказался в пакгаузе среди бочек, байдар и сивучьих лавтаков.

Его жена-красавица, тоболячка Фекла, так и не вошла в знойную бабью пору, но по скоромным дням добросовестно исполняла супружеский долг. Со временем нерастраченные юношеские страсти Сысоя притупились, стали забываться, но, как оказалось, не прошли бесследно. Едва отдышавшись, они с кадьячкой снова бросались в объятья друг друга, при этом почти не разговаривали, хотя она, прислуживая в поварне, немного понимала по-русски, а Сысой с пятого на десятое говорил с кадьяками. Он узнал лишь ее крестное имя Агапа и что она – вдова Чиниакского селения, муж убит ситхинцами, а родить ребенка не успела.

После пакгауза они оказались в полупустой бараборе Чиниакского жила, находившегося ввиду крепости на берегу залива. В нее был узкий подземный лаз, заставленный бочками с китовым жиром. Горящий жировик высвечивал длинные ряды нар, разделенных чурками. Иные места были завешаны шкурами. Возле огня сидели три обнаженные старухи с болтавшейся кожей иссохших грудей и два старика с торчавшими ключицами и лопатками. Кадьяки жили подолгу. Возле них шалили обнаженные дети. Ни слова не говоря никому из них, Алапа завела Сысоя за занавес из полувыделанной сивучьей шкуры, сбросила с себя и кинула на нары еврашковую парку вместо постели. Сысой бросил туда же душегрею и рубаху из американской байки. Здесь его и нашел Василий, смущаясь и переминаясь, стал корить за блуд.

– Тебе что? – тоже смущаясь и прикрывая наготу, стал оправдываться перед ним Сысой. – Придешь домой и вот она Улька – вся твоя. А моя – брюхата. Мне аж до Пасхи терпеть. – Дай Бог здоровья Агапе, помогла, приласкала. И я ей помог: муж-то погиб, больше половины мужчин селения не вернулись с Ситхи и промыслов. У них теперь на всякого старика – очередь.

– Посмотрел бы ты на себя, кобелище, – со глубоким вздохом Василий окинул друга горестными глазами. – Кожа да кости.

– Ничего, жир нагуляем на домашних харчах, – весело ответил Сысой, не понимая от чего так печально лицо друга.

– Пора идти! – буркнул тот, воротя глаза в сторону.

Сысой беспечно простился с полюбовной вдовицей, подарив ей трофейные цукли – длинные тонкие раковины, высоко ценившиеся у кадьячек, как украшения. Связь с ней уже начинала тяготить его, с большой покаянной любовью вспоминалась бесстрастная жена-красавица. При этом он ничуть не жалел о случившемся наитии и помышлял чуть ли не о помощи Господней. Приязнь сразу к двум женщинам легко уживалась в его душе.

– Васька! – по пути к крепости восторженно делился с другом пережитыми чувствами. – Да такого у меня в жизни не было. Аж опух! Теперь с месяц думать о бабах не буду. Вот девка, так девка, не чета нашим северянкам!

Василий, чем-то озабоченный, как-то странно молчал, покашливал и шмыгал носом, будто не слышал откровений друга. Восхищаясь пережитым, Сысой не сразу это заметил, а заметив, умолк на полуслове и, помётывая на дружка удивленные взгляды, спросил напрямик:

– Что у тебя рожа такая?

– Какая? – словно очнувшись, вскинул несчастные глаза друг.

– Случилось что?

– Случилось! Потом скажу!..

– Потом так потом, – беспечно проворчал Сысой.

Как-то странно глядел на него управляющий, отправляя в хозяйство. Сысой, глупо улыбаясь, доверчиво подставил ему обнаженное плечо. Баннер оцарапал его иглой и примочил настойкой из флакона, объявив, что это и есть прививка. Поскольку Сысой все еще глупо посмеивался и плохо соображал, управляющий делал это медленно, поучая Василия, чтобы тот привил всех живших на заимке. Дружки вышли из крепости, неожиданно для Сысоя к ним присоединились миссионеры Афанасий с Нектарием в эскимосских камлайках из сивучьих кишок поверх подрясников. Только тут Сысой почувствовал, что все это неспроста и обеспокоенно вскрикнул:

– Да что случилось-то! Помер кто, или что?

– Помер! – угрюмо просипел сквозь усы товарищ, ниже опуская голову.

– Да кто? – раненым зверем закричал Сысой.

– Феклуша! – одними губами выдохнул Василий.

И взревел Сысой, падая на землю:

– Боже, милостив буди мне грешному! За грехи мои, что ли?

Монахи подхватили его под руки, повлекли проторенной тропой между горных вершин. Без мыслей, без слов и даже без молитв, он передвигал ноги и не верил, что все нынешнее происходит в яви. На седловине, как обычно, дул сильный холодный ветер, он привел в некоторые чувства старовояжного промышленного. В виду заимки залаяли собаки. Только тут Сысой заметил, что за ним, Васькой и монахами бредет знакомый креол, временами работавший при хозяйстве Филиппа. Видимо он и принес в крепость печальную весть.

Все еще надеясь, что это сон, Сысой вошел в избу, увидел сидевшую возле печи Ульяну с холстом на коленях. Она сшивала полосы, то и дело задирая голову, повязанную темным платком и смахивала слёзы со щек рукавом рубахи. Старый шелиховский боцман стоял на коленях возле стола, а на нём лежала Фекла, одетая в рубаху и сарафан без вышивок, голова её была плотно повязана платком со свисавшей на уши бахромой, среди многих складок просторного сарафана чуть приметно бугрился живот с так и не родившимся, умершим в ней младенцем. Лицо жены было необычайно светлым и даже радостным, будто перед кончиной она увидела Бога.

Сысой захрипел, завыл и упал на тесовый пол. Запахло ладаном, скинув камлайки, монахи начали отпевание. Потом, все так же улыбаясь, Фекла лежала в гробу на краю могилы. Ульяна обнимала за плечи Петруху. Сысой погладил жену по щеке, поцеловал в холодный лоб, Ульяна подтолкнула ко гробу Петруху, но он удивленно посмотрел на мать и ткнулся лицом в грудь Ульяне.

Как засыпали могилу и ставили крест, рядом с маленьким крестом умершего младенца Васильевых, Сысой не помнил, восчувствовав себя уже за поминальным столом. Только тут узнал, что случилось. Поветрие оспы не коснулось хозяйства Филиппа Сапожникова. Старый боцман сумел уберечь своих людей от болезни. Что произошло с Феклой, никто не понимал, не понимал и старик.

– Вот на этих самых руках отошла, милая! – показывал свои мозолистые, морщинистые ладони и смахивал ими слезы с бороды. – С утра была весела. До полудня, вдруг, посмурнела, ойкнула, повисла у меня на руках: «Дед, кажись, я умираю!» – схватилась, милая, за сердечко. Мне бы, дураку старому, читать на отход души, а я давай успокаивать. А она бедненькая, вздохнула и отошла…

– На все воля божья! – утешали жильцов заимки монахи. – Не столько за грехи призывает Господь, сколько для того, чтобы спасти от них, грядущих и неминуемых…

– Да какие же у нее, голубки, грехи-то? – слезливо заспорил Филипп. – Ангельская душа. Через нее да Ульку дал мне Господь познать отцовскую любовь к дочерям. Нет ничего слаще той любви. Каждый день смотрел на нее, красавицу, и радовался. Теперь уже и жалеть-то не о чем. Всё тлен и суета. Скорей бы Господь прибрал, что ли. Там снова встречусь с милой доченькой.

Сысой молчал, глядя пустопорожними глазами на стол, уставленный по обряду блинами из муки, которую он принес еще при жизни жены, отхлебнул киселя из чарки, поводил ложкой по тарелке с ухой, не решаясь сказать при всех: «Мой грех! Жестоко наказал Господь!»

Монахи остались на ночлег. В избе было тесно и душно. Сысой взял тулуп, собираясь переночевать в сенном сарае. Ульяна с Василием хватали его за руки, удерживали, убеждая, что эту ночь нельзя быть одному. Но Сысой настоял на своем. Васька увязался за ним, сел рядом на сухое сено:

– Не вздумай курить, – упредил. – Сам сгоришь и скотину обречешь на голодную смерть. Пойдем к бане, там покурим.

– А не охота! – пробормотал Сысой, всхлипнул и тихо, смиренно заплакал: – Мой грех! Ты знаешь!

– Как знать? Может грех, а может Господь послал горячую бабенку в утешение, чтобы смягчить боль, соломки подстелил.

– Вдруг и так! – всхлипнул Сысой, со вздохами вытирая слезы. В душе его не было зла на прельстившую Агапу, теплилась даже благодарность.

Задружной семье старого боцмана тоже винить было некого. Господу видней, почему избрал самую красивую русскую женщину, которой любовалась вся Заморская Русь, жену старовояжного служащего Сысоя Слободчикова, да еще с не родившимся младенцем. И все же накрыла филипповскую заимку черными крылами лебедь – Беда-Обида. Не на Господа и Его ангелов, на Долю с Недолей – слепых девок, что плетут людям судьбы. Ни с того, ни с сего оборвали нить жизни, и улетела душа к Господу, оставив близких и любящих её людей.

Сысой почернел лицом, не выпуская из зубов трубки, весь день грыз деревянный чубук и со страхом ждал темной вечерней зари. А как потухала она, без сна ворочался с боку на бок, с тягостным бредом вперемежку с молитвами и заговорами, ждал рассвета, шептал сухими губами: «Заря-зарница, красная девица, возьми мою бессонницу, дай рабу божьему Сысою сон и доброе здравие!»

Работы на заимке Филиппа Сапожникова было много. Вдовец, как в плохом сне, что-то делал, невпопад отвечал на вопросы домочадцев, в свободное время садился в стороне от избы, за баней, поставленной возле нерестовой речки, без всяких дум в голове смотрел на море и сгущавшуюся темень новой ночи. Вся прежняя жизнь с её щенячьими восторгами и радостями стала казаться ему глупой и бессмысленной. Он вдруг остро почувствовал, что молодость прошла, да и жизнь тоже, а вместе с ними, как забытый долг, изъят Дух, не всегда святой, порой толкавший на грешные дела и помыслы, но дававший смысл прожитому и надежду будущему.

Другим домочадцам было не легче: Ульяна, жена Васьки Васильева, со старым Филиппом подолгу молились вместе и часто плакали, обнявшись, будто потеряли сестру и дочь. Васька молчал, надсадно покряхтывая. Двенадцатилетний сын Сысоя Петруха, верный Филиппов помощник, легче других перенес утрату: у него оставалась другая мать – Ульяна с её младенцем-креолом, которого Петруха любил как младшего братца и охотно водился с ним.

После войны с ситхинскими тлинкитами, летней эпидемии и несчастных морских вояжей последних лет, мужское население Кадьяка уменьшилось на треть. Вдовствовали многие аборигенки, известные своей любвеобильностью. В лучшие годы иные из них имели по два-три мужа, а теперь выживали благодаря Компании, просились во вторые-третьи жены к мужчинам острова. Вдовствовал и Сысой, с тоской вспоминая Агапу, её жаркие ласки, но странное дело, как ни напрягал память, не мог вспомнить лица. Радостные дни проходят быстро, несчастья переживаются долго. Порой ему казалось, что прошло уже несколько месяцев после возвращения с Ситхи.

Но жизнь постепенно возрождалась. Он стал замечать осень, опавшие травы, запахи океана, по-новому рассмотрел Ульяну, веселую и озорную до пленения медновцами, поникшую после рождения сына-креола. Весной она выглядела постаревшей, с поблекшими сине-зелёными глазами, часто курила трубку, что было ей не к лицу. А тут Сысой заметил, что её глаза иногда поблескивают, с нежностью глядя на мужа.

Она с Василием спала на полатях, Филипп с детьми – на печке, Сысой – на лавке. Он проснулся затемно, прислушался к шуму ветра и накату волн. Избу чуть освещала лампада под иконостасом. Ульяна в одной рубахе сползла с полатей, села на край печки, свесив длинные голые ноги, зевнула, клоня голову то к одному, то к другому плечу, стала расчесывать и заплетать волосы в две косы. Затем, еще раз зевнув, надела сарафан, уложила косы кругами по очелью, повязала голову платком, стянув его узлом на затылке, пустив концы по спине, тихонько соскочила с печки, поплескала в лицо из рукомойника и встала на молитву под иконами. Следом за ней спустился с печки Филипп в неопоясаной рубахе и холщовых штанах, зевнул, крестя бороду, умылся и встал рядом с Ульяной. Прежде первой поднималась Фекла потом Филипп и Ульяна. Сысой, глядя на домочадцев, тихонько вздохнул, мысленно помянул жену и подумал о том, как счастливо все они жили прежде в этом самом доме, не смотря на беды, выпадавшие на их судьбы.

Своим бабьим сердцем Ульяна что-то примечала в земляке мужа, начинала вдруг беспричинно сердиться, бросать на него острые взгляды, становясь похожей на себя прежнюю, а то и стыдила Сысоя за грешные помыслы, божилась, что не пустит в дом чужую женщину и отберет сына, если станет блудить. Вдовец равнодушно помалкивал на выпады женщины, понимая, что для Петрухи она куда как родней его, кровного отца, а Васька, любуясь женой, отходившей от прежней кручины, начинал посмеиваться:

– За второго мужа-половинщика держишь Сыску, или что?! Окадьячилась!

Ульяна от ласковых взглядов мужа успокаивалась, добрела и розовела как девка, длинные ресницы смущенно подрагивали. А Сысой тихонько вздыхал, глядя, с какой любовью и нежностью супруги глядят друг на друга. Прежде он этого не замчал.

Перед сороковинами Сысой и сам слегка оживился, стал собираться в церковь, чтобы заказать панихиду. Василий не решился отпустить его одного: вершины гор были покрыты снегом, седловину перевала замело, и неизвестно было проходима ли она. Филипп согласился, что панихиду отслужить надо, а одного Сысоя отпускать нельзя. Он с Ульяной решил устроить трапезу дома и на могиле, а мужиков отпустить в крепость.

Двое оделись в котовые парки, сшитые женами, нагрузили заплечные мешки коровьим маслом и ушли перед полуднем за день до сороковин. Седловина была под самым противным настом, который проваливался после второго-третьего шага. Сысой с Василием сбросили мешки, кое-как волоком перетащили их через снега, только к вечеру добрались до крепости, сдали масло приказчику и заночевали в сырой казарме.

Утром, едва зазвонил колокол, дружки отправились в церковь. Было еще темно, против алтаря горела лампада, высвечивая несколько темных ликов. Потрескивая, топилась печь, в храме было тепло, сухо и пустынно. У клироса горел жировик, две креолки и старовояжный приказчик, покашливая, в черед читали монотонный начал. Промышленные выложили на стол копченого палтуса, две шкуры кошлоков* ( сеголетки  морского бобра-калана ), поставили восковые свечи. В храме стало светлей и радостней.

Из царских ворот вышел незнакомый поп, судя по одеянию – монах, дьякон из молодых кадьяков с пучком чёрных волос на подбородке, помахивая кадилом, стал окуривать стены и немногих прихожан, пришедших в будний день. Это были четыре женщины: кадьячки и креолки.

Сысой пошел к исповеди первым, рассказал все без утайки о блудном наитии и кончине жены. Черный поп выслушал его, посопел в задумчивости, шлепнул по затылку склоненной головы, накрыл епитрахилем и допустил к причастию. Василий, ободренный такой милостью, смелей шагнул к аналою.

Служба была закончена, после благодарственного молебна друзья приготовили свечи к началу панихиды и тут Сысой почувствовал знакомое беспокойство. Он всеми силами крепился, повторяя за попом молитвы, мысленно представлял свою богоданную Феклу, любовался ей, как когда-то по возвращении с промыслов, а знакомое блудное наитие все распалялось. Еще звучали последние слова панихиды, а ему уже невтерпеж было оглянуться. Но он допел «Вечная память!», с благодарностью поклонился новому попу, загасил огарок свечи, оглянулся и узнал-вспомнил Агапу, хотя на этот раз она была в пышной перовой парке и чирках.

Они вышли из церкви вместе. Василий что-то говорил другу, Сысой слышал его голос, но не понимал о чем он. Васька безнадежно отмахнулся и пошел к казарме. Сысой с Агапой, не сговариваясь, отправились к бараборе Чиниакского жила, но по пути к нему уединились в сыром и холодном сарае с компанейскими байдарами. Еще недавно, казавшаяся Сысою конченой, его жизнь продолжилась, а в душе тихонько затеплились беспричинная радость и надежда, что в будущем еще возможно что-то хорошее и даже счастливое. Веселые и продрогшие они прибежали в барабору. Посередине её ярко горел жировик, на нарах сидели и лежали сородичи Агапы. В дальнем углу кто-то приглушённо запевал, другие хором поддерживали его. Пахло тухловатой юколой и горелым сивучьим жиром, было душно и тепло. Сысой с новокрещенкой, не обращая ни на кого внимания, побросали на нары одежду, укрылись за лавтаком и снова бросились в объятья друг друга.

Приходил Василий, корил друга, грозил уйти на заимку один. Помня, какие ветра и наст на седловине, Сысой выпросил у него день, простился с полюбовной вдовицей, пообещав вскоре вернуться, и весь обратный путь думал, как пристроить её у Филиппа.

После сороковин мужчины с заимки Сапожникова задержались на три дня. Ульяна в ярости ругала обоих, не стесняясь Петрухи, поносила отца безмозглым кобелем, корила мужа, что покрывает грехи дружка. Василий, степенно шевелил моржовыми усами, ласково утешал жену, но не оправдывал Сысоя, не придумывал дел, которые их задержалив крепости. Сысой глупо улыбаясь в бороду, отмалчивался, не слушая брани. И только когда Ульяна прокричала:

– Топи баню, мойся, чужой бабой смердишь!

Он удивленно поднял брови, пожал плечами, оделся, погремел березовыми ведрами в сенях и покорно пошел к речке. Среди недели помывшись и попарившись, вернулся в избу. Ульяна все еще бросала на него сердитые взгляды, но уже не ругала. Утром, успокоенная, отговоренная мужем, взглянула на Сысоя ласковей, а он пару недель прожил с умиротворенным лицом. Память об Агапе и её ласках не томила душу. Он опять не мог вспомнить её лица. Помнил руки, походку, даже татуированные родовые знаки, а вместо лица – смуглое пятно под черными волосами, свисавшими на гладкие обнаженные плечи как два вороновых крыла.

Перед Рождеством управляющий Кадьяком должен был прислать работных людей за компанейским припасом продуктов. Филипп обеспокоенно поджидал их, приволакивая ноги в ичигах, поскрипывая половицами, выхаживал по дому от окна к окну, поглядывал то на море, то на седловину между горными вершинами с тропой, ведущей к крепости. Посыльные показались в море. На пологих свинцовых волнах болталась большая компанейская байдара с четырьмя гребцами, которые правили к устью речки близ фактории.

– Васька! – подслеповато щурясь и вытягивая морщинистую шею, окликнул промышленного старый боцман. – Беги, давай, встречай! В дом не веди... Пусть в бане угостятся… Улька! – окликнул жену Василия. – С работными лясы не точи, близко к ним не подходи!

– Так ведь прошло поветрие, слава Богу! – устало возразила Ульяна, не понимая предосторожностей старика. – И плечи нам монахи оцарапали.

– Саму в дом не пущу, сорока-вертихвостка! – с угрозой притопнул Филипп.

– Да ладно, ладно! – Женщина неспешно накинула парку, поверх сатинового платка повязала голову шалью овечьей шерсти.

– Сыска – в погреб! – суетливо распоряжался Филипп. – Достань мороженое молоко, снеси на берег, сложи у воды, к посыльным не ходи, говори с ними из-под ветра. Свиней пусть сами стреляют, сколько надо...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю