Текст книги "Баланс столетия"
Автор книги: Нина Молева
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц)
В кухнях выстраиваются очереди у единственного замызганного крана. Постоянно хлопает дверь единственного туалета. Никаких ванных комнат, никаких иных удобств. Главное – проскочить, с кипящим чайником в руке добежать до комнаты, на уголке заваленного всяческими домашними вещами стола (конечно, единственного – для еды, чтения, шитья, глаженья, уроков) проглотить бутерброды и – на улицу.
В нашей коммуналке – двое школьников, восемь взрослых. Тем большее чудо, что у злополучного крана все появляются уже одетыми, застегнутыми на все пуговицы, причесанными.
Ревут примуса. Коптят керосинки. Станет хуже, когда появятся домработницы. В каждой семье своя. Постель одной займет почти всю прихожую, постель другой – часть и без того тесной кухни. Можно бы обойтись и без них. Но как совместить работу с очередями, с толчеей в магазинах, с бесконечным «отовариванием» продуктовых карточек – выдачей месячных пайков. Размеры пайков зависят от должности на государственной службе. Это предмет постоянных расчетов. И просчетов. Волнений. Надежд. И разочарований. А прислуга – она не сто́ит почти ничего, лишь бы приютили, накормили, продержали в тепле после разора и голодухи в родной деревне.
Дусю Софья Стефановна встретила в домоуправлении. Как добрела сюда от вокзала, не могла вспомнить – отупела от голода и сиротства. Вышли из украинского сельца под Кривым Рогом всемером, осталась одна. Мать и младшенькие полегли по дороге. Не хоронила – просто закрывала родимым глаза и брела дальше. «На Вкраине» останавливаться было негде, а товарный поезд почти без остановок довез до Москвы. По-русски не говорила. Мешала украинскую речь с польской. Ко всем обращалась «пан», «пани» и не понимала, почему на нее начинали кричать. Как эта женщина за перегородкой, которой она протягивала замусоленную справку из сельсовета. Увидев Софью Стефановну, запричитала: «Ой, пани моя, лышенько мени…» Софья Стефановна на месте оформила документы: Дуся тут же стала «рабочим классом». Домой они вернулись вдвоем. Поздно вечером Дуся последней устраивалась на ночлег – в прихожей: чтобы никому не мешать. Утром первой вставала и прятала свой нехитрый скарб, тоже чтобы не мешать. С первой же получки пошла на почту, чтобы отправить посылку с продовольствием в село, где остались «дидусь» и хворая тетка. Но в Москве посылок с продовольствием не принимали, а за городом надо было предъявлять паспорт с московской пропиской. Поэтому Татьяна Ивановна в свободные дни отправлялась с Дусей на ближайшую железнодорожную станцию.
Дуся рвалась провожать «паненку» в школу («Боже ж мий, тьма яка!»). Но это было строго запрещено – надо быть как все. Только как все!
Улица встречает порывом ветра. Напротив – огни школы, но в ней учиться нельзя. По трамвайным путям, посередине улицы проходит граница двух городских районов. Можно учиться только в том, где живешь. Режим – с этого слова начинается жизнь.
Режимов множество. Паспортный. Трудовой. Школьный… В городе могут жить только те, кто там прописан. Даже женитьба на москвичке не дает права на заветную московскую прописку, а замужество предполагает выезд к мужу из Москвы. В паспорте заключено все. Номер, серия, таинственные пометки раскрывают перед проверяющим подноготную его обладателя. Поражение в правах, социальная принадлежность, подозрительные связи. «Товарищ» в ремнях и коже сразу понимает, как обращаться с владельцем паспорта и вообще заслуживает ли тот разговора. Слов нет, в Москве страшновато, но в ней никогда не будет настоящего голода (как-никак столица нашей Родины!) и всегда найдется работа.
Школьный режим – это учет нового поколения, настоящих «строителей коммунизма», безо всякого влияния «проклятого прошлого». Дело милиции – выявлять каждого шести-семилетнего ребенка и обеспечивать его приписку к школе. Дело учителя – не упустить ни одного ученика. По крайней мере, до окончания седьмого класса.
Бесполезно ставить плохие оценки лодырю и дебилу, бесполезно ссылаться на самое злостное хулиганство. Единственное средство воздействия – оставить на второй год, и то не больше одного раза. Но ведь каждый второгодник – укор учителю, свидетельство его низкого профессионализма и недостаточного старания. Показатели должны приносить честь – школе, району, городу, самому учителю. Знания? Это слишком долго, трудно и незаметно. Главное – вперед, всегда и только вперед. К Доске почета и званию передовика.
Школьный режим – это еще и внеклассное время. В первом классе каждому прикрепляется на грудь октябрятская звездочка с портретом «дедушки Ленина» посередине. Октябрятам нечего объяснять. Зато звездочка дает основание раз в неделю их собирать после уроков – для политразъяснений, для рассказов об их счастливом детстве и еще более счастливом будущем. И для песен. Хором!
Что мечталось и хотелось – все сбывается!
Прямо к солнцу наша радость пробивается,
Все разбудим – будим – будим,
Все добудем – будем – будем!
Словно колос наша радость наливается!
У октябрят есть не только учителя, но и вожатые. Институт вожатых связан с производством, с пролетариатом. К тому же каждая школа имеет своего шефа – завод, фабрику, которые выделяют своих лучших из лучших, обычно комсомольских активистов с бронзовой улыбкой и звенящими голосами. Никаких вопросов. Никаких сомнений. Никакого плохого настроения – откуда бы ему взяться? И между прочим – вопросы о маме и папе, родственниках, приятелях. Просто чтобы знать «свой контингент». Могут зайти домой – все с той же целью. Но обычно этим занимаются учителя. Это их в случае надобности расспросят старший вожатый, директор, представитель районного отдела народного образования. Ячейки проверяющей сети так мелки и плотны, что прорваться сквозь них практически невозможно.
В десять лет октябрятские звездочки заменяют пионерские галстуки, без которых приходить в школу нельзя. О таком нарушении порядка принято извещать родителей и – снижать оценку по поведению. Класс теперь становится отрядом, его делят на несколько звеньев. Выбирают звеньевых, председателя совета отряда и совет отряда. И редколлегию – каждый класс-отряд обязан ежемесячно выпускать стенгазету размером по меньшей мере в ватманский лист, а к праздникам – в два-три. И старосту. И санитаров. И знаменосца с ассистентами. Побольше пробужденных амбиций, ревности, невольной зависти – и с классом-отрядом становится легко «работать».
На ежемесячном сборе отряда класс выстраивается в коридоре или в зале. Отдаются воинские команды: «На вынос знамени смирно!», «Знамя вынести!» (конечно, под звуки горна и дробь барабана), «Сдать рапорт!», «Рапорт принят!», «Вольно!», «Разойтись!» Сколько ребят теперь хотят командовать, сколько впервые испытывают сладостное, пьянящее чувство власти! Пусть всего только над одноклассником. И снова пение. Строем!
Взвейтесь кострами, синие ночи!
Мы – пионеры, дети рабочих!
Близится эра светлых годов,
Клич пионера – всегда будь готов!
К чему готов – неважно. Главное – стадность. С точки зрения ответственных за воспитание. Зачем? Потому что повсюду враги. Враги, которые убили любимца народа товарища Кирова. Которые мешают коллективизации, индустриализации и многому такому, чего детскому уму не понять. Да, собственно, и не надо понимать.
NB
1935 год.Январь. Из тюремного письма М. Н. Рютина.
«…События потрясают. Ум все занят разгадыванием загадок, шарад и ребусов действительности. Темно. Противоречиво. Непонятно. Эзоп и Апокалипсис, трагедия и пантомима, чудеса превращения и таинственное молчание… И в то же время только потому, что это совершенно непонятно, оно, наоборот, становится совершенно понятным. Диалектика! Тогда бессмыслица становится „смыслом“, ребус сам в себе обнаруживает ответ, а Апокалипсис оказывается откровением простого факта, что каждый должен знать „кузькину мать“. Весьма много странного… Прочел на днях статью Горького „Литературные забавы“! Тягостное впечатление! Поистине нет для таланта большей трагедии, как пережить физически самого себя! Худшие из мертвецов – это живые мертвецы, да притом еще с талантом и авторитетом прошлого… Человек духовно уже умер, но он все еще воображает, что переживает первую молодость. Мертвец, хватающий живых! Да, трагично!»
29 мая. Из тюремного дневника поэта Глеба Анпилова.
«Боже! сохрани мою память! Я хочу отбыть заключение для того, чтобы писать, писать и писать. Боже, сохрани мою голову!»
14 августа. Из дневника М. М. Пришвина.
«Какое бы ни было общество, социалистическое, капиталистическое, какое хотите, личность всегда должна противопоставляться массе, скажем, диалектически. Какое же ужасное состояние общества должно быть, если всякую попытку личности противопоставлять себя „массе“ принимают как контрреволюцию? А так было и так сейчас есть на практике».
* * *
Поседевшая «мраморная» обложка. Серые листы в обломках щепок. Перетертый карандаш… О том, что тетрадь существует, знали в доме все. Знали и то, что Лидия Ивановна несколько раз в жизни принималась за дневник, это было похоже на приступы болезни. На оборотах исписанной и списанной за ненадобностью амбарной книги вспоминала и мечтала – чтобы выдержать.
Второй приступ – после гибели мужа, после многих месяцев, проведенных на больничной койке, когда удалось получить место чернорабочей на заводе «Красный богатырь». Хотела удержать, снова пережить то, что было еще вчера их общей жизнью: события, люди, встречи.
Третий приступ пришелся на конец 1935-го. Потому что кругом стали исчезать люди. Исчезали и раньше, но теперь все начало сливаться в один нарастающий вал. Что-то навсегда уходило из жизни, стиралось. Кругом шептали: «Дневник в наше время – сумасшествие!» Она не спорила и торопилась – писать, поставив на обложке очередной тетради: «Заметки о днях».
«24/XII-35. Мне бы хотелось начать писать с 1/I-36 г., но, как видно, придется записать сейчас…»
Не надо старости, чтоб подводить итоги,
Предвидеть можно все и в тридцать лет.
Внимательно смотрю на разные дороги,
Среди которых главной нет…
«Чье это?» – Выпавшая из стола тетрадь случайно раскрылась. – «Рюрика Ивнева. Капитана из Эльсинора». – «Гамлетовского?» – «Конечно».
Так она назвала для себя гостя из дома в Красносельском переулке. Почему? Внутренняя выправка. Сдержанность. Взгляд «в бесконечность». И мягкость неожиданно счастливого пробуждения, когда, очнувшись от своих мыслей, откликался на обращенные к нему слова. Эльсинор – потому что рассказал о замке датских королей и каком-то герцоге, помнится, Христиане, с серебряным суставом деревянной ноги. О Ивневе говорили, что он «датских кровей». Псевдоним и в самом деле напоминал о скандинавских странах, викингах и скальдах. На самом же деле он был сыном царского офицера и дочери польского повстанца, окончившего жизнь в Сибири.
«А вы имеете представление о Рюрике Ивневе?» – В голосе Лидии Ивановны звучит горечь. И, не припоминая, читает:
Все больше ветра и прохлады.
Пустынней стали эти дни.
И мы почти уже не рады,
Когда останемся одни…
«Он читал перед смертью Михаила у нас дома. Я по памяти записывала. Первый сборник стихов – „Самосожжение“ – он выпустил в 1912-м в Петербурге, первый роман – „Несчастный ангел“ – в 1917-м. Они с Есениным, Мариенгофом, Шершеневичем основали школу имажинистов. Вместе с Есениным приходил. Один раз засиделись допоздна – поздравляли Ивнева с вышедшим сборником „Любовь без любви“. Он читал. О душе».
Она могла бы так звенеть
И так дышать голубизною,
Мне больно на нее смотреть
И сравнивать ее с золою.
И некого мне упрекнуть,
Сам разжигал я это пламя…
Ивнева Лидия Ивановна случайно встретила в 1937-м. У кафе «Красный мак», на углу Петровки и Столешникова переулка. Замкнувшийся, «потускневший», он продолжал оставаться любезным. Лидия Ивановна сказала, что рада его видеть, что помнит его стихи. «А что-нибудь новое читали?» – «Нет. Наверное, пропустила». – «Не вы пропустили, а стихи не пропустили. В печать. В общем, я – бывший. Во всех отношениях».
Ивнев полез во внутренний карман пиджака. Долго перелистывал записную книжку, возился с рассыпавшимися листами. Потом старательно прочел: «„Поэзия Ивнева выражает идеологию упадочной мелкобуржуазной богемы, бегущей от революционной действительности и замкнувшейся в кругу интимных и пессимистических переживаний“. Вот так. Это – „Литературная энциклопедия“. Дальше, сами понимаете, ждать нечего»:
Не цепляйся жаркими руками
За фату зеленую ветвей.
Примирись, что угасает пламя
Обреченной юности твоей.
Не помогут стоны и молитвы
И животный крик до хрипоты…
Расстались неловко. Оба заторопились без нужды. Лидия Ивановна запишет: «Встретила Ивнева. Неужели и его ждет то же?!»
* * *
Впервые дни стали начинаться с газет. Огромные заголовки кричали о наконец-то проявившихся врагах народа, которыми оказались именно те, чьи речи и портреты только что были неоспоримыми, установочными. Зиновьев, Каменев…
После «Ленинградского дела» в январе 1935-го «вскрылось» дело «Московского центра». «Ленинградцы» уничтожили Кирова, «москвичи» им якобы сочувствовали. «Якобы» – потому что даже такие опытные иезуиты, как прокурор СССР Андрей Вышинский и следователь по особо важным делам Лев Шейнин, не смогли обнаружить ни этой связи, ни намека на «вражеские замыслы». Оставалось ограничиться формулировкой, что «москвичи» знали о террористических настроениях «ленинградской группы» и «сами разжигали эти настроения». Немного, но вполне достаточно для десяти лет заключения Зиновьеву и пяти Каменеву.
Было ясно, что это политический розыгрыш. Одна группа сменяла у власти другую. И без газет все знали: убийца Николаев был близким родственником Кирова (племянник?), вхож к ленинградскому вождю и выполнил спецзадание органов. Народная частушка не позволяла сомневаться:
Эх, огурчики-помидорчики,
Сталин Кирова убил
В коридорчике…
Последовавшие переименования подтверждали народную правоту. Улица Кирова, бывшая Мясницкая, – потому что по ней от Ленинградского вокзала к Красной площади двигался траурный кортеж. Кировский район Москвы – наскоро отрезанный от Ленинского. Город Вятка стал Кировом, потому что был родиной вождя. Хибиногорск на Кольском полуострове стал Кировском, потому что в качестве партаппаратчика вождь интересовался апатитами. Несколько городов по всей стране, включая Среднюю Азию и Азербайджан, и улица в каждом городе. И еще пик на Памире, остров на Каспийском море, да мало ли других памятных мест.
Оказывается, страна и партия скорбели о Мироныче нисколько не меньше, чем десятью годами раньше о Ленине. И каждый раз скорбь означала начало террора. «Девятый вал», по выражению Кржижановского. Вал насилия, смерти и – антикультуры. Потому что к руководству ею были причастны все «москвичи».
Странная подробность. Каменев был женат на Ольге, сестре Троцкого, высылка которого из Советского Союза в 1930-м не сказалась на положении родственной четы. Товарищ Каменева-Троцкая занималась народным образованием, устроила в своей квартире литературный салон и искала дружбы «неофициальной» элиты. Несколько раз у Каменевых читал свои произведения Кржижановский. Отказ от подобного приглашения (его предупредили!) был чреват высылкой из Москвы. В лучшем случае…
Кржижановскому запомнилось множество хлопающих дверей. Вышколенная немая прислуга. Визгливый голос хозяйки. Ее мелькающие в крупных венах руки, унизанные кольцами и браслетами. Приказы. Замечания. Бесконечные рассказы об исключительной талантливости сына. Ссылки на мужа.
Проза Кржижановского для нее, по счастью, осталась непонятной. В разговоре с одним из руководителей Союза писателей она назвала ее «голодной абракадаброй» и «несозревшим писателем» просто перестала интересоваться… Но была ли проза Кржижановского непонятной для Льва Шейнина?..
Впрочем, дед сам определил происходившее: «Литература: борьба властителей дум с блюстителями дум». Борьба велась разными способами. Во-первых, поощрение амбициозных графоманов. На это работал творческий союз с его мощной поощрительной системой. Во-вторых, внедрение в тот же союз в качестве творческих личностей сотрудников органов. Издательства дружно публиковали сочинения Льва Шейнина.
В-третьих, пресечение небытием. Не печатать. Не обсуждать. Не упоминать. Все издательства и органы печати получали черные списки.
Каждый день рождения одного из членов семьи был на Пятницкой поводом для сбора близких. Законным. Не вызывавшим ненужных расспросов. Тем более день рождения внучки. На этот раз два мастера художественного слова – Закушняк и варшавская гимназическая подруга Татьяны Ивановны Наталья Куш – читали рассказы Кржижановского. Может, для того, чтобы его поддержать. Может, чтобы унять свою тревогу.
У Натальи Куш была целая программа – «Воспоминание о будущем, или Роман о Максе Шретере, родившемся на берегах Волги». Варвара Квитко, пианистка немецкой школы, музицировала вместе с мужем, который был одним из первых психоаналитиков в стране. Он работал с членами правительства и через пару лет исчез – не вернулся от высокопоставленного пациента.
Квитко не любил, когда его называли доктором, не употреблял медицинских терминов. Обычно молчал. Но на выражение Кржижановского «девятый вал» отозвался: ерунда, это только начало. Для развития такого параноидального состояния понадобится пара лет. Предотвратить? Но кому же это выгодно? К тому же слишком рискованно. Все равно что сообщить самому пациенту диагноз. Не моя домена. Я снимаю напряжение. Но маховик закрутился…
«И вам кажется…» – «Мне ничего не кажется». – «Ваш прогноз…» – «У меня нет прогнозов. Просто первой будет культура». – «Почему именно она? Из-за их теории классового начала?» – «Они прекрасно знают, никакого классового начала нет. Тут другое. Настоящее искусство рождается в глубинах подсознания. Поэтому им нельзя управлять. Проще заменить. Достоевского – букварем. Слова те же. Книги по виду похожи. Зато результат…»
В комнатах на Пятницкой нет места для картин. Но есть три больших дагеротипа в широких черных рамах – Лев Толстой, Федор Достоевский, Иван Тургенев. Они висели в первой комнате. Потом перебрались в заднюю. Чтобы не было видно из прихожей, если дверь распахнется слишком широко. Для Дуси это старшие родственники, которых давно нет в живых.
NB
1935 год. Из тюремного письма М. Н. Рютина о романе А. Толстого «Петр I».
«…Вместо непрерывного прогресса обнаружились целые регрессивные эпохи… вместо коренных изменений человеческой природы – почти полная неизменность основных ее свойств – эгоизма, лицемерия, раболепства, тщеславия, властолюбия, вероломства и лживости, вместо господства логики – ее полное ничтожество… Для укрепления деспотизма, произвола, бесправия, для воспитания рабских чувств в стране Петр I сделал больше, чем все остальные цари вместе взятые. Петр может считаться подлинным основателем русского абсолютизма и царской тирании».
5 декабря газета «Правда» опубликовала отзыв Сталина о Маяковском: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям – преступление».
* * *
Почти каждый день, возвращаясь из школы, Элигиуш заставал гостей. Мария Никитична никого не звала. Приходили сами. Будто по пути. Задерживались попить чаю. И поговорить. Не потому что хотелось обсудить новости. Просто чтобы пользоваться привычным языком, вычеркнутым из обихода говором «трудящихся».
Женщинам целовали руки. Непременно поднимались со стульев, когда те входили или вставали. Комната наполнялась удивительным теплом размеренной, неторопливой жизни. Ею наслаждались, как каплями старого, сохранившегося чудом на донышке бокала вина. Ценя и смакуя каждую минуту. Никаких газет – Мария Никитична их не терпела. Никакого радио – разве недостаточно ревевшего победными воплями и песнями посреди двора черного раструба? Страна обязана была с утра до ночи слушать свой первый хит, сочиненный для александровского кинофильма на немецкий манер «Веселые ребята»: «Широка страна моя родная, / Много в ней лесов, полей и рек, / Я другой такой страны не знаю, / Где так вольно дышит человек».
На этот раз очередной гость принес драгоценный подарок – билет на выставку Михаила Васильевича Нестерова. Не в Третьяковской галерее, где, казалось, ей место, – в Музее Александра III, или, как его стали называть, Музее изобразительных искусств. Всего три дня! Надо было спешить и не опоздать.
NB
1935 год. 24 апреля. Из письма М. В. Нестерова – М. М. Облецовой.
«Последний месяц для меня был очень суетливый: Бубнов (нарком) был у меня и уговорил сделать мою выставку. Я не любитель выставок, но в этом случае пришлось уступить с некоторыми условиями. Выставка должна быть „закрытой“ (бесплатной), для художников и приглашенных. Продолжаться должна только три дня, причем я просил не возбуждать никаких ходатайств о наградах и проч. Все было принято. Выставка открылась 2 апреля. Пригласительных билетов разослано тысячи три-четыре, но т[ак] к[ак] их при входе не отбирали, то перебывало народу очень много. Бубнов продолжил выставку еще на три дня, и будто бы по одному пригласительному] билету проходило в последний день до сорока человек. Седьмого уже закрытую выставку посетил М. Горький, с которым мы не встречались тридцать два года. По всем признакам выставка имела успех. В печати появилась статья в „Правде“ и очень сочувственная в газете „Советское искусство“ и во „Французской газете“. Особенно осталась довольна художественная] молодежь…
Портрет Шадра (скульптора) уже в галерее, куда идет и „Северцов“ (он тяжело болен). Все эти мои приключения оставили на мне след огромной усталости (выставлено было всего шестнадцать вещей, написанных в последние десять лет)».
Пожалуй, это была первый раз так явственно проложенная демаркационная линия между «нужными», воспевавшими все, что предлагалось, и «ненужными», жившими по своей воле. К тому же на совести старого мастера было немало «прегрешений»: верующий, не скрывает своих убеждений и работает для ничтожных остатков православной церкви. «Видение отрока Варфоломея», или иначе явление пастушку Сергия Радонежского, «Пустынник» представляли ту Россию, которая истреблялась последовательно и неумолимо.
Художник не спорил, не доказывал – просто отстранился от собратьев по ремеслу, начавших деятельно сражаться за куски государственного пирога. Какая разница Александру Герасимову, который вскоре возглавит Союз советских художников, что писать – царские портреты, как он это делал до Октября, или вождей революции? Главное – успех. Нестеров же писал только то, что было ему внутренне близко. Картины писать стало невозможно – он перешел на портреты. И снова – «не тех» людей.
Но публика откликнулась именно на эту позицию. На выставку рвались с отчаянием обреченных. Здороваясь с дочерью старого знакомца Ивана Егоровича Гринева, Нестеров обратил внимание на сына. «Пробует заниматься живописью? Считаете, достаточно удачно? Непременно приходите с его работами ко мне на Сивцев Вражек. И не откладывайте. Мне семьдесят три – время, знаете ли, не терпит».
Никто не заметил, как в жизнь Элигиуша вошла живопись. Несмотря на музыку, несмотря на школу, для которой рисунки за сына делала Лидия Ивановна – слишком странными казались учителю цветовые сочетания ученика и его композиционные фантазии. Возможно, в этом была и ее вина. Судьба далекого «итальянского деда» не обладала такой реальностью, как жизнь Ивана Егоровича. И она торопилась с покупкой красок, альбомов, холстов, словно подсказывала и помогала.
На Сивцев Вражек они поехали на недавно открывшемся метро – до «погоста» храма Христа Спасителя, где уже возвышался макет будущего Дворца Советов с грандиозной фигурой Ленина, на тридцать метров протянувшего указующую руку в сторону Кремля. На деревьях пустынного Гоголевского бульвара проклевывались первые зеленые почки. В переулке прятавшиеся в густых садах особнячки перемежались с огромными доходными домами. Лидия Ивановна перечисляла: здесь жил Герцен, здесь Сергей Тимофеевич Аксаков, бывал Гоголь, написал первые страницы прозы Лев Толстой.
Бывший дом камер-юнкера Шаблыкина сохранил облицованный белым мрамором вестибюль, огромные дубовые двери, причудливую решетку широких лестничных перил. В квартире Нестерова прислуга. Непременный чайный стол с фамильным серебром. Пыхтящий самовар. Сам хозяин – худой, с венчиком длинных неседеющих волос вокруг сверкающей лысины. В белоснежной сорочке и тщательно завязанном галстуке под просторной бонжуркой. С лицом скорее ученого – не художника. Порывистый. Стремительный. И – внутренне успокоенный. Чуть отрешенный от той жизни, которая текла за стенами его жилья…
«Посмотрим-с, посмотрим-с. Недурно. Совсем недурно. Э, молодой человек, да вы отлично чувствуете цвет! Конечно, это самое начало, но продолжать стоит».
На следующий раз «молодого человека» ждал подарок – добротный этюдник. Им он будет пользоваться всю жизнь. Как добрым знаком и благословением.
NB
1935 год. 5 апреля в Ленинграде был арестован участник Международной конфедерации литераторов в Харькове (1930) писатель Иван Уксусов. После допросов с избиениями у Уксусова осталось восемь зубов. В августе последовал приговор: административная высылка в Сибирь на три года. Везли ленинградцев в Сибирь в пяти товарных зарешеченных вагонах. В Свердловске сошлись девять эшелонов с репрессированными. Тюмень, станция назначения, не успевала их принимать. Заключенных заставляли выпрыгивать из вагонов, по часу стоять на коленях в грязи. Стоять на коленях было обязательно и на тюремном дворе.
16 мая в Москве над Центральным аэродромом разбился первый пассажирский самолет-гигант «Максим Горький».
* * *
Если войти в подъезд Большого зала Консерватории, прямо напротив входа, в полутьме, – несколько ступенек. Широкие двери. С забеленными масляной краской стеклами. В комнате с полукруглыми окнами рояли. Тяжелые шторы. Густая сетка тоненьких проводков с крошечными, как от карманного фонаря, лампочками. Электрический пульт. Рулоны бумажных лент с самописцами. По тому времени множество техники.
«Садись удобней. Сними напряжение. Высота? Положение рук? Ног? Спина? Кисти?» На каждом суставе руки крепится маленькая лампочка. «Играть будешь, не видя клавиатуры. Главное – техника! Начали!»
Два направления. Две жизненные позиции. Как еще не было и как уже было. Эксперимент против привычки. Обретение физического совершенства ради полноты и свободы внутреннего выражения – и добрые старые традиции.
Неуемному экспериментатору Григорию Петровичу Прокофьеву противостояло семейство Гнесиных, добропорядочных учителей музыки. Постоянное накопление навыков: больше гамм, больше этюдов, больше технической наработки. Таков путь к радости исполнительства – через безусловную безрадостность механического обучения. Труд – всегда усилие и насилие. Какая разница, в искусстве или нет. Значит, дисциплина, обязательства, которые старшие, учитывая юный возраст, должны внушать и заставлять выполнять. Рассчитывать на выработку привычки и покорности у несмышленышей смешно. Никаких чувств, никаких эмоций – порядок. И надежда. Надежда, что через много-много лет появится ощущение искусства и сформируется личность.
…Огоньки мелькают над клавиатурой. Быстрее. Медленнее. Еще быстрее. Почти замирая. «Подумай, подумай, что чувствуешь, что должен передать инструмент. Звук соответствует не ноте, но только твоему чувству, твоему эмоциональному посылу».
Щелкают самописцы. Где-то в углу шелестит бумажная лента. «Стоп! Подытожим». Головы склоняются над записью. «Затруднение на суставах таком-то и таком-то. Подумать, как снять… Мышцы… Напряжение сухожилий… Сбой ритма… Перепроверим. Прошу еще раз сначала. Собралась? Сосредоточилась? Внимание! Начали!»
Формализм! Вот оно. И космополитизм. Потому что техника и потому что так еще у нас не было. Первое объяснение даст газета «Правда». Немногословно и безапелляционно. Лучшего примера нечего было и искать. Оставалось провести публичное разоблачение. Пусть при детях и на их примере.
На экзамене, для которого почему-то выделили зал в подвале огромного жилого дома композиторов на Миусской площади, все как на будущих политических процессах. Каждый ученик исполняет свой репертуар. И сразу дробь социологических терминов. Слова об идейной чистоте. О формалистических вывертах под влиянием разлагающего (уже разложившегося?) буржуазного искусства. О борьбе за незыблемость эстетических основ (чьих?). Да, мы не боимся этих слов – «каноны красоты». Они оказываются под угрозой благодаря внушаемому с самого раннего и беззащитного в идеологическом отношении возраста вольнодумству и внутренней независимости в искусстве.
Коронная речь Михаила Фабиановича Гнесина: «Советские дети должны выражать в искусстве не индивидуалистические пережитки, но то содержание, которое им укажут руководители нашей партии».
В этом же угрюмом подвале спустя пятнадцать лет будет отмечаться шестидесятилетие другого Прокофьева – Сергея. Полупустой зал. Радиофицированный специально для того, чтобы передать слова то ли захворавшего, то ли не захотевшего прийти на вечер композитора. В юбилейном концерте принимали участие только два музыканта – Нина Дорлиак и Святослав Рихтер (исполняли сюиту «Петя и Волк»). Других желающих не нашлось.
После полного «методического» разгрома экспериментальной лаборатории Григория Прокофьева родителям учеников предложили перевести детей в Гнесинскую школу. С повышением! На два класса! «Если бы при его способностях ваш ребенок оказался в настоящих руках!» Разгромы неугодных партии, прежде всего формалистов, всегда превосходно оплачивались. Существовавшее с 1895 года семейное учебное заведение (сколько их было в Москве!) в 1944-м доросло до ранга института, в 1990-х – до академии.
В словаре «Кто писал о музыке», изданном в 1974 году, они окажутся рядом в одном томе: ученица лаборатории и Учитель. Биографические справки. Перечень трудов. Но в статье об ученице не будет назван Учитель, как она того ни добивалась. В статье об Учителе ничего не будет сказано о единственной в своем роде школе фортепианной игры. Метод профессора Прокофьева, теория Прокофьева – о них перешептывались профессионалы и громко говорили за рубежом. А между тем это была такая же величина, как Станиславский в театре, как Павел Чистяков в живописи.
Станиславскому посчастливилось. В условиях режима его система приобрела официальный статус. Чистякову и Григорию Прокофьеву – нет, при почти полном совпадении их человеческих судеб. Оба начинали со студенческих лавров, преподавания в Академии художеств и Московской консерватории и закончили исключением из официальной когорты с тем же иезуитским приговором – казнью молчанием. Одного намека на нее достаточно, чтобы коллеги перестали упоминать имя в разговорах, авторы – дабы не вступать в конфликт с издательствами – изъяли из рукописей, ученики… но о них все давно сказало Евангелие.








